19

Re: Сельма Лагерлеф - Сага о Йесте Берлинге

Глава двадцатая
ИВАНОВ ДЕНЬ
Лето было в самом разгаре, как и теперь, когда я пишу эти строки. Стояла чудеснейшая пора.
Но Синтрам, злой заводчик из Форша, предавался тоске и унынию. Его раздражало победоносное шествие света и поражение тьмы. Ему был ненавистен зеленый наряд, в который оделись деревья, и пестрый ковер, который покрывал землю.
Все вокруг оделось в летний наряд. Даже серые, пыльные дороги и те украсились желто-фиолетовой каймой из цветов.
И вот, когда наступил во всем своем великолепии Иванов день и струящийся воздух донес звон колоколов церкви Брубю до самого Форша, когда над землей царили праздничная тишина и покой, — гнев и злоба охватили заводчика. Ему казалось, что бог и люди осмелились забыть о нем, и он решил тоже поехать в церковь. Пусть те, кто радовался лету, увидят его, Синтрама, — Синтрама, который любил тьму без рассвета, смерть без воскресенья и зиму без весны.
Он надел на себя волчью шубу и мохнатые рукавицы. Он велел запрячь в сани рыжего коня и подвязать к нарядной упряжи бубенцы. Одетый так, словно на дворе был тридцатиградусный мороз, он поехал в церковь. Ему казалось, что полозья сильно скрипят от мороза, а белую пену на спине лошади он принял за иней, — он совершенно не чувствовал жары. От него веяло холодом так же, как от солнца веет теплом.
Он ехал по обширной равнине, расстилавшейся к северу от церкви Брубю. Он проезжал мимо больших богатых деревень и полей, над которыми кружились и пели жаворонки. Нигде не слыхала я такого пения жаворонков, как над этими полями. Я часто задумывалась над тем, как мог он не слышать этих певцов полей.
Но если бы Синтрам замечал многое, что встречалось ему на пути, он несомненно пришел бы в негодование. У дверей каждого дома он заметил бы две согнутых березы, а в открытые окна он увидел бы потолок и стены комнаты, украшенные цветами и зелеными ветками. Самая последняя нищенка и та шла по дороге с веткой сирени в руке, и каждая крестьянка несла, обернув в носовой платок, небольшой букет цветов.
Около домов стояли майские шесты с опавшими гирляндами цветов и увядшими ветками. Трава вокруг них была примята, потому что накануне вечером здесь весело отплясывали в честь весны.
На Лёвене теснились плоты из сплавляемых бревен. И хотя ветер совсем упал, на плотах ради праздника были поставлены небольшие белые паруса, а на верхушке каждой мачты красовался венок из зеленых листьев.
По дорогам, ведущим в Брубю, нескончаемым потоком шли люди. Все они спешили в церковь. Особенно нарядно выглядели женщины в своих летних домотканых платьях, специально сшитых для этого дня. Все принарядились к празднику.
Люди наслаждались праздником, миром и тишиной, наслаждались праздничным отдыхом, теплым весенним воздухом, хорошим урожаем и земляникой, которая уже начинала краснеть по краям дороги. Они замечали, как неподвижен воздух и безоблачно небо, они слышали пение жаворонков и говорили: «Сразу видно, что день этот принадлежит господу богу».
Но вот мимо них проехал Синтрам. Он ругался и хлестал кнутом измученного коня. Песок громко скрипел под полозьями его саней, а резкий звон бубенцов заглушал колокола. Он злобно хмурил свой лоб под меховой шапкой.
Люди пугались и думали, что видят перед собой самого нечистого. Даже сегодня, в день великого летнего праздника, не могли они позволить себе забыть про зло и холод. Горек удел тех, кто живет на земле.
Те, что в ожидании богослужения стояли в тени у церковной стены или сидели на каменной ограде кладбища, в немом изумлении глядели на Синтрама. Еще минуту назад они любовались великолепием этого праздничного дня, всем своим существом ощущали они, что нет большего счастья, чем шагать по земле и наслаждаться благами жизни. Но при виде Синтрама, входящего в церковь, их охватило чувство какой-то неясной тревоги.
Синтрам вошел в церковь, сел на свое место и с такой силой швырнул рукавицы на скамью, что стук волчьих когтей, пришитых к меху, гулко отозвался под сводами. Несколько женщин, которые уже сидели на передних скамьях, даже лишились чувств при виде его мохнатой фигуры, и их пришлось вынести из церкви.
Но никто не осмелился выгнать Синтрама. Он мешал людям молиться, но все так боялись его, что вряд ли кто-нибудь рискнул бы попросить его выйти из церкви.
Напрасно старый пастор говорил о светлом празднике лета. Никто не слушал его. Люди думали о зле и холоде и о несчастьях, которые предвещало появление злого заводчика.
А когда кончилось богослужение, все увидели, как злой Синтрам поднялся на самую вершину холма, на котором стояла церковь. Он посмотрел сверху на пролив Брубю, потом перевел взгляд на усадьбу пробста и на три мыса, расположенных вдоль западных берегов Лёвена. Люди видели, как он сжал кулаки и потряс ими в воздухе, угрожая проливу и его зеленеющим берегам. Затем взгляд его обратился к югу, на нижний Лёвен, на отдаленные мысы, синеющие на горизонте и словно ограждающие озеро. Он взглянул на север, и взгляд его охватывал целые мили, скользя по склонам Гурлиты и горы Бьёрне к тому месту, где кончается озеро. Потрясая кулаками, он смотрел на запад и на восток — туда, где цепи гор окаймляют долину. И всем казалось, что, будь у него зажаты в руке связки молний, он в необузданной радости разбросал бы их по мирной земле, сея повсюду горе и смерть. Сердце его так сроднилось со злом, что одни лишь несчастья могли доставить ему радость. Понемногу он приучился любить все безобразное и дурное. Он был более помешан, чем самый буйный сумасшедший, но об этом никто не догадывался.
Вскоре пошли разные слухи. Говорили, что когда сторож стал запирать церковь, у него вдруг сломался ключ, так как в замке лежала крепко свернутая бумага. Сторож отдал ее пробсту. Это письмо, как каждый мог догадаться, было предназначено кому-то с того света.
Шепотом рассказывали о том, что было написано в этой бумаге. Пробст сжег бумагу, но церковный сторож видел, как это дьявольское послание горело. На черном фоне бумаги ярко алели буквы. Он не смог удержаться от того, чтобы не прочесть их. Рассказывали, будто он прочел, что злой Синтрам хочет опустошить все окрестности Брубю, чтобы дремучие леса заслонили собой церковь, а медведи и лисы поселились в жилищах людей. Он хотел, чтобы поля остались невозделанными и чтобы нигде вокруг не было бы слышно ни крика петуха, ни лая собаки. Слуга сатаны хотел услужить своему господину, причинить людям зло. Вот в этом он и поклялся, стоя на вершине холма.
И люди ожидали будущего в безмолвном отчаянии, ибо они знали, что власть злого Синтрама беспредельна. Он ненавидит все живущее и хотел бы, чтобы смерть и запустение царили в долине. Он охотно нанял бы себе в помощники чуму, войну и голод, чтобы погубить всех тех, кто любит добро, радость труда и счастье.
Глава двадцать первая
ГОСПОЖА МУЗЫКА
Ничто не могло развеселить Йёсту Берлинга с тех пор, как он помог молодой графине бежать, и кавалеры поэтому решили обратиться за помощью к доброй госпоже Музыке, могущественной фее, которая не раз утешала многих несчастных.
И вот в один из июльских вечеров они велели отпереть двери большой гостиной Экебю и открыть все окна. Солнце и воздух ворвались в комнату: большое красное предзакатное солнце и мягкий, прохладный вечерний воздух.
Убраны чехлы с мебели и венецианских люстр, открыты клавикорды. Золотые грифы под белыми мраморными столиками снова засверкали на свету. На темных рамах зеркал вновь затанцевали белые богини. Переливающаяся всеми цветами радуги шелковая обивка снова засияла в лучах вечерней зари. Из оранжерей принесли цветы, и комната наполнилась благоуханием роз. Сюда были принесены удивительные розы с какими-то непонятными названиями, их привезли в Экебю из дальних заморских стран. Тут были и желтые розы с прожилками, в которых просвечивала такая же красная кровь, как у людей, и белые, как сливки, махровые розы, и чайные розы с крупными лепестками, бесцветными, как вода, и темно-красные розы с черными тенями. Все розы Альтрингера, привезенные в свое время из дальних стран, чтобы радовать взоры прекрасных женщин, были внесены в комнату.
Появились ноты, пюпитры, смычки, всевозможные духовые и струнные инструменты, ибо властвовать в Экебю и утешать Йёсту Берлинга предстояло теперь доброй госпоже Музыке.
Госпожа Музыка выбрала Оксфордскую симфонию милого папаши Гайдна и приказала кавалерам изучить ее. Патрон Юлиус размахивает дирижерской палочкой, а остальные играют каждый на своем инструменте. Все кавалеры умеют играть, разве может быть иначе.
Когда все готово, посылают за Йёстой. Он все пребывает в горе и унынии, но и его радует роскошная обстановка и прекрасная музыка, которую скоро ему предстоит услышать. Разве добрая госпожа Музыка — не лучшее общество для того, кто мучается и страдает? Она веселая и резвая, как дитя, пылкая и пленительная, как молодая женщина. Она добрая и мудрая, как старик, проживший долгую жизнь.
И вот кавалеры начинают играть, они играют тихо и нежно.
Маленький Рюстер относится к делу очень серьезно. Водрузив на нос очки, он читает ноты и мягко, как бы целуя свою флейту, извлекает из нее нежные, пленительные звуки, а пальцы его так и порхают по клапанам. Дядюшка Эберхард сидит склонившись над виолончелью, парик съехал ему на ухо, а губы дрожат от волнения. Гордо выпрямившись, стоит капитан Берг со своим длинным фаготом. Иногда он забывается и начинает дуть во всю силу своих могучих легких, но тогда патрон Юлиус угрожающе постукивает дирижерской палочкой прямо по его большому черепу.
Дело идет на лад. Из безжизненных нотных закорючек кавалеры, словно по волшебству, вызывают госпожу Музыку. Распахни свой волшебный плащ, о дорогая госпожа Музыка, и перенеси Йёсту Берлинга в страну радости и веселья.
Ах, неужели же это Йёста Берлинг сидит такой бледный и безучастный? И эти пожилые господа должны забавлять его, словно ребенка! Да, невесело сейчас в Вермланде.
И все же я знаю, почему эти пожилые господа так любят Йёсту. Я ведь хорошо знаю, как бесконечно тянутся зимние вечера в отдаленных усадьбах и как тоска постепенно овладевает душой их обитателей. Я понимаю, почему их так обрадовало появление Йёсты.
Представьте себе воскресный вечер, дающий отдых голове и рукам! Представьте себе сердитый северный ветер, нагоняющий в комнаты холод, от которого не в состоянии спасти никакой камин! Представьте себе одну-единственную сальную свечу, с которой беспрестанно приходится снимать нагар! И ко всему этому — монотонное пение псалмов, доносящееся из кухни!
И вдруг раздается звон бубенцов, вот слышно, как кто-то топает ногами, отряхивая снег в передней, — и вот Йёста Берлинг врывается в комнату. Он смеется и шутит. Он полон огня и жизни. Он открывает клавикорды и начинает играть так, что просто диву даешься. Йёста знает все песни, играет все мелодии. Он заражает весельем всех обитателей дома. Он никогда не чувствует ни холода, ни усталости. Тот, кого терзают заботы, забывает о них в присутствии Йёсты. А какое у него доброе сердце! Он никогда не оставит в беде слабых и несчастных! А его талант! Да, стоило послушать, когда старики начинали рассказывать о нем.
И вот только кавалеры разыгрались, как он вдруг разражается слезами. Какой унылой и безрадостной представляется ему сейчас жизнь! Он опускает голову на руки и плачет. Кавалеры потрясены. Это не тихие исцеляющие слезы, вызванные прекрасными звуками. О нет, это рыдания охваченного отчаянием человека. В недоумении откладывают они в сторону инструменты.
Даже добрая госпожа Музыка, которая так любит Йёсту, и та вот-вот утратит мужество, но вдруг она вспоминает, что среди кавалеров у нее есть один славный воин.
Это кроткий Лёвенборг, тот самый, что потерял свою невесту в мутных водах Кларэльвена, он так рабски предан Йёсте Берлингу, как никто другой. Он пробирается к клавикордам. Он ходит вокруг них, осторожно трогает их и гладит клавиши своей старчески слабой рукой.
Наверху в кавалерском флигеле у Лёвенборга есть большой деревянный стол, на котором он нарисовал клавиатуру и установил подставку для нот. Он может сидеть за этим столом часами, и пальцы его бегают по черным и белым клавишам. Там он разучивает гаммы и этюды и играет своего любимого Бетховена. Он ничего другого не играет, кроме Бетховена. Госпожа Музыка оказала ему особую благосклонность: ему удалось записать многие из тридцати шести сонат великого маэстро.
Но старик никогда не решается играть на каком-либо другом инструменте, кроме своего стола. Перед клавикордами он испытывает благоговейный трепет. Они привлекают его, но еще больше отпугивают. Эти старые разбитые клавикорды, на которых барабанили так много полек, для него святыня. Он никогда не решался дотронуться до них. Подумать только, какой удивительный инструмент, струны которого могут вдохнуть жизнь в творения великого маэстро! Стоит только приложить ухо к крышке, и Лёвенборг слышит анданте, а потом и скерцо. Да, клавикорды это и есть тот алтарь, перед которым совершается служба в честь госпожи Музыки. Но Лёвенборгу так и не пришлось играть на этом инструменте. Сам он никогда не смог бы настолько разбогатеть, чтобы купить себе клавикорды, а на тех, что стояли здесь, он никогда не решался играть. Да и майорша, по всей вероятности, не очень-то охотно отпирала их для него.
Не раз слушал он, как на них бренчали польки, вальсы или мелодии Бельмана. Но от такой жалкой музыки великолепный инструмент только дребезжал и стонал. Нет, если бы на нем заиграли Бетховена, вот тогда он зазвучал бы по-настоящему.
И вот он решил, что наступил час для него и для Бетховена. Он наберется мужества и прикоснется к святыне; он усладит своего юного друга чарующими, сладостными звуками.
Он садится и начинает играть. Он очень взволнован и неуверен в себе: ощупью пытается найти правильную тональность; он проигрывает несколько тактов, морщит лоб, потом начинает сначала — и вдруг закрывает лицо руками и рыдает.
Да, дорогая госпожа Музыка, для него это большое разочарование. Святыня оказывается вовсе не святыней. В ней не заключено прозрачных мечтательных тонов и звучаний, в ней нет мощных приглушенных раскатов грома и бешеного, всесокрушающего грохота урагана.
В ней нет тех сладостных звуков, которыми напоен воздух рая. Это просто старые, разбитые клавикорды, и ничего более.
Но тут госпожа Музыка делает знак изобретательному полковнику Бейренкройцу, и тот вместе с маленьким Рюстером отправляются в кавалерский флигель и приносят оттуда стол Лёвенборга, на котором нарисованы клавиши.
— Вот они, Лёвенборг! — говорит Бейренкройц. — Вот они, твои клавикорды! Сыграй для Йёсты!
Лёвенборг перестает плакать и играет Бетховена для своего юного печального друга. Теперь Йёста конечно развеселится!
В голове у старика звучат прекраснейшие мелодии. Йёста, наверное, заметил, как хорошо он сегодня играет. Теперь для него нет больше трудностей. Его руки так и бегают по клавиатуре. Ему удаются труднейшие пассажи и трели. Он бы хотел, чтобы сам великий маэстро слышал его.
Чем дольше он играет, тем более увлекается. Он ясно слышит каждый звук.
«О печаль, печаль, — играет он, — почему мне тебя не любить? Не потому ли, что губы твои холодны и щеки поблекли, не потому ли что твои объятия душат, а взгляд обращает в камень? О печаль, ты одно из тех гордых, прекрасных созданий, чьей любви трудно добиться, но зато она горит ярче всякой другой. Я прижал к своему сердцу тебя, о отвергнутая, и полюбил тебя. Я согрел тебя ласками, и любовь твоя наполнила меня блаженством. О, как я страдал! О, как я тосковал, потеряв ту, которую полюбил впервые! Во мне и вокруг меня наступила темная ночь. Я лежал, весь отдавшись молитве, исступленной, безмолвной молитве. Небо от меня отвратилось. С усеянной звездами небесной вышины ни один ангел не спустился и не утешил меня. Но мое томление разорвало мрачную завесу. Ты пришла, ты спустилась ко мне по мосту из лунных лучей. О моя возлюбленная, ты пришла, озаренная лунным светом, с улыбкой на устах. Добрые гении окружали тебя. Их украшали венки из роз, они играли на цитрах и флейтах. Видеть тебя было блаженством. Но ты исчезла, ты исчезла! И не было больше моста из лунных лучей, по которому мог бы я последовать за тобой. Я лежал на земле, лишенный крыльев, в тоске и прахе. Стоны мои были подобны рыку дикого зверя, подобны оглушающему грому небес. Я готов был послать молнию вслед тебе. Я проклинал плодородную землю. Я желал, чтобы испепеляющий огонь уничтожил деревья, а чума поразила людей! Я призывал смерть и преисподнюю. Муки в вечном огне мне казались блаженством по сравнению с моими страданиями. О печаль, печаль! Вот когда сделалась ты моим другом. Почему же нельзя мне любить тебя, как любят строгих, гордых и недоступных женщин, чья любовь опаляет сильнее всякой другой!»
Так он и играл, бедный фантазер. Он сидел охваченный энтузиазмом и душевным трепетом, вслушиваясь в чудеснейшие мелодии, уверенный в том, что Йёста слышит и находит в них утешение.
А Йёста сидел и смотрел на него. Сначала эта дурацкая комедия раздражала его, но постепенно гнев его стал утихать. Старик был так неподражаемо трогателен, когда сидел за нарисованной клавиатурой и наслаждался своим Бетховеном.
И Йёста задумался над тем, что и этот старик, который был теперь так кроток и беззаботен, перенес когда-то немало страданий, что и он потерял любимую. И вот теперь он сидит с лучезарной улыбкой за своим деревянным столом. Много ли требуется человеку, чтобы быть счастливым!
Йёста вдруг почувствовал себя уязвленным. «Как, неужели ты больше не можешь терпеть и страдать? — спросил он себя. — Ты, закаленный в бедности, ты, слышавший, как каждое дерево и каждая кочка в лесу проповедуют терпение и всепрощение? Ты, выросший в стране, где зима сурова, а лето бедно? Неужели забыл ты искусство терпения? Да, Йёста, с мужеством в сердце и улыбкой на устах должен ты переносить все испытания, иначе какой же ты мужчина? Горюй сколько хочешь, если ты потерял любимую; пусть угрызения совести рвут и терзают твою душу, — но покажи себя мужчиной и вермландцем! Пусть взор твой светится радостью, пусть в словах твоих звучат мужество и бодрость! Сурова жизнь, сурова природа. Но мужество и радость созданы, чтобы противостоять суровости жизни, иначе жизнь стала бы невозможной. Мужество и радость — вот основа жизни! Никогда прежде не изменял ты мужеству и радости, так не изменяй же и теперь. Чем хуже ты Лёвенборга, сидящего за своими деревянными клавикордами, чем хуже ты остальных кавалеров, мужественных, беззаботных, вечно юных? Ты ведь знаешь, что никто из них не избежал страданий!»
И Йёста Берлинг взглянул на них. Они являли собой очень живописную картину! Все сидят в глубокой задумчивости и внимают музыке, которую никто не слышит.
Вдруг веселый смех вырывает Лёвенборга из мира звуков. Он снимает руки с клавиш и прислушивается к этому смеху с восторгом. Это смеется Йёста Берлинг. Да, да, это его радостный, заразительный смех, который показался Лёвенборгу самой лучшей музыкой, какую он только слышал в своей жизни.
— Разве я не знал, что Бетховен поможет тебе, Йёста! — восклицает он. — Теперь ты исцелен!
Вот как удалось доброй госпоже Музыке вылечить Йёсту Берлинга от хандры.
Глава двадцать вторая
ПАСТОР ИЗ БРУБЮ
О Эрос, всесильное божество, ты ведь знаешь, что иногда может показаться, будто человек уже ушел из-под твоей власти. Часто кажется, что в сердце такого человека умерли все прекрасные чувства, объединяющие  людей, и безумие уже готово вцепиться своими когтями в несчастного. Но вдруг приходишь ты, всемогущий хранитель жизни, и, словно посох святого, расцветает очерствевшее сердце.
Нет человека более алчного, чем пастор из Брубю, никто так не выделяется среди людей своей жестокостью и бессердечностью. В доме его зимой холодно, а некрашеные деревянные скамьи составляют всю его обстановку; сам он одевается в лохмотья, питается черствым хлебом и негодует, когда какой-нибудь нищий приближается к его дверям. Лошадь его голодает, его коровы обгладывают высохшую траву у дороги и мох, растущий по стенам домов, а он продает соседям сено. Уже издалека слышится блеяние его голодных овец. Крестьяне бросают ему куски, которые не едят даже их псы, и дают одежду, которую не надел бы последний бедняк. Рука его постоянно протянута за подаянием, а спина униженно согнута. Он выпрашивает подаяние у богатых и ссужает деньгами бедных. При виде медного гроша глаза его загораются, и он не успокоится до тех пор, пока монета не окажется у него в кармане. Горе тому, кто не может отдать ему долг, когда наступает срок платежа!
Женился он поздно, но лучше бы ему совсем не жениться. Изнуренная и измученная его жена вскоре умерла. Дочь пошла в услужение к чужим людям. Он состарился, но с возрастом алчность и жадность его не уменьшились. Безумная алчность никогда не покидала его.
В один прекрасный день в начале августа на гору Брубю въезжает тяжелая карета, запряженная четверней. Это одна старая знатная фрёкен едет в сопровождении кучера, слуги и камеристки, чтобы повидаться с пастором Брубю, — с тем, кого она любила в дни своей молодости.
Когда он был домашним учителем в доме ее отца, они полюбили друг друга, но надменная родня разлучила их. И вот она едет в Брубю, чтобы повидаться с ним перед смертью. Единственное, что осталось ей в жизни, — это увидеться с возлюбленным юных лет.
Старая знатная фрёкен в большом экипаже предается мечтам. Нет, она едет не в жалкую бедную усадьбу сельского пастора, — она направляется к прохладной тенистой беседке роскошного парка, где возлюбленный ожидает ее. Она видит его перед собой — он молод, он умеет целовать, он умеет любить. И вот теперь, когда она знает, что скоро увидится с ним, образ его встает перед ней с поразительной ясностью. О, как он прекрасен! Он умеет мечтать, он умеет быть пылким, он наполняет все ее существо упоением и восторгом.
Она теперь пожелтела, увяла, состарилась. Он, может быть, и не узнает ее, шестидесятилетнюю старуху, но она приехала не затем, чтобы он смотрел на нее, а чтобы самой взглянуть на него — возлюбленного своей юности, того, кого пощадили удары времени, кто сохранил юность, красоту и горячее сердце.
Она жила так далеко отсюда, что ничего не слыхала о нем.
Громыхая, карета взбирается в гору, и вот наконец уже видна впереди пасторская усадьба.
— Подайте Христа-ради, подайте милостыню бедному человеку, — гнусавит какой-то нищий у края дороги.
Благородная дама протягивает ему серебряную монету и спрашивает, далеко ли до усадьбы пастора из Брубю.
Нищий испытующе смотрит на нее.
— Усадьба пастора там, — говорит он, — но пастора сейчас нет дома.
Старая фрёкен бледнеет. Нет больше ни прохладной беседки, ни возлюбленного в ней. Как могла она надеяться, после сорока лет томительного ожидания, что она снова найдет его там?
— А что собирается милостивая фрёкен делать в усадьбе пастора?
Милостивая фрёкен прибыла затем, чтобы повидаться с здешним пастором. Она знала его много лет назад.
Сорок лет и сорок миль разделяли их. И с каждой милей, которая приближала ее к усадьбе пастора, она сбрасывала с себя по году тяжелых забот и воспоминаний, — и теперь, когда она у цели своего путешествия, ей вновь двадцать лет и у нее нет ни забот, ни воспоминаний.
Нищий стоит и смотрит на нее; у него на глазах она превращается из двадцатилетней в шестидесятилетнюю, а затем из шестидесятилетней снова в двадцатилетнюю.
— Пастор вернется домой к вечеру, — говорит он. — Я думаю, что милостивой фрёкен будет лучше всего заехать пока на постоялый двор в Брубю, а к вечеру вернуться сюда. Вечером пастор обязательно будет дома.
Мгновенье спустя тяжелая карета с маленькой увядшей фрёкен уже катится под гору к постоялому двору, а нищий стоит, весь дрожа, и смотрит ей вслед. Он готов упасть на колени и целовать следы от колес ее кареты.
В полдень того же дня пастор стоит перед женой пробста из Бру. Он подтянут, чисто выбрит, в нарядном платье, в башмаках с блестящими пряжками, в шелковых чулках, в жабо и манжетах.
— Это знатная гостья, — говорит он, — она графская дочь. Разве могу я, бедный человек, принять ее у себя? Полы в моем доме черные, комнаты не обставлены, потолки позеленели от плесени и сырости. Помогите мне, прошу вас! Подумайте, ведь она знатная графская дочь!
— Скажите ей, что пастор уехал!
— Но поймите же, дорогая, она проехала сорок миль, только чтобы повидаться со мной, бедным человеком. Она ведь не знает, каково мне приходится. У меня в доме нет даже приличной постели, которую я мог бы ей предложить, у меня не на что положить ее слуг.
— Ну так пусть себе уезжает!
— Но поймите же, дорогая! Неужели вы не в состоянии понять меня? Да я скорее отдам все, что имею, все, что мне с таким трудом и такими лишениями удалось накопить, чем отпущу ее, не приняв ее под своей крышей. Когда я видел ее в последний раз, ей было двадцать лет, и это было сорок лет тому назад, подумайте только об этом! Помогите мне принять ее у себя! Вот деньги, если они нужны, хотя здесь дело идет о большем, чем деньги.
О Эрос! Как женщины любят тебя. Они сделают ради тебя во сто крат больше, чем ради других богов.
Опустошаются комнаты, кладовые и кухня усадьбы пробста. Добро пробста телегами перевозят в пасторскую усадьбу. Когда пробст приходит из церкви домой, он видит пустые комнаты; он заглядывает на кухню и требует обед, но и там пусто. Нет ни жены, ни служанки, ни обеда. Что ж поделаешь, раз этого пожелал Эрос, всесильный Эрос.
А к вечеру, на гору Брубю поднимается, громыхая, тяжелая карета. Старая знатная фрекен сама боится поверить, что она действительно едет сейчас навстречу единственной радости своей жизни, она боится, как бы ее не постигла новая неудача.
Карета сворачивает к пасторской усадьбе, но застревает в воротах. Большой экипаж чересчур широк, а ворота слишком узки. Кучер щелкает бичом, лошади тянут изо всех сил. слуга ругается, но задние колеса прочно засели в воротах. Графская дочь не может въехать в усадьбу любимого.
Но вот кто-то выходит ей навстречу. Это он! Он выносит ее из кареты, он несет ее на своих сильных руках, он сжимает ее в объятиях так же горячо, как и прежде, сорок лет назад. Она смотрит ему в глаза, которые сияют, как сияли они и тогда, когда ему было всего двадцать пять лет.
Ее обуревают чувства еще более горячие, чем раньше, двадцать лет назад. Она вспоминает, как однажды он внес ее по лестнице на террасу. Она, хранившая свою любовь на протяжении всех этих лет, все-таки успела забыть, что значит ощущать себя в сильных объятиях, что значит смотреть в молодые, сияющие глаза.
Она не замечает, что он уже стар, она видит одни лишь глаза, его глаза.
Она не замечает черных полов, покрытых плесенью потолков, она видит только его сияющие любовью глаза. В эти мгновения пастор становится статным, красивым мужчиной. Он преображается от одного ее взгляда.
Она прислушивается к его голосу, такому звучному, сильному, ласковому. Так он говорит только с ней. К чему эта мебель из дома пробста в его пустых комнатах, к чему обед и прислуга? Старая фрёкен все равно ничего не заметила. Она слышит только его голос и видит только его глаза.
Никогда, никогда раньше не была она так счастлива!
Как изящно он кланяется, изящно и горделиво, словно она принцесса, а он ее фаворит! Он употребляет в разговоре с ней витиеватые старинные выражения. А она только улыбается и чувствует себя такой счастливой.
Вечером он предлагает ей руку, и они гуляют по старому заброшенному саду. Она не замечает, что сад давно запущен. Разросшиеся кусты превращаются в подстриженные ограды, сорная трава становится ровным блестящим газоном, длинные аллеи исчерчены тенями, а в нишах темной зелени белеют статуи юности, верности, надежды и любви.
Она знает, что он был женат, но она не помнит об этом. Как она может помнить об этом? Ведь ей всего двадцать лет, а ему двадцать пять. Да, ему конечно всего двадцать пять, он молод и полон сил. Неужели же он станет когда-нибудь алчным пастором из Брубю, он, этот улыбающийся юноша? Временами тревожат его мрачные предчувствия. Но пока еще он далек от ненависти бедных, проклятий обманутых, презрительных насмешек и издевательств всех людей. Сердце его горит чистой и невинной любовью. Этот гордый юноша никогда не будет просить подаяния по дорогам, никогда не будет любить золото так, чтобы ползти за ним на коленях по грязи, терпеть ради него унижения, голод и холод. Нет, он никогда не будет ради этого проклятого золота морить голодом собственное дитя и мучить жену. Это невозможно. Он таким никогда не станет. Разве он хуже всех остальных людей? Ведь он не чудовище.
Нет, не с презренным негодяем, недостойным духовного сана, идет сейчас возлюбленная его юных лет. Нет, не с пастором из Брубю идет она рука об руку.
О Эрос, всесильный бог! Разве не ты царишь здесь в этот вечер! В этот вечер здесь нет пастора из Брубю, нет его здесь и на следующий день, и через два дня... На третий день она уезжает. Ворота открываются, и карета несется под гору так быстро, как только ее могут нести отдохнувшие кони.
Какой сон, какой дивный сон! За все три дня ни единого облачка!
Она едет, улыбаясь, домой, в свой замок, к своим воспоминаниям. Никогда больше не услышит она о нем, никого о нем не будет расспрашивать. Она будет вспоминать этот дивный сон до конца своих дней.
А пастор сидит в своем опустевшем доме и горько плачет. Она вернула ему молодость. Неужели он снова состарится? Неужели недобрые силы вернутся и он вновь станет таким же недостойным, каким был до этого?

20

Re: Сельма Лагерлеф - Сага о Йесте Берлинге

Глава двадцать третья
ПАТРОН ЮЛИУС
Патрон Юлиус вынес из кавалерского флигеля свой красный деревянный сундук. Он наполнил душистой померанцевой водкой зеленый бочонок, с которым не расставался во время многих своих путешествий, а в  большой резной погребец уложил масло, хлеб, зеленовато-коричневый сыр, жирную ветчину и блины, плавающие в малиновом варенье.
Затем патрон Юлиус обошел всю усадьбу, со слезами на глазах прощаясь с великолепием Экебю. Он погладил в последний раз истертые кегельные шары и приласкал круглолицых ребятишек, игравших на склоне горы. Он обошел все беседки в саду и все гроты в парке. Он побывал в конюшне и на скотном дворе, потрепал лошадей по крупу, потряс злого быка за рога и дал телятам полизать свои руки. Наконец он вернулся с заплаканными глазами в дом, где его ожидал прощальный завтрак.
О, что за печальная сцена! Какая непроглядная тьма вокруг! Кушанья казались отравленными, а вина горькими. И кавалеры и сам он едва могли говорить от волнения. Слезы туманом застилали глаза. Прощальные речи прерывались рыданиями. О, какая печальная сцена!
Остаток его жизни превратится отныне в одно сплошное страдание. Никогда больше на губах его не появится улыбка, а веселые песни умрут в его памяти, как умирают осенние цветы на лужайках. Он зачахнет, похудеет, увянет, как роза от холода, погибнет, как лилия от засухи. Никогда больше кавалерам не суждено увидеть бедного патрона Юлиуса. Тени мрачных предчувствий омрачают его душу, подобно тому как тени гонимых бурей туч омрачают недавно вспаханные поля. Он уезжает домой, чтобы там  умереть. Цветущий, пышущий здоровьем стоял он некогда перед ними. Никогда не доведется им увидеть его таким. Уж больше не обратятся они к нему с шутливым вопросом, когда в последний раз видел он ступни своих ног, не попросят его одолжить свои щеки, которые отлично могут заменить кегельные шары. В его печени и легких давно уже гнездится недуг; он точит и изнуряет его. Юлиус давно это чувствует. Дни его сочтены.
О, если бы только кавалеры сохранили память об умершем! О, если бы они не забыли о нем!
Он следует чувству долга. Дома его ожидает мать. Целых семнадцать лет ждет она. И вот теперь она написала письмо, в котором просит его приехать, и он не может ослушаться. Он знает, что его ждет смерть, но, как добрый сын, он не может ослушаться.
О восхитительные пиры! О чудесные заливные луга и могучие водопады! О захватывающие дух приключения, блестящие, скользкие полы танцевального зала, и ты, любимый кавалерский флигель, и вы, валторны и скрипки! Прощай счастливая, беззаботная жизнь! Расстаться со всем этим равносильно смерти.
Патрон Юлиус идет в кухню проститься с прислугой. Всех, начиная от экономки и кончая последней служанкой, обнял он и расцеловал, взволнованный нахлынувшими на него чувствами. Служанки плакали над его горькой участью. Такому доброму и веселому господину суждено умереть, и они никогда больше не увидят его!
Патрон Юлиус приказал вытащить из сарая свой экипаж и вывести из конюшни лошадь.
Голос едва не изменил патрону Юлиусу, когда он отдавал это приказание. Значит, его экипажу не суждено спокойно догнивать в Экебю, а старой Кайсе придется расстаться со знакомой кормушкой! Ему не хотелось бы думать плохо о своей матери, но если она не беспокоится о нем, ей все же следовало бы подумать о его экипаже и о старой Кайсе. Сумеют ли они перенести столь длительное путешествие?
Но самым горьким было расставание с кавалерами.
Маленький круглый патрон Юлиус, которому было бы легче катиться по земле, нежели шагать во весь рост, глубоко ощущал трагизм своего положения. Он вспоминал того великого афинянина(26), который спокойно опорожнил чашу с ядом в кругу оплакивающих его учеников. Он вспоминал старого шведского короля Йёсту, который предсказывал своему народу, что наступит время, когда они захотят вырыть его из могилы.
Под конец патрон Юлиус спел кавалерам свою лучшую песню. Он подумал о лебеде и его предсмертной песне. Он хотел, чтобы они помнили о его гордой душе, которая никогда не унизится до жалоб и стонов, а уходит с песней.
Наконец был выпит последний бокал и спета последняя песня; в последний раз они обнялись. Он надел плащ и взял в руки хлыст. Кавалеры и слуги едва сдерживались, чтобы не разрыдаться, а его собственные глаза были так затуманены слезами, что он ничего не видел вокруг.
Тогда кавалеры подхватили его и стали качать. Вокруг раздалось громовое «ура». Наконец его опустили куда-то, — он сам не видел куда, кто-то щелкнул бичом, и экипаж тронулся. Когда глаза его вновь были в состоянии что-либо различать, Экебю уже осталось позади.
Кавалеры, правда, плакали и были глубоко опечалены, но горе все-таки не заглушило в них чувства юмора. Был ли то Йёста Берлинг, поэт, или Бейренкройц, старый воин и игрок в чилле, или утомленный жизнью кузен Кристоффер — одним словом, кто-то из них устроил так, что старую Кайсу не пришлось выводить из конюшни, не пришлось вытаскивать и старый трухлявый экипаж из сарая. Они впрягли большого вола в телегу, на которой обычно возили сено, затем на телегу взгромоздили красный сундук, зеленый бочонок и резной погребец, а самого патрона Юлиуса, глаза которого были затуманены слезами, посадили... нет, не на погребец и не на сундук, а на спину вола.
Уж таковы люди! Они не находили в себе сил, чтобы столкнуться лицом к лицу с печалью во всей ее беспредельности! Кавалеры, конечно, скорбели о своем друге, который уезжал, чтобы умереть вдали от них, скорбели об этой увядающей лилии, об этом умирающем лебеде и его прощальной песне. Но им стало немного легче, когда они увидели, как он едет на спине большого вола, в то время как его грузное тело сотрясается от рыданий, руки, словно простертые для последнего объятия, бессильно опускаются, а очи словно ищут справедливости, обращаясь к жестокосердному небу.
Туман, застилавший глаза патрона Юлиуса, начал понемногу рассеиваться, и только тут он заметил, что едет верхом на чьей-то спине. Говорят, это навело его на печальные размышления о том, как много могло измениться за эти долгие семнадцать лет. Старая Кайса стала просто неузнаваемой. Неужели все это произошло оттого, что в Экебю она питалась одним овсом и клевером? И он воскликнул, — я не знаю, кто услышал его слова: придорожные ли камни, или птицы в кустах, — но он действительно воскликнул: «Черт меня побери, Кайса, если у тебя не выросли рога!»
Поразмыслив еще немного, он потихоньку соскользнул со спины вола, взобрался на телегу, уселся на свой резной погребец и вновь погрузился в глубокие размышления.
Через некоторое время, подъезжая к Брубю, он услышал, как кто-то поет удалую веселую песенку:
Раз, два,
Раз, два,
Маршируют егеря!
Песенка неслась ему навстречу, но пели ее вовсе не егеря, а веселые барышни из Берга и хорошенькие дочери лагмана из Мюнкерюда, что шли по дороге. Узелки с провизией были подвешены у них на длинных палках, которые они несли на плечах, как ружья, и, невзирая на летний зной, они отважно шагали, бодро распевая в такт: «Раз, два, раз два!»
— Куда это вы, патрон Юлиус? — закричали они, когда поравнялись с ним, словно не замечая черной тучи, омрачавшей его чело.
— Я покидаю обитель греха и мирской суеты, — отвечал патрон Юлиус. — Я не желаю больше оставаться среди бездельников и лентяев. Я еду домой к своей матери.
— О, это неправда! — закричали они. — Разве патрон Юлиус покинет когда-нибудь Экебю!
— А почему бы и нет! — воскликнул он, ударяя кулаком по своему сундуку. — Подобно Лоту, который покинул Содом и Гоморру, я покидаю Экебю. Там теперь нет ни одного праведного человека. Когда земля разверзнется под ними и с небес на их головы обрушится ливень из огня и серы, я возрадуюсь справедливому божьему приговору. Прощайте, девушки, держитесь подальше от Экебю!
С этими словами он хотел отправиться дальше, но веселые девушки вовсе не собирались его отпускать. Они направлялись к вершине горы Дундерклеттен, путь их был далек, и им захотелось доехать до подножья горы в телеге патрона Юлиуса.
Что за счастливцы те, что еще могут радоваться солнечному свету и жизни! Не прошло и двух минут, как девушки добились своего. Патрон Юлиус повернул назад и поехал к горе Дундерклеттен. Улыбаясь, сидел он на погребце, пока девушки взбирались на телегу. Вдоль дороги росли ромашки, иванов цвет и кукушкин лен. Временами вол останавливался, чтобы передохнуть. Тогда девушки слезали с телеги и рвали цветы. Вскоре голову патрона Юлиуса и рога вола украсили роскошные венки.
Когда дальше по дороге им начали попадаться светлые молодые березки и темные кусты ольхи, девушки наломали веток и украсили ими телегу. Вскоре она стала похожа на двигающуюся лесную рощу. Веселые забавы и игры продолжались весь день.
По мере того как солнце клонилось к западу, на душе у патрона Юлиуса становилось все светлей и светлей. Он поделился своей провизией с девушками и пел им песни. А когда они добрались наконец до Дундерклеттена и перед ними открылась такая прекрасная, величественная и такая бескрайняя даль, что у них на глаза навернулись слезы, сердце у патрона Юлиуса забилось сильнее, и он с жаром заговорил о своем родном, любимом Вермланде.
— О Вермланд, мой прекрасный край! Как часто, глядя на карту, я спрашивал себя: кто же ты?! И теперь меня осенило! Ты старый святой отшельник, который безмолвно сидит, подогнув под себя ноги и скрестив руки на коленях, погруженный в мечты. Остроконечную шапку ты надвинул на полузакрытые глаза. Ты мыслитель, мечтатель. О, как ты прекрасен! Бескрайние леса — твое одеяние. Его окаймляют длинные ленты голубых вод и ровные гряды синих холмов. Ты так незатейлив и прост, что чужестранцы не замечают твоей красоты. Ты беден, как и подобает отшельнику. Ты спокойно  сидишь, а волны Венерна омывают твои ступни. Слева у тебя рудники и шахты, там стучит твое сердце. На севере у тебя темь непроглядная и лесное раздолье, это твоя погруженная в мечты голова. Глядя на тебя, мудреца, великана, я не могу удержаться от слез. Ты строг в своей красоте, ты — это созерцание, нищета, самоотречение; и все-таки, несмотря на твою строгость, я различаю нежность и кротость в твоих чертах. Я смотрю на тебя и преклоняюсь пред тобой. Стоит мне бросить взгляд на твои бескрайние леса или коснуться края твоего одеяния, как душа моя исцеляется. Час за часом, год за годом созерцаю я твой священный лик. О ты, божество самоотречения! Какие тайны скрывают твои полузакрытые глаза? Разрешил ли ты тайну жизни и смерти, или ты еще размышляешь над ней, о святое, великое божество? Для меня ты олицетворение глубоких, возвышенных мыслей. На тебе и вокруг тебя копошатся люди — существа, которые никогда не замечают всей глубины твоих мыслей и величия твоего чела. Они видят лишь красоту твоего лица, и красота эта так заворожила их, что обо всем остальном они забывают.
Горе мне, горе всем нам, детям Вермланда! От жизни мы требуем красоты, только красоты и ничего другого. Мы, дети нужды, печали и нищеты, мы воздеваем руки в мольбе, требуя одного — красоты. Пусть жизнь будет как розовый куст, пусть расцветает она любовью, вином и радостью, пусть розы ее будут доступны всем! Вот чего мы желаем, но в нашем краю много печали, страданий и нужды. Наш край — это вечный символ глубокомыслия, хотя сами мы лишены способности мыслить.
О Вермланд, наш прекрасный, замечательный край!
Так говорил он со слезами на глазах, и в голосе его звучало вдохновение. Девушки внимали ему, растроганные и пораженные. Как могли они предполагать такую глубину чувств, скрытую за этой излучающей юмор и веселье внешностью.
Наступил вечер, и они снова взобрались на телегу. Девушки едва ли понимали, куда везет их патрон Юлиус, пока не очутились перед крыльцом усадьбы в Экебю.
— А теперь зайдем и потанцуем, — сказал патрон Юлиус.
Но что сказали кавалеры, увидев патрона Юлиуса с венком на голове, в окружении прекрасных молодых девушек?
— Мы так и думали, что девушки перехватили его, — сказали кавалеры, — иначе он вернулся бы сюда гораздо раньше.
Кавалеры ведь знали, что вот уже ровно семнадцать раз за семнадцать лет патрон Юлиус пытался покинуть Экебю. Сам патрон Юлиус уже успел забыть и эту и все другие попытки. Его совесть вновь уснула на целый год.
Патрон Юлиус был славный малый. Он был легок в танцах и неутомим за карточным столом. Рука его одинаково хорошо владела пером, кистью и смычком. Он обладал даром слова, чувствительным сердцем и неистощимым запасом песен. Но к чему все это, если у него не было совести, — она давала о себе знать лишь один раз в год, подобно стрекозам, которые возникают из мрака и обретают крылья лишь для того, чтобы всего на несколько часов погрузиться в сияние дня и блеск солнца?
Глава двадцать четвертая
ГЛИНЯНЫЕ СВЯТЫЕ
Церковь в Свартшё вся выбелена, и снаружи и внутри: выбелены и стены ее, и кафедра, и скамьи, и хоры, выбелены потолки и оконные проемы, наалтарный покров тоже белый — все бело. В церкви Свартшё нет  никаких украшений — ни изображений святых, ни щитов с гербами на стенах; есть лишь деревянное распятие над алтарем, завешенное белым льняным покрывалом... Но раньше церковь имела совсем другой вид. Потолок был весь разрисован, и повсюду стояли пестро раскрашенные изваяния из камня и глины.
Давным-давно один художник в Свартшё смотрел в синее летнее небо: внимание его привлекли облака, которые словно устремлялись к солнцу. Он видел, как ослепительно белые облака, утром появившиеся у самого горизонта, поднимались все выше и выше, видел, как эти притаившиеся исполины вырастали и поднимались на штурм небесных высот. Точно корабли, расправляли они паруса и, словно воины, развертывали знамена. Они словно собирались захватить все небо. Но вот они, эти раздающиеся вширь чудовища, предстают пред ликом солнца, владыки небес, напуская на себя кроткий вид. Вот страшный лев с разинутой пастью превращается в напудренную даму. А там великан, способный задушить вас своими огромными руками, принимает мечтательный вид спящего сфинкса. Иные прикрывают свою белую наготу плащами с золотой каймой. Другие наводят румяна на свои белоснежные щеки. Там и равнины, и леса, и обнесенные стенами замки с высокими башнями. Белые облака постепенно завладевают всем летним небом. Они заполняют собою весь небосвод. Они приближаются к солнцу и закрывают его.
«О, как было бы прекрасно, — подумал наивный художник, — если бы истосковавшиеся души людей могли достичь облаков и возноситься на них, как на колыхающихся кораблях, все выше и выше».
И вдруг ему представилось, что белые облака в летнем небе и есть те ладьи, на которых отлетают души праведников.
И он увидел их там. Они стояли на скользящих громадах облаков, в золотых коронах и с лилиями в руках. По небосводу разносились песнопения, а навстречу им летели ангелы на сильных, широких крыльях. О, какое множество праведников! И по мере того как росли облака, их становилось все больше и больше. Они плыли на облаках, подобно кувшинкам на озере. Они украшали облака, как лилии украшают лужайку. О, какой апофеоз красоты! Облако за облаком плыли сонмы ангелов в серебряных доспехах, эти бессмертные певцы в окаймленных пурпуром мантиях.
Вскоре художнику довелось разрисовать потолок церкви Свартшё. Ему хотелось изобразить летний день и облака, несущие праведников в небесные просторы. Рука, водившая кистью, была сильной, но недостаточно гибкой, и поэтому облака были скорее похожи на локоны парика, чем на могучие небесные громады. И так как облик святых зависит от того, какие черты придаст им фантазия художника, то он и изобразил их наподобие смертных в неуклюжих епископских митрах, в длинных красных мантиях и черных кафтанах со стоячими воротниками. У них были большие головы и короткие туловища, а в руках были носовые платки и молитвенники. Из уст у них вылетали латинские изречения; для тех, кого он считал наиболее высокопоставленными, он нарисовал поверх облаков массивные деревянные кресла, чтобы они с полным комфортом могли вознестись в вечность.
Каждый ведь знал, что души умерших и ангелы никогда не являются бедным художникам, и потому никто особенно не удивился, что святые на картине казались слишком земными. Бесхитростная живопись наивного художника многим казалась трогательной и многих умиляла. И мне кажется, что эта картина вполне достойна того, чтобы и мы полюбовались ею.
В тот год, когда в Экебю хозяйничали кавалеры, граф Дона велел выбелить всю церковь. Тогда-то была уничтожена и роспись на потолке и все глиняные святые.
О, эти глиняные святые!
Ничто не могло бы повергнуть меня в большую печаль, чем гибель этих святых: никакая человеческая жестокость не могла бы причинить мне такой острой боли, какую причинила эта несчастная история.
Вы только подумайте: там стоял святой Улаф в венце и шлеме, а у ног его замер коленопреклоненный великан с топором в руках; рядом с кафедрой высилась Юдифь в красной кофте и синей юбке, в одной руке она держала меч, в другой — вместо головы ассирийского полководца — песочные часы; была там и загадочная царица Савская в синей кофте и красной юбке и с книгами пророчеств в руках, — вместо ступни на одной ноге у нее была гусиная лапа; седовласый святой Георгий одиноко лежал на хорах, ибо конь его и дракон были разбиты; а чего стоили святой Христофор с позеленевшим жезлом и святой Эрик в длинной, шитой золотом мантии, со скипетром и секирой в руках.
Много воскресений просидела я в церкви Свартшё, тоскуя по стенной росписи и изваяниям святых. Какое мне было дело до того, что у кого-то из них не хватает ноги или носа, а местами сошла позолота или поблекли краски. Я бы их всегда видела в сияющем ореоле легенд.
Говорят, что немало возни было с этими святыми: они то теряли свои скипетры, то у них отлетали уши или руки, и их все время приходилось ремонтировать и подновлять. Прихожанам надоело все это, и они захотели избавиться от своих святых. Но крестьяне, конечно, не причинили бы святым никакого вреда, если бы не граф Хенрик Дона. Он и велел их убрать.
Я возненавидела его за это лютой ненавистью, как только может ненавидеть дитя. Я ненавидела его так, как голодный нищий ненавидит скупую хозяйку, отказавшую ему в куске хлеба. Я ненавидела его так, как бедный рыбак ненавидит шаловливого мальчишку, испортившего ему сеть и продырявившего его лодку. Разве не томили меня голод и жажда во время этих долгих богослужений? А граф Хенрик Дона лишил меня хлеба, которым питалась моя душа. Разве не рвалась моя душа в бесконечную даль, разве не стремилась я к небесам? А он разбил мою ладью и разорвал ту сеть, которой я ловила святые видения.
Взрослые не умеют по-настоящему ненавидеть. Разве могла бы я теперь так ненавидеть этого жалкого графа Дона, или безумного Синтрама, или поблекшую красавицу графиню Мэрту? Но тогда я была ребенком! И счастье их, что они давно уже умерли.
Пастор проповедовал в церкви миролюбие и всепрощение, но мы сидели слишком далеко от кафедры, и до нас его слова никогда не долетали. Ах, если бы там стояли старые глиняные святые! Их проповедь я всегда слышала и понимала.
Я часто сидела там и думала: как могло случиться, что их вынесли из церкви и уничтожили?
Когда граф Дона, вместо того чтобы отыскать жену и жить с ней в добром согласии, объявил свой брак недействительным, это вызвало всеобщее возмущение, ибо все знали, как мучили в Борге графиню Элисабет, которая потому и ушла из дома. Граф, по-видимому, хотел вернуть милость божию и уважение людей каким-нибудь добрым делом и потому решил отремонтировать церковь в Свартшё. Он велел побелить всю церковь и уничтожил роспись на потолке. Он сам со своими слугами вынес глиняные статуи святых, погрузил их в лодку и утопил в бездонных глубинах Лёвена.
Но как осмелился он поднять кощунственную руку на статуи святых? И как господь бог мог допустить подобное святотатство! Разве рука, отрубившая голову Олоферну, не владела больше мечом? Разве забыла царица Савская про свои тайные искусства, которые ранят опаснее отравленных стрел? О святой Улаф, древний викинг, и ты, святой Георгий, поразивший дракона, неужели отгремела слава ваших подвигов, слава ваших чудесных деяний? Но святые, скорее всего, сами не хотели оказать сопротивление этим варварам. Если прихожане Свартшё не желали больше платить за окраску их одеяний и за позолоту их корон, то что они могли поделать? Вот они и позволили графу Дона вынести и утопить себя в бездонных глубинах Лёвена. Они не желали больше стоять в храме божьем и безобразить его своим жалким видом. О, беспомощные глиняные статуи, помнили ли вы о тех временах, когда люди, преклонив колени, молились перед вами?
Я представляю себе тихий летний вечер и лодку, нагруженную статуями святых. Она легко скользит по гладкой поверхности Лёвена. Парень на веслах неторопливо гребет, искоса бросая боязливые взгляды на необыкновенных пассажиров, сложенных на носу и на корме. Но граф Дона не испытывает страха. Он берет святых одного за другим, поднимает их над головой и бросает в воду. Чело его безмятежно и дыхание ровно. Он чувствует себя борцом за истинное евангельское учение. Никто не заступился за честь древних святых. Молчаливые и беспомощные, они погрузились в пучину забвения.
А в следующее воскресенье церковь Свартшё сияла ослепительной белизной. Никакие статуи не мешали больше углубленному созерцанию. Лишь внутренним взором должны благочестивые люди созерцать величие небес и лики святых. Молитвы людей должны на собственных могучих крыльях возноситься к всевышнему. Больше не надо им цепляться за край одеяний святых.
О, зеленеющий покров земли, извечная обитель человека! О лазурь небес, блаженная цель его устремлений! Весь мир сияет яркими красками. Так почему же церковь стала белой? И теперь она белая, как зима, нагая, как бедность, и бледная, как ужас. Она не сверкает инеем, подобно зимнему лесу, не сияет жемчугом и кружевами, как невеста в белом подвенечном наряде. Церковь выкрасили белой холодной краской, в ней больше нет ни статуй, ни росписи.
В то воскресенье граф Дона сидел на почетном месте, на хорах, чтобы прихожане могли видеть и восхвалять его. Он ждет хвалебного слова за то, что отремонтировал старые скамьи и уничтожил безобразные статуи, за то, что вставил новые стекла и покрасил церковь белой клеевой краской. Он, конечно, был волен поступать, как ему угодно. Если он хотел унять гнев всемогущего, то он, конечно, поступил правильно, украсив его в меру своих возможностей. Но почему он ждет награды за это?
Если он осмелился явиться сюда с неискупленным грехом на совести, то ему бы следовало преклонить колени в искреннем покаянии и просить своих братьев и сестер молить бога о том, чтобы всевышний позволил ему остаться в храме божьем. Лучше бы он предстал жалким грешником, а не сидел бы на почетном месте на хорах, ожидая награды за то, что искал примирения с богом.
О граф, бог, конечно, ожидал увидеть тебя кающимся. Он не потерпит, чтобы ты насмехался над именем божьим, хотя люди и не посмели тебя осудить. Господь ведь любит справедливость; и если люди молчат, то за них говорят камни.
Когда богослужение кончилось и были пропеты последние псалмы, никто не покинул церковь, а пастор взошел на кафедру, чтобы торжественно поблагодарить графа за его благодеяние. Но не тут-то было.
Двери церкви вдруг распахнулись, и на пороге появились глиняные святые. С них стекала вода, они были покрыты зеленой тиной и коричневым илом. Несомненно они узнали, что здесь собираются восхвалять того самого человека, который надругался над ними, изгнал их из храма божьего и бросил в холодные волны Лёвена. И вот глиняные святые пришли сюда, чтобы высказать свое мнение по этому поводу.
Им не по душе монотонный плеск волн, — они привыкли к пению псалмов и молитвам. Они молчали и не роптали до тех пор, пока думали, что все делается во славу божию. Но, оказывается, это не так. На хорах, на почетном месте, сидит граф Дона и хочет, чтобы здесь, в божьем храме, ему поклонялись и воздавали хвалу. Такого они не потерпят. И вот они восстали из своей зыбкой могилы и явились в церковь, и прихожане тотчас же узнали их. Вон идет святой Улаф в венце и шлеме, вон святой Эрик в шитой золотом мантии, а вон седовласый святой Георгий со святым Христофором; но больше нет никого: царица Савская и Юдифь не пришли.
И едва прихожане успели опомниться от изумления, как по церкви прошел шепот:
— Кавалеры!
Да, несомненно это были кавалеры. Не говоря ни слова, они подошли прямо к графу, подняли его вместе с креслом, вынесли из церкви и опустили на землю на склоне горы, неподалеку от церкви.
Они ничего не говорили и не смотрели по сторонам. Они просто вынесли графа Дона из божьего храма, а потом направились кратчайшим путем прямо к озеру.
Никто не пытался помешать им, а они не стали объяснять, зачем они унесли графа Дона. Все было понятно без слов: «У нас, кавалеров из Экебю, есть свое собственное мнение по этому вопросу. Граф Дона недостоин того, чтобы его восхваляли в храме божьем. Поэтому мы и выносим его отсюда. Если кто-нибудь пожелает, пусть тащит его обратно».
Однако никто не пожелал тащить графа Дона в церковь, и пастор так и не произнес хвалебного слова. Народ стал расходиться. Все считали, что кавалеры поступили правильно.
Прихожане вспоминали белокурую молодую графиню, которую так жестоко мучили в Борге. Они вспоминали о той, которая была так добра к бедным и так мила, что смотреть на нее уже было утешением.
Конечно, грешно устраивать в церкви такой дебош. Но и пастор и прихожане чувствовали, что сами они чуть не сыграли со всемогущим еще более злую шутку. И им было стыдно перед этими необузданными старыми авантюристами.
— Когда люди молчат, за них говорят камни, — сказали они.
Но с того самого дня граф не мог больше оставаться в Борге. Однажды темной августовской ночью к крыльцу была подана карета. Карету окружили слуги, и из дому вышла графиня Мэрта, закутанная в шали, лицо ее скрывала густая вуаль. Ее вел граф, но она все-таки дрожала от страха. С огромным трудом удалось уговорить ее выйти на крыльцо.
Она села в экипаж, вслед за ней вскочил граф, дверцы захлопнулись, и кучер погнал лошадей во весь опор. Когда на следующее утро сороки проснулись, графини уже не было в Борге.
Граф поселился где-то в южных странах. Борг продали, и с тех пор он много раз переходил из рук в руки. Всем нравилась эта усадьба, но счастливы, говорят, там были немногие.
Глава двадцать пятая
СТРАННИК БОЖИЙ
Однажды в августе, под вечер, на кухню постоялого двора в Брубю зашел капитан Леннарт. Он направлялся к себе домой, в усадьбу Хельёсэтер, расположенную у самой опушки леса, в четверти мили северо-западнее Брубю.
В то время капитан Леннарт еще не знал, что будет странником божьим. Он пережил много тяжелого и теперь радовался при мысли, что скоро будет дома и что все несчастья уже позади. Он не знал, что станет одним из тех, кому не суждено отдыхать под родным кровом и греться у домашнего очага.
У странника божьего капитана Леннарта был веселый характер. Войдя в кухню и не застав там никого, он начал резвиться, словно шаловливый мальчишка. Он быстро спутал нитки на ткацком станке и размотал шнурок на колесе прялки. Потом он поймал кота и швырнул его на голову собаке, а когда приятели ощетинились и, забыв на минуту о старой дружбе, сцепились друг с другом, пустив в ход когти и сверкая глазами, он принялся хохотать так, что шум пошел по всему дому.
На шум в кухню вошла хозяйка постоялого двора. Она остановилась у порога и стала смотреть на человека, который хохотал, глядя на дерущихся животных. Она хорошо знала  его: в последний раз  она видела его в арестантской повозке, закованного в кандалы. Она хорошо помнила эту историю. Пять с половиной лет тому назад, во время зимней ярмарки в Карльстаде, кто-то украл у жены губернатора драгоценности. Пропало много колец, браслетов и пряжек, которыми знатная фру очень дорожила, так как они либо достались ей в наследство, либо были получены в подарок. Их так и не нашли. Но вскоре прошел слух, что драгоценности украл капитан Леннарт из Хельёсэтера.
Хозяйка постоялого двора никак не могла понять, откуда мог возникнуть подобный слух. Разве капитан Леннарт не был честным, порядочным человеком? Он счастливо жил со своей женой, на которой женился всего лишь года за два перед тем, ибо жениться раньше ему не позволяли средства. Разве не было у него хорошего заработка и своей усадьбы? Что могло бы заставить такого человека украсть старые браслеты и кольца? И еще более невероятным казалось ей то, что подобному слуху могли поверить, что капитана Леннарта судили, разжаловали, лишили ордена Меча и приговорили к пяти годам каторжных работ.
Сам он не отрицал, что был на ярмарке, но уехал домой еще до того, как распространился слух о пропаже. На дороге он нашел какую-то старую безобразную пряжку, которую подобрал и отдал дома детям. Пряжка эта, как оказалось, была золотая, одна из тех, что были украдены у жены губернатора. Эта пряжка и погубила его. Однако немалую роль в этом деле сыграл Синтрам. Злой заводчик донес на него и представил неопровержимые доказательства. Как оказалось, Синтраму нужно было избавиться от капитана Леннарта, ибо ему самому грозило судебное преследование за то, что во время войны 1814 года он продавал норвежцам порох. Говорили, что он боялся свидетельских показаний капитана Леннарта и что теперь дело это прекратили за отсутствием улик.
Хозяйка постоялого двора не могла оторвать взора от капитана Леннарта. Он поседел и сгорбился, ему наверняка пришлось пережить немало тяжелого. Но он сохранил приветливое выражение лица и веселый нрав. Это был все тот же капитан Леннарт, который вел ее к алтарю, когда она выходила замуж, и танцевал на ее свадьбе. Он, наверное, и теперь не мог пройти по дороге, чтобы не остановиться и не поболтать  с первым встречным, и готов был бросить монету любому ребенку. Наверное, он и теперь способен был уверять любую морщинистую старуху, что она с каждым днем все молодеет и хорошеет, и мог влезть на бочку и играть на скрипке для тех, кто танцует в Иванов день вокруг майского шеста.
— Вы, матушка Карин, — начал он, — как будто не хотите даже смотреть на меня?
Собственно говоря, он зашел на постоялый двор, чтобы узнать от нее, как дела у него дома и ждут ли его там. Ведь было известно, что он уже отбыл свой срок.
У хозяйки постоялого двора были для него только хорошие новости. Жена его работала, как настоящий мужчина. Она арендовала участок земли у нового владельца, и дела у нее шли как по маслу. Дети здоровы, и смотреть на них одно удовольствие. И они, конечно, ждут его не дождутся. Капитанша — женщина гордая и ни с кем не делится своими мыслями, но хозяйка постоялого двора знает одно: никто не ел ложкой капитана Леннарта и никто не сидел на его стуле в его отсутствие. В эту весну не проходило дня, чтобы капитанша не поднималась на вершину горы Брубю, высматривая, не идет ли по дороге ее муж. Она своими руками соткала и сшила ему новую одежду. По этому всему можно было судить, что дома его ждут, хотя капитанша ничего об этом и не говорила.
— Значит, они этому не верят? — спросил капитан Леннарт.
— Нет, — отвечала хозяйка. — Никто этому не верит. Когда капитан Леннарт собрался уходить, ему вдруг захотелось как можно скорее попасть домой.
Но случилось так, что, выйдя с постоялого двора, он повстречался со старыми приятелями. Кавалеры из Экебю шли сюда, чтобы отпраздновать день рождения Синтрама; они без малейшего колебания пожимали руку бывшему каторжнику и поздравляли его с возвращением домой. Не отставал от других и Синтрам.
— Дорогой Леннарт, — сказал он, — будь уверен, что на все была воля божья!
— Замолчи, мошенник! — закричал капитан Леннарт. — Ты думаешь, я не знаю, что тебя от плахи спас совсем не господь?
Все рассмеялись. Но Синтрам ничуть не обиделся. Его нисколько не трогало, когда намекали на его связь с нечистым.
И вот они затащили капитана Леннарта обратно в трактир, чтобы выпить с ним стаканчик-другой по случаю его возвращения. А потом он поедет домой. Но тут с ним случилась беда. Таких предательских напитков он не пивал уже пять лет. К тому же он, вероятно, ничего не ел целый день и сильно устал, — поэтому после пары стаканчиков в голове у него зашумело.
Когда он настолько опьянел, что потерял всякую власть над собой, кавалеры стали заставлять его пить стакан за стаканом; при этом они не желали ему зла, а просто хотели доставить удовольствие человеку, который за эти пять лет не видел ничего хорошего.
Вообще капитан Леннарт не пил. Ему и в голову не приходило, что он напьется до такого состояния, — он ведь шел домой, к жене и детям, а вместо этого остался лежать на скамье в трактире, где и заснул.
Увидев это Йёста решил подшутить над капитаном: он взял уголь, немного брусничного сока и разрисовал ему лицо. Он придал ему черты настоящего преступника, которые, как он полагал, вполне соответствовали тому, кто только что возвратился с каторги. Он подвел ему углем глаза, провел поперек носа красный рубец, взъерошил волосы и опустил их на лоб беспорядочными космами, а потом вымазал сажей все лицо.
Все посмеялись над этой проделкой, а потом Йёста захотел смыть свою мазню.
— Оставь так, как есть, — сказал Синтрам, — пусть полюбуется, когда проснется. Это развеселит его.
И вот капитан остался размалеванным, и кавалеры больше не обращали на него внимания. Попойка продолжалась всю ночь. Лишь на рассвете они стали собираться в обратный путь. Их головы были сильно затуманены винными парами, и они никак не могли решить, что делать с капитаном Леннартом.
— Давайте свезем его домой, — предложил Синтрам. — Подумайте, как обрадуется капитанша. Что за удовольствие будет увидеть ее радость. При одной мысли об об этом у меня становится светло на душе. - Давайте свезем его домой!
Всех их растрогала эта мысль. Господи боже мой, до чего же обрадуется эта строгая женщина из Хельёсэтера!
Они растормошили капитана Леннарта и перетащили его в один из экипажей, давно уже поданных к крыльцу заспанными конюхами. И вот вся орава поехала в Хельёсэтер. Одни так хотели спать, что несколько раз чуть не вывалились из экипажа, другие горланили песни, чтобы разогнать сон. Глядя на их осовевшие, опухшие лица, можно было подумать, что это какие-то проходимцы.

21

Re: Сельма Лагерлеф - Сага о Йесте Берлинге

Они доехали до усадьбы, оставили лошадей на заднем дворе и не без некоторой торжественности поднялись на крыльцо. Полковник Бейренкройц и патрон Юлиус поддерживали с обеих сторон капитана Леннарта.
— Выше голову, Леннарт! — говорили они. — Вот ты и дома. Разве ты не видишь, что ты уже дома?
Капитан Леннарт широко раскрыл глаза и сразу отрезвел. Он был глубоко тронут тем, что кавалеры проводили его домой.
— Друзья, — сказал он, обращаясь к ним с речью, — я спрашивал бога, друзья, почему на мою долю выпало так много несчастий...
— Замолчи, Леннарт, брось свои проповеди! — зарычал Бейренкройц.
— Пусть продолжает! — сказал Синтрам. — Он так хорошо говорит.
— Я спрашивал господа и не понимал, а теперь понимаю. Он хотел мне показать, какие у меня хорошие друзья. Друзья, которые провожают меня домой, чтобы увидеть, как обрадуется моя жена. Жена моя ведь меня ожидает. Что значит пять лет лишений по сравнению с этим!
Твердые кулаки забарабанили в дверь. Кавалерам некогда было слушать его разглагольствования.
За дверью послышались шум и возня. Проснулись служанки и выглянули в окно. Они накинули на себя платья, но не решались отпереть дверь перед этой пьяной оравой. Наконец изнутри отодвинули засов, и на пороге появилась сама капитанша.
— Что вам нужно? — спросила она. Бейренкройц ответил:
— Мы привезли твоего мужа.
Они подтолкнули вперед капитана Леннарта, и он предстал перед ней пьяный, с размалеванной физиономией. А позади него она увидела всю ораву пьяных, нетвердо стоящих на ногах людей.
Она отступила на шаг, а капитан, раскрыв объятия, двинулся к жене.
— Ты ушел, как вор, — воскликнула она, — а вернулся, как проходимец! — И повернулась, чтобы уйти.
Он ничего не понимал. Он хотел идти вслед за ней, но она толкнула его в грудь.
— Уж не воображаешь ли ты, что мне нужен такой муж, а моим детям такой отец?
Дверь захлопнулась, и щелкнул засов. Капитан Леннарт бросился к двери и стал ломиться в нее.
Тут кавалеры не смогли удержаться от смеха. Он был так уверен в своей жене, а она его и знать не хотела. Это казалось им до того уморительным.
Услышав их смех, капитан Леннарт бросился на них с кулаками, но они убежали от него и быстро сели в свои экипажи. Он было погнался за ними, но впопыхах споткнулся о камень и упал, потом поднялся, но больше не стал их преследовать. Он вдруг понял, что в этом мире все происходит по воле божьей, абсолютно все.
— Куда ты меня поведешь? — спросил он бога. — Ведь я пушинка, гонимая твоим дуновением. Я игрушка в твоих руках. Куда ты забросишь меня? Почему ты запираешь предо мной двери моего дома?
И он ушел, полагая, что такова воля божья.
Когда солнце взошло, он стоял на вершине Брубю и смотрел на долину. Ах, бедные ее обитатели тогда еще не знали, что их спаситель уже близко! Ни один бедняк или горемыка не украшал входа в свое убогое жилище гирляндами увядших брусничных листьев. На порогах домов, которые вскоре он должен был переступить, не было листьев душистой лаванды и полевых цветов. Матери не поднимали на руках детей, чтобы показать им его, проходящего мимо. Хижины не были убраны, и душистые ветки можжевельника не прикрывали черные от копоти очаги. Не было видно вокруг ни старательно возделанных полей, ни хорошо выкопанных канав, которые могли бы радовать его взор.
Он стоял на вершине горы и удрученно смотрел на ужасные последствия засухи, на сожженные и запущенные поля, которые никто и не думал подготовить для будущего посева. Он смотрел на озаренные утренним солнцем синие горы; там отчетливо вырисовывались темные, выжженные пространства, по которым прошлись лесные пожары. Он видел березы по краям дорог, которые почти засохли. По некоторым маленьким признакам — по запаху браги, который доносился до него с хуторов, по обвалившимся заборам, по скудным запасам завезенных из лесу и нарубленных дров — он видел, что народ обленился и опустился, что здесь царит нищета и что люди отупели и ищут забвения в водке.
Но, может быть, ему было полезно увидеть все это. Ибо он был одним из тех, кому не суждено любоваться зеленеющими всходами на своих собственных полях, не суждено любоваться угасающими угольями собственного очага; ему не суждено сжимать мягкие детские ручонки в своих руках и иметь опору в кроткой жене. Возможно, для него, чье сердце угнетала глубокая скорбь, было полезно узнать, что бедняки нуждаются в утешении. Возможно, ему было полезно узнать, что настали трудные времена, когда засуха и неурожай порождают нищету, а бедняки еще более усугубляют свое положение, лишая себя последней надежды.
Капитан Леннарт стоял на вершине Брубю и думал о том, что он еще может послужить господу.
Надо заметить, что кавалеры так никогда и не поняли, что только из-за их легкомыслия капитанша так жестоко оттолкнула от себя своего мужа. Синтрам понимал это, но молчал. Многие в тех краях осуждали гордячку жену, которая так обошлась с добрым капитаном. Рассказывали, что она обрывала всякого, кто пытался заговорить с ней на эту тему. Она выходила из себя, когда при ней только произносили его имя. А капитан Леннарт ничего не предпринимал для того, чтобы как-нибудь изменить ее отношение к себе.
Вот что произошло на следующий день.
Один старый крестьянин из Хёгбергшбюна лежит на смертном одре. Он уже причастился, силы его иссякают, он умирает.
Он уже испытывает тревогу и беспокойство, как все те, кто готовится к долгому путешествию в вечность: он то велит перенести свою постель из кухни в горницу, то из горницы в кухню. Это беспокойство еще красноречивее, чем тяжелое дыхание и помутневший взор, говорит о том, что наступил его смертный час.
Вокруг него стоят жена, дети и слуги. Он был счастлив, богат и всем уважаем. В свой последний час он не одинок. Вокруг него не стоят чужие люди, нетерпеливо ожидая, когда он умрет. Старик говорит о себе так, словно он уже стоит перед престолом господним, а сочувственные вздохи окружающих свидетельствуют о том, что слова его — истинная правда.
— Я всю жизнь свою усердно работал и был хорошим хозяином, — говорит он. — Я любил жену, и она была моей правой рукой. Я растил детей в повиновении и строгости. Я не пил и не переносил межевых столбов. Я не загонял лошадей и зимой не морил коров голодом. Летом мои овцы не мучились от зноя, потому что я их вовремя стриг.
А домочадцы повторяют за ним, как эхо:
— Он был хорошим хозяином. О господи боже! Он не загонял лошадей, и овцы его летом не мучились от зноя.
Но вот неслышно отворяется дверь, и в комнату входит какой-то бедняк, чтобы попросить немного еды. Услышав слова умирающего, он молча останавливается у двери. А больной продолжает:
— Я корчевал лес, я осушал болотистые луга, плуг мой проводил ровные борозды. Я получал урожаи втрое большие, чем мой отец, и выстроил для них втрое большие закрома. Из блестящих далеров я заказал три серебряных кубка, а отец мой сделал всего один.
До человека, стоящего у дверей, доносятся слова умирающего. Он слышит, что старик говорит о себе, как если бы он уже стоял перед престолом господа. Он слышит, как слуги и дети вторят ему:
— Его плуг проводил ровные борозды, это истинная правда.
— Господь бог уготовал мне хорошее место на небесах, — продолжает старик.
— Господь наш хорошо примет хозяина, — повторяют за ним домочадцы.
Эти слова приводят в смятение того, кто стоит у дверей, того, кто долгие пять лет был игрушкой в руках божьих, пушинкой, гонимой его дуновением.
Он подходит к больному и берет его за руку.
— Друг, о друг мой! — говорит он дрожащим от волнения голосом. — Подумал ли ты о том, кто есть господь, пред очи которого ты вскоре предстанешь? Бог велик и всемогущ. Земля — это нива его, бури — кони его. Беспредельные небеса содрогаются под тяжестью его поступи. А ты предстаешь перед ним и говоришь: «Я пахал ровные борозды, я сеял рожь, я рубил лес». Уж не хочешь ли ты похваляться перед ним, уж не хочешь ли сравниться с ним? Разве не знаешь ты, как всемогущ тот, в чье царство ты отправляешься?
Глаза старика расширяются, рот искажен ужасом, он тяжело хрипит.
— Не произноси этих слов перед престолом господа! — продолжает странник. — Сильные мира сего — не более чем обмолоченная солома для его сеновала. Создавать миры — вот его денной труд. Он выкопал моря и воздвиг горы. Он одел землю растительностью. Он работник, равного которому нет. И не тебе мериться с ним силой. Склонись перед ним ты, отходящая душа человеческая! Лежи распростертая во прахе перед господом твоим. Божья буря пронесется над твоей головой. Гнев божий разразится над тобой, подобно испепеляющей молнии. Склони же голову! Ухватись, как дитя, за край его мантии и моли о пощаде! Лежи распростертая во прахе и проси о милосердии. Смирись, душа человеческая, пред твоим творцом.
Глаза больного широко открыты, руки сложены, лицо его светлеет, и хрип проходит.
— Душа человеческая, отходящая душа человеческая! — восклицает странник. — Смирись в свой смертный час перед господом, и он примет тебя в свое лоно и вознесет в чертоги небесные.
Старик испускает последний вздох. Все кончено. Капитан Леннарт склоняет голову в молитве. Все присутствующие тоже молятся и тяжело вздыхают.
И когда они поднимают взоры, то видят благостный покой на лице старика. Глаза его словно отражают отблеск чудесных видений, на устах его улыбка, его лицо кажется прекрасным. Он увидел бога.
«О ты, великая, прекрасная душа человеческая, — думают присутствующие. — Ты освободилась от оков бренного тела! В свой последний час склонилась ты перед своим творцом. Ты смирилась перед ним, и он вознес тебя в своих объятиях, словно дитя».
— Он узрел бога, — говорит его сын и закрывает усопшему глаза.
— Он видел, как перед ним открылись небеса, — рыдают дети и слуги.
Старуха хозяйка пожимает своей дрожащей рукой руку капитана Леннарта:
— Вы помогли ему в страшный час, капитан.
Капитан стоит неподвижно. Им обретен дар сильных слов и великих деяний. Он и сам не знает, как это получилось. Он трепещет, как бабочка, которая, едва вылупившись из куколки, расправляет свои крылышки, сияющие в солнечных лучах.
Этот момент решил судьбу капитана Леннарта: он сделался странником божьим, защитником бедных и обездоленных. Если бы он не считал, что нужен богу, он, вероятнее всего, отправился бы домой и показал жене свой истинный облик. Но он стал странником божьим, на которого легла забота о бедных. Времена тогда были трудные, вокруг царила нужда, и бороться с ней было легче разумом и добром, нежели золотом и властью.
Однажды капитан Леннарт пришел к бедным крестьянам, которые жили неподалеку от Гурлиты. Там царили голод и нищета. Запасы картофеля кончились, и не было семян, чтобы посеять рожь.
Капитан Леннарт отправился в Форш. Он переплыл в небольшом челне озеро и попросил Синтрама, дать людям ржи и картофеля. Синтрам принял его очень любезно, повел его в большие закрома, полные муки, и в погреба, где хранился прошлогодний картофель, и разрешил наполнить все взятые с собой мешки.
Но когда Синтрам увидел челн, он сказал, что этот челн слишком мал для такого большого груза. Злой Синтрам велел снести мешки в одну из самых больших лодок и приказал своему работнику, силачу Монсу, перевезти их на другую сторону озера. Капитану Леннарту оставалось лишь грести вслед за ним в пустом челне.
И все-таки он отстал от силача Монса, ибо тот был непревзойденным гребцом.
Пересекая в своем челне живописное озеро, капитан Леннарт предавался мечтам: он думал о тех удивительных превращениях, которые ожидают крохотные семена ржи. Вскоре их разбросают по черной выжженной земле, среди камней и пней, они прорастут и пустят корни. Он думал о нежных светло-зеленых всходах, которые покроют землю, и мысленно склонялся над ними, лаская маленькие стебельки. Он думал о том, как трудно придется этим слабым росткам осенью и зимой и как они все-таки станут здоровыми и сильными и начнут расти по-настоящему. Его старое сердце солдата радовалось, когда он думал об этих прямых жестких соломинках, в несколько локтей высотой, с колючими колосьями наверху. Маленькие мохнатые метелки будут колыхаться, и вот у всех на глазах колос станет наливаться мягким, сладким зерном. А потом по полю пройдется коса, и стебли упадут, цеп обмолотит их, мельница перемелет зерна в муку, а из муки выпекут хлеб. Ах, сколько голодных насытятся тогда зерном, которое везут сейчас в лодке!
Силач Монс причалил к берегу у подножья Гурлиты, где много голодных людей ожидало лодку. И работник сказал, как ему приказал хозяин:
— Хозяин посылает вам солод и жито, люди добрые. Он слыхал, что у вас нет водки.
При этих словах люди словно обезумели. Все бросились к лодке, попрыгали в воду и жадно набросились на мешки. Капитан Леннарт к этому времени тоже подъехал и очень рассердился, когда увидел, что происходит. Совсем иное имел он в виду: он хотел, чтобы люди употребили картофель в пищу, а рожь для посева. А солода он и не думал просить.
Он крикнул, чтобы никто не трогал мешков, но его не слушали.
— Да превратится рожь в песок, а картофель в камни! — вскричал тогда капитан Леннарт, глубоко огорченный тем, что народ продолжал растаскивать зерно, предназначенное для посева.
И в тот же момент случилось нечто поразительное: капитан Леннарт, казалось, совершил чудо. Один мешок, за который ухватились две женщины, разорвался, и все увидели, что в нем был только песок. А те, кто поднимал мешки с картофелем, почувствовали, что они так тяжелы, как будто набиты камнями.
Весь груз состоял из песка и камней, из одного песка и камней!
Люди стояли в оцепенении перед чудотворцем божьим, явившимся к ним. Капитан Леннарт сам несколько мгновений стоял пораженный. Один только силач Монс хохотал.
— Уезжай-ка ты отсюда поскорее, парень, — сказал капитан Леннарт, — пока люди не поняли, что в этих мешках ничего, кроме песка, и не было! Иначе как бы они не потопили твою лодку.
— Не больно-то я боюсь, — сказал силач Монс.
— Все-таки уезжай! — сказал капитан Леннарт таким властным голосом, что тот послушался и уехал.
После этого капитан Леннарт объяснил людям, что Синтрам их одурачил; но сколько он их ни уверял, все были убеждены, что совершилось чудо. Слух об этом вскоре распространился повсюду, и так как склонность к предрассудкам в народе очень сильна, то все поверили, что капитан Леннарт умеет творить чудеса. Поэтому он стал пользоваться большим уважением среди крестьян, и они назвали его странником божьим.
Глава двадцать шестая
КЛАДБИЩЕ
Стоял прекрасный августовский вечер. Лёвен был спокоен, как зеркало, легкая дымка окутывала горы, приближался час вечерней прохлады.
Бейренкройц, седоусый полковник, коренастый и сильный, подходит к берегу озера и садится в лодку. В заднем кармане у него колода карт. Его сопровождает старый боевой соратник майор Андерс Фукс и маленький флейтист Рюстер, бывший барабанщик вермландского егерского полка, который в течение многих лет повсюду следует за полковником в качестве его друга и слуги.
По другую сторону Лёвена находится заброшенное приходское кладбище с редкими покосившимися железными крестами; оно покрыто кочками, точно невозделанное поле, и сплошь поросло осокой, которая словно нарочно растет здесь, чтобы напоминать о том, как различны и переменчивы судьбы людей. Здесь нет усыпанных песком дорожек, нет и тенистых деревьев, если не считать большой липы над заброшенной могилой старого капеллана. Это жалкое кладбище окружает мрачная высокая каменная ограда. Беден, жалок и безобразен вид этого кладбища, оно словно лицо скряги, поблекшее от жалоб тех, чью жизнь он загубил. И все же блаженны те, кто здесь покоится, кого опустили в освященную церковью землю под звуки псалмов и молитв. Игрока Аквилона, умершего год назад в Экебю, пришлось похоронить за кладбищенской оградой. Этот гордый рыцарь, храбрый воин, смелый охотник и счастливый игрок кончил тем, что проиграл наследство детей — все, что сам нажил и чем так дорожила его жена. Жену и детей он давно покинул и был кавалером в Экебю. Прошлым летом он проиграл усадьбу, в которой жила его семья. Чтобы не платить этот долг, он предпочел застрелиться. И вот прах самоубийцы похоронили за поросшей мхом каменной кладбищенской оградой. После его смерти кавалеров осталось всего двенадцать, и с тех пор никто не занимал место тринадцатого, — никто, кроме нечистого, который в рождественский вечер выполз из очага.
Да, предшественникам Аквилона повезло больше, чем ему самому. Все кавалеры знали, что ежегодно должен умереть один из них. Что же в том удивительного? Кавалеры ведь не должны стариться. Если тусклые глаза их не будут в состоянии различать карт, если их дрожащие руки не смогут поднять стакана, что тогда жизнь для них и что они для жизни? Но лежать зарытым, словно собака, за кладбищенской оградой — там, где земля не знает покоя, где ее топчут пасущиеся овцы, где лопата и плуг терзают ее, где путник проходит, не замедляя шага, где дети играют, не сдерживая смеха, где за каменной стеной покойник не услышит трубного гласа в день страшного суда, когда ангелы разбудят тех, кто покоится по ту сторону ограды... О, быть зарытым здесь!..
Бейренкройц направляет свой челн через Лёвен. В этот вечерний час он скользит по озеру моих мечтаний, на его берегах я видела шествия богов, из его глубин вырастали мои волшебные замки. Он проплывает мимо лагун острова Лаген, где на пологих полукруглых песчаных отмелях, поднимаясь прямо из воды, растут ели, а на крутом утесе еще виднеются развалины разбойничьей крепости. Он гребет мимо елового парка на мысе Борг, где старая ель, прицепившись своими толстыми корнями к обрывистому склону, все еще свешивается над пропастью, где когда-то поймали большого медведя и где каждый курган или могильник свидетельствует о древности этих мест.
Он огибает мыс, причаливает невдалеке от кладбища и направляется по скошенному полю, принадлежащему графам из Борга, прямо к могиле Аквилона.
Дойдя до могилы, он наклоняется и похлопывает рукой по могильному холмику, словно гладит одеяло, под которым лежит его больной друг. Затем он вынимает колоду карт и садится возле могилы.
— Юхану-Фредерику здесь очень одиноко. Ему, наверное, хочется сыграть партию в чилле.
— Позор, что такому человеку приходится лежать здесь за оградой, — говорит знаменитый охотник, гроза медведей, Андерс Фукс, усаживаясь рядом.
А маленький Рюстер, флейтист, говорит сдавленным от волнения голосом, и из его маленьких красноватых глаз при этом неудержимо капают слезы:
— После вас, полковник, после вас это был лучший человек, какого я только знал.
И вот эти достойные мужи садятся втроем вокруг могилы и играют в карты серьезно и сосредоточенно.
Взор мой устремлен вдаль, я вижу много могил. Вон там под тяжестью мрамора покоятся великие мира сего. Над ними звучали похоронные марши и склонялись знамена. А вон там могилы тех, кого многие любили. На зеленых буграх лежат цветы, орошенные слезами и покрытые поцелуями. Рядом с забытыми, запущенными могилами я вижу аляповато разукрашенные усыпальницы; некоторые могилы вообще ничего не говорят ни уму ни сердцу; но никогда прежде не видела я, чтобы пестрые игральные карты приносили утехи ради на могилу к покойнику.
— Юхан-Фредерик выиграл, — восклицает полковник гордо. — Я так и знал! Ведь это я выучил его играть в чилле. Да, теперь мы все трое умерли, а он один жив.
Сказав это, он собирает карты, поднимается и в сопровождении своих друзей возвращается в Экебю.
Теперь покойный знает и чувствует, что о нем помнят, что не все забыли его заброшенную могилу. Странные знаки внимания со стороны заблудших сердец, но тот, кто покоится за кладбищенской оградой, чье тело не могло обрести покоя в освященной земле, — он должен быть доволен, что не все отвергли его.
Друзья мои, когда я умру, то меня, конечно, похоронят на кладбище, среди могил моих предков. И хотя я не лишала крова моих близких, не налагала на себя рук, но я наверняка не заслужила такой любви, и, наверное, никто не сделает для меня того, что сделали кавалеры для этого грешника. И конечно никто не придет ко мне в час заката, когда в царстве мертвых становится так одиноко и жутко, и не вложит в мои узловатые пальцы пестрые карты.
Но карты мало привлекают меня, и было бы куда приятней, если б ко мне на могилу пришли со смычком и скрипкой, чтобы душа моя, вырвавшись из тлена, унеслась бы в потоке звуков, словно лебедь в волнах.
Глава двадцать седьмая
СТАРЫЕ ПЕСНИ
Однажды под вечер, в конце августа, Марианна Синклер сидела в своей комнате, разбирая письма и другие бумаги.
Вокруг нее царил беспорядок. Большие кожаные саквояжи и кованые дорожные сундуки стояли посреди комнаты.
Платья ее валялись повсюду, на стульях и на диванах. С чердаков принесли шали и меха, из шкафов и полированных комодов вынули шелка, белье и драгоценности. Все это надо было осмотреть и отобрать необходимое в дорогу.
Марианна собиралась в далекое путешествие. Было неизвестно, вернется ли она когда-нибудь домой. В ее жизни наступил перелом, вот почему она сжигала теперь старые письма и дневники. Она не хотела, чтобы над ней тяготели воспоминания о прошлом.
В это время ей неожиданно попалась пачка написанных от руки забытых стихов. Это были старые народные песни, которые пела ей в детстве мать. Она развязала шнурок, которым была связана пачка, и стала читать.
Прочтя немного, она горестно улыбнулась. Удивительной мудрости учили эти старые песни:
Не верь счастью, не верь приметам счастья, не верь розам и нежным их лепесткам!
Не верь смеху! — поучали они. — Смотри, вон прекрасная юнгфру Вальборг едет в золотой карете, и уста ее улыбаются, но у нее такой скорбный вид, словно копытам и колесам предстоит сокрушить счастье всей ее жизни.
Не верь танцам! — гласили они. — Нередко нога легко скользит в танце по гладкому полу, в то время как на сердце лежит свинцовая тяжесть. Весело и беззаботно кружилась в танце маленькая Черстин, и танцами погубила она свою юную жизнь.
Не верь шутке! — говорили они. — С шуткой на устах подходит иной к столу, а на самом деле он готов умереть от горя. Вон сидит юная Аделина и шутки ради милостиво выслушивает герцога Фрейденборга, предлагающего ей руку и сердце; несомненно эта шутка нужна ей только для того, чтобы собраться с духом и умереть.
О вы, старые песни, неужели же верить одним лишь слезам и горю? Легко заставить скорбные уста улыбаться, но веселый не может плакать.
Лишь слезам и вздохам верят старые песни, одному лишь горю, одной лишь печали. Горе неподдельно и непреодолимо. А радость — это то же самое горе, которое умеет притворяться. На земле, собственно, нет ничего, кроме горя.
«О вы, скорбные песни, — думала Марианна, — как слаба ваша дряхлая мудрость пред полнотой жизни!»
Она подошла к окну и выглянула в сад, где гуляли ее родители. Они ходили взад и вперед по широким аллеям и говорили обо всем, что попадалось им на глаза, — о травах земных и о птицах небесных.
«Вот, — подумала Марианна, — и здесь сердце вздыхает от горя, хотя никогда прежде не было оно таким счастливым!»
И тут она поняла, что все дело, пожалуй, в самом человеке, что ощущение горя или радости зависит от того, как сам человек смотрит на вещи. И она спросила себя о том, было ли счастьем, или несчастьем то, что произошло с ней в этом году. Едва ли она могла ответить на этот вопрос.
Много тяжелого ей пришлось пережить. Душа ее была истерзана. Глубокое унижение пригнуло ее к земле. Когда она вернулась домой, то сказала себе: «Я не буду помнить всего того зла, какое причинил мне отец». Но не то говорило ей сердце. «Он причинил мне непоправимое горе, — говорило оно, — он отнял у меня мою любовь, он довел меня до отчаяния, когда бил мою мать. Я не желаю ему зла, но я боюсь его». Она стала замечать, что с трудом выносит его присутствие. Одно желание владело ею: убежать от него. Она пыталась пересилить себя, она разговаривала с ним, как прежде, и старалась не избегать его общества. Она умела владеть собой, но страдала невыносимо. В конце концов все в нем стало ненавистно: его грубый и громкий голос, его тяжелая поступь, его большие руки, вся его атлетическая фигура. Она не желала ему зла и вряд ли хотела причинить ему вред, но, приближаясь к нему, она всегда испытывала страх и отвращение. Ее оскорбленное сердце мстило ей. «Ты не позволила мне любить, — словно говорило оно, — но все же я повелеваю тобой, и в конце концов ты будешь ненавидеть».
Она уже привыкла анализировать свои чувства и теперь замечала, как эта ненависть становилась все глубже, росла день ото дня. Вместе с тем ей казалось, что она будет навечно привязана к отчему дому. Она поняла, что самое лучшее для нее уехать и жить среди чужих людей, но теперь, после болезни, у нее не хватало на это сил. Будущее тоже не сулило ей ничего отрадного. Ей предстояли еще более тяжкие муки, и когда-нибудь самообладание оставит ее. Настанет день, и она не сможет больше сдерживать всей скопившейся в ее сердце горечи против отца, тогда начнутся раздоры и случится непоправимое.
Так прошла весна и начало лета. В июле она обручилась с бароном Адрианом, для того чтобы иметь наконец свой собственный дом.
В одно прекрасное утро барон Адриан верхом на великолепном коне прискакал к ним в усадьбу. Его гусарский ментик блестел на солнце, а шпоры и сабля на перевязи так и сверкали, не говоря уж о его собственном сияющем здоровьем лице и улыбающихся глазах. Мельхиор Синклер сам вышел на крыльцо, навстречу барону. Марианна сидела с шитьем у окна. Она видела, что приехал Адриан, и до нее доносилось каждое слово их разговора.
— Добрый день, рыцарь Ясное солнце! — приветствовал его заводчик. — Черт возьми, какой ты нарядный! Уж не свататься ли пожаловал?
— Ну конечно, дядюшка, именно за этим я и приехал, — отвечал тот со смехом.
— И тебе не стыдно, повеса? А есть у тебя чем кормить жену?
— Ничего, дядюшка, нет. Если бы у меня было хоть что-нибудь, черта с два я бы женился.
— Рассказывай, рассказывай, рыцарь Ясное солнце. А красивый ментик, как ты его приобрел?
— В долг, дядюшка.
— Ну а лошадь, на которой ты прискакал, она ведь стоит, с позволения сказать, немало денег. Откуда, братец, она у тебя?
— И лошадь не моя, дядюшка.
Это было уж слишком, и заводчик не выдержал.
— Спаси тебя бог, братец мой! — сказал он. — Да тебе и впрямь нужна такая жена, у которой хоть что-нибудь да есть за душой. Что ж, если сумеешь, бери Марианну!
Таким образом, все дело было улажено еще до того, как барон Адриан успел сойти с коня. Мельхиор Синклер отлично знал, что он делает, так как барон Адриан был славный малый.
Вслед за этим будущий жених пошел к Марианне и тотчас же изложил ей все дело:
— О Марианна, милая Марианна! Я уже говорил с твоим отцом. Я бы очень хотел, чтобы ты стала моей женой. Скажи, Марианна, ты согласна?
Она быстро выведала у него всю правду. Старый барон, его отец, куда-то ездил и снова дал себя одурачить, купив несколько пустых рудников. Старый барон всю свою жизнь покупал рудники и никогда ничего в них не находил. Мать Адриана очень встревожена всем этим, а сам он наделал долгов, и вот теперь ему приходится свататься к ней, чтобы спасти родовое имение и гусарский ментик.
Его имение Хедебю было расположено на противоположном берегу Лёвена, почти напротив Бьёрне. Марианна хорошо знала эту семью, они с Адрианом были сверстниками и друзьями детства.
— Почему бы тебе не выйти за меня замуж, Марианна? Я влачу такую жалкую жизнь: я езжу на чужих лошадях и даже не могу расплатиться с портным. Дальше так продолжаться не может. Мне придется уйти в отставку, и я тогда застрелюсь.
— Но подумай, Адриан, что это будет за пара? Мы ведь нисколько не влюблены друг в друга.
— Ну, эта чепуха меня ни капельки не интересует, — объявил он. — Я люблю ездить на хорошей лошади и охотиться, но я вовсе не томный вздыхатель, а труженик. Раздобыть бы мне немного денег, чтобы освободить от долгов наше имение и обеспечить маме покой, и тогда все будет в порядке. Я бы тогда стал пахать и сеять, потому что люблю работу.
Он смотрел на нее своими честными глазами, и она знала, что Адриан говорит правду, что на него можно положиться. Она обручилась с ним главным образом для того, чтобы уйти из родного дома, а еще потому, что он всегда нравился ей.
Но никогда она не могла забыть месяца, последовавшего за тем августовским вечером, когда было объявлено об их помолвке.
Барон Адриан с каждым днем становился все озабоченней и молчаливей. Он, правда, часто приезжал в Бьёрне, иногда по нескольку раз в день, но она каждый раз замечала, как что-то гнетет его. В обществе других людей он еще мог шутить, но наедине с ней он становился просто невыносимым: воплощение молчания и скуки. Она понимала, что с ним происходит. Не так-то легко было жениться на безобразной женщине. И вот уже теперь она ему стала просто противна. Никто лучше ее не знал, как она безобразна. Она, правда, с самого начала дала ему понять, что не ждет от него ни ласк, ни иных проявлений любви, но сознание того, что она должна была стать его женой, все-таки мучило его, и с каждым днем он чувствовал это все более остро.
Но зачем он мучает себя? Почему не разрывает помолвки? Она достаточно ясно намекала ему на это. Сама она была бессильна что-либо сделать. Ее отец решительно заявил, что для ее пострадавшей репутации отказ от обручения он считает недопустимым. Тогда она стала глубоко презирать их обоих и готова была пойти на что угодно, лишь бы избавиться от своих повелителей.
Но не прошло и двух дней после большого праздника в честь обручения, как неожиданный случай спутал все карты.
На главной аллее, прямо перед крыльцом усадьбы Бьёрне, лежал большой камень, который доставлял всем много неприятностей и хлопот. Экипажи наезжали на него, лошади и люди спотыкались, служанки с тяжелыми  подойниками натыкались на него и проливали молоко, но камень оставался на том самом месте, где лежал уже многие годы. Он ведь лежал здесь еще и в те времена, когда были живы родители Мельхиора Синклера, еще до того, как выстроили поместье Бьёрне. И заводчик решил, что пусть камень лежит, где лежал.
Но в один из последних дней августа две служанки, неся тяжелый ушат, споткнулись о камень, упали и сильно расшиблись. Все проклинали камень.
Заводчик ушел на утреннюю прогулку, но так как с восьми до девяти было время завтрака и все работники были еще дома, фру Гюстав приказала убрать большой камень.
С помощью ломов и лопат несколько работников выкопали старого нарушителя покоя из его ямы и отнесли его на задний двор. Работы хватило на шестерых.
Едва они успели убрать камень, как заводчик вернулся домой и тотчас же заметил, что камня нет на прежнем месте. Можно себе представить, как он рассердился. Ему казалось, что это не его двор. И кто только посмел убрать камень? Ах вот как, фру Гюстав распорядилась. Ох, уж эти бабы! Да есть ли у них сердце? Разве фру Гюстав не знает, как дорог ему этот камень?
Он отправился прямо на задний двор, поднял камень, перетащил его на прежнее место и бросил его там. А ведь шесть человек подняли этот камень с трудом! Подвиг этот вызвал немалое удивление во всем Вермланде.
Пока он нес камень через двор, Марианна наблюдала за ним из окна столовой. Никогда прежде не казался он ей столь страшным, И это ее господин, этот страшный силач, самодур, который считался лишь со своими прихотями и капризами!
Они с матерью завтракали, а в руках у Марианны был столовый нож. Непроизвольно она подняла его.
Фру Гюстав схватила ее за руку.
— Марианна!
— В чем дело, мама?
— О Марианна, у тебя был такой странный взгляд. Я испугалась.
Марианна посмотрела на мать долгим взглядом. Ей всего пятьдесят лет, но она такая высохшая, седая и морщинистая; эта маленькая женщина была предана мужу, как собака, и никогда не считала пинков и ударов. Даже когда она была в хорошем настроении, она производила самое жалкое впечатление. Она походила на потрепанное бурями дерево, выросшее на морском берегу и никогда не видавшее покоя. Она выучилась заискивать, притворяться и лгать, и часто, чтобы избегнуть упреков мужа, представлялась глупее, чем она есть. Она была послушным орудием в руках своего мужа.
— Очень бы вы, матушка, стали горевать, если бы отец умер? — спросила Марианна.
— Марианна, ты сердишься на отца. Ты все время сердишься на него. Почему ты не можешь хорошо относиться к нему теперь, когда у тебя есть жених?
— Ах, мама! Разве в этом дело? Что я могу с собой поделать, если я боюсь его? Разве ты не видишь сама, какой он ужасный? Разве могу я любить его таким? Он вспыльчив и груб, и из-за этого ты состарилась так рано. По какому праву он распоряжается нами? Он ведет себя, словно взбесившийся самодур. Почему я должна уважать и почитать его? Где его доброта и его милосердие? Я знаю только, что он силен, что в любой момент он может убить нас. Он может вышвырнуть нас из дому когда вздумает. Не за это ли я должна любить его?
Но тут фру Гюстав словно подменили. Она обрела силу и мужество и неожиданно заговорила властным голосом:
— Берегись, Марианна! Сдается мне, что отец твой был прав, когда не пустил тебя в дом тогда, зимой. Вот увидишь, не миновать тебе кары. Придется тебе выучиться терпению без ненависти и страданию без мести.
— О мама, я так несчастна.
И словно в ответ на это, в передней раздался шум от падения чего-то тяжелого.
Они так никогда и не узнали, почему с Мельхиором Синклером сделался удар,— то ли он, стоя на крыльце, слышал слова Марианны, то ли это случилось с ним в результате сильного физического напряжения. Когда они выбежали на шум, то нашли его на полу без сознания. Они никогда так и не решились расспросить его об этом. Сам же он и виду не показывал, что слышал что-нибудь. Марианна никогда не осмелилась бы признаться себе в том, что она невольно отомстила за себя. Но вид отца, неподвижно лежавшего на том самом крыльце, где она выучилась ненавидеть его, уничтожил сразу всю горечь, накопившуюся в ее сердце.
Он вскоре пришел в себя и, пролежав несколько дней, окончательно оправился, но теперь это был совсем другой человек.
Марианна видела в окно, как ее родители вместе гуляли по саду. Теперь они всегда были вместе. Мельхиор Синклер больше никуда не выходил один, никуда не уезжал, сердился, когда к нему приезжали гости, и вообще, был очень недоволен, когда его разлучали с женой. Старость настигла его. Он не мог теперь даже написать письма, жена писала за него. Он ничего самостоятельно не решал, во всем спрашивал совета жены и поступал так, как она хотела. Он стал мягким и кротким. Он сам замечал происшедшую с ним перемену, видел, как теперь счастлива его жена.
— Ей теперь хорошо, — сказал он однажды Марианне, указывая на фру Гюстав.
— О, милый Мельхиор, — воскликнула та, — ты ведь знаешь, как я хочу, чтобы ты совсем поправился.
И она действительно этого хотела. Ей доставляло наслаждение рассказывать, каким он был в дни расцвета своей силы. Она рассказывала, как он кутил не хуже любого кавалера из Экебю, какие он обделывал дела и как привозил много денег именно тогда, когда она уже думала, что его необузданность приведет их к полному разорению. Марианна знала, что, несмотря на все свои жалобы и причитания, ее мать была счастлива. Она жила только мужем, и этого было для нее достаточно. Оба они казались такими старыми, надломленными раньше времени. Марианна ясно представляла себе, что ожидает их в будущем. Он будет постепенно становиться все слабее, удары будут повторяться все чаще, и он с каждым днем будет все более беспомощным, а фру Гюстав будет ухаживать за ним, пока смерть не разлучит их. Но, может быть, это произойдет еще очень не скоро и фру Гюстав успеет еще насладиться своим тихим счастьем. По крайней мере Марианне казалось, что так должно быть. Жизнь была в долгу перед ее матерью.