1

Тема: Сельма Лагерлеф - Сага о Йесте Берлинге

Сельма М. Лагерлёф


Сага о Йёсте Берлинге

Вступление

ПАСТОР

Наконец пастор поднялся на кафедру.
Прихожане посмотрели на него. Да, вот и он. Значит, сегодня проповедь не отменят, как уже бывало не одно воскресенье.
Пастор был молод, высок ростом, строен и поразительно красив. Если бы облачить его в шлем и латы да опоясать мечом, то с него можно было бы ваять из мрамора прекрасную античную статую.
У него были одухотворенные глаза поэта и твердый круглый подбородок полководца; все в нем было красиво, изящно, выразительно, согрето пламенем ума и сердца.
Прихожане в церкви были поражены, увидев его таким. Более привычным для них было видеть, как он выходит нетвердой походкой из трактира в компании веселых собутыльников — таких, как седоусый полковник Бейренкройц и капитан-силач Кристиан Берг.
Он так безудержно пил, что неделями не мог исполнять требы, и прихожанам приходилось жаловаться на него сначала пробсту, а затем самому епископу и всему соборному капитулу. И вот приехал епископ, чтобы учинить суд и расправу. Он сидел на хорах, с золотым крестом на груди, и его окружали школьные пасторы(1) из Карльстада и пасторы из соседних приходов.
Не было никакого сомнения, что поведение пастора перешло границы дозволенного. В те времена, в двадцатые годы девятнадцатого века, люди более снисходительно относились к пьянству, но ведь их пастор из-за водки пренебрегал своими обязанностями, — и вот теперь ему предстояло лишиться должности.
Он стоял на кафедре, ожидая, когда будут допеты последние стихи псалма.
Пока он стоял там, наверху, его охватило странное ощущение, что в церкви находятся одни лишь его враги, на каждой скамье враги. И важные господа на хорах, и крестьяне внизу, и готовящиеся к конфирмации подростки — все были его врагами, только врагами. Враг управлял мехами органа, враг играл на нем. На скамье попечителей церкви тоже сидели враги. Все, все ненавидели его, начиная от грудных младенцев, которых принесли сюда родители, и кончая неповоротливым церковным сторожем, бывшим солдатом, участником битвы под Лейпцигом.
Пастор готов был броситься перед ними на колени и молить о пощаде.
Но мгновение спустя его охватила глухая злоба. Он хорошо помнил, каким он был, когда год назад впервые поднялся на эту кафедру. Тогда он был безупречен; а вот теперь он стоит здесь и видит перед собой епископа с золотым крестом на груди, который приехал судить его.
Пока он делал вступление к своей проповеди, кровь волнами приливала к его лицу: гнев овладел им.
Да, он стал пьяницей; это, конечно, правда. Но кто имеет право судить его за это? Видел ли кто-нибудь пасторский дом, в котором он жил? Еловый лес, темный и мрачный, подступал вплотную к самым окнам. Сырость проникала внутрь через почерневший потолок, расползалась по стенам, образуя плесень. Разве можно было не пить и сохранять мужество, когда дождь и метель врывались в разбитые окна, а невозделанная земля не давала достаточно хлеба, чтобы утолить голод?
Нет, он был именно таким пастором, какого они заслуживали. Ведь все они пили. Почему же он один должен налагать на себя запрет? Муж, похоронивший жену, напивался пьяным на поминках. Отец, окрестивший свое дитя, пьянствовал на крестинах. Прихожане напивались перед тем, как идти в церковь, и, как правило, нетрезвыми возвращались домой. Что же тут удивительного, если у них был пьяница пастор?
Он привык к водке, когда в бурю и непогоду, легко одетый, совершал свои поездки по соседним приходам, проезжая целые мили(2) по замерзшим озерам, куда слетались холодные ветры со всего света, или когда в утлой лодчонке волны швыряли его под проливным дождем на тех же самых озерах; а иногда случалось, что он вынужден был в самую непогоду вылезать из саней и прокладывать путь для своей лошади среди высоких, как дом, сугробов или пробираться пешком по лесным болотам.
Так уныло и мрачно тянулись для него дни. Простой народ и важные господа были заняты земными делами, но по вечерам душа с помощью водки освобождалась от оков. Приходило вдохновение, теплело на сердце, жизнь казалась прекрасной, звучали песни, благоухали розы. Трактир превращался тогда в южный сад, полный цветов; гроздья винограда и оливки свешивались над его головой, мраморные изваяния белели среди темной листвы, мудрецы и поэты расхаживали под пальмами и платанами.
Да, уж он-то, их пастор, прекрасно знал, что без водки в этих краях не прожить; все собравшиеся тоже знали об этом — и все-таки хотели его осудить.
Они хотели сорвать с него одеяние пастора за то, что он приходил пьяным в их храм. О, эти люди! Был ли у них бог, действительно ли они верили, что у них есть иной бог, кроме водки?
Он закончил вступление и склонил голову, чтобы прочесть «Отче наш».
Во время молитвы в церкви царила полная тишина. Вдруг руки пастора судорожно схватились за шнурки мантии: ему показалось, будто все прихожане с епископом во главе пробираются по узкой лесенке к кафедре, чтобы сорвать с него облачение. Он стоял на коленях, не поворачивая головы, но явственно чувствовал, как они устремляются вперед; он видел их всех так ясно: епископа и школьных пасторов, пробстов и попечителей церкви, звонаря и весь приход — длинную вереницу напирающих друг на друга людей. И он живо представил себе, как, сорвав с него облачение, все эти люди станут тесниться и падать кувырком вниз по ступенькам и как стоящие внизу, те, которым не удалось добраться до него и его облачения, ухватятся за полы стоящих впереди и тоже упадут.
Стоя на коленях, он видел все это так отчетливо, что не мог удержаться от улыбки, хотя в то же время холодный пот выступил у него на лбу, — ведь это было ужасно.
Итак, из-за водки ему предстояло стать отщепенцем! Он будет отрешен от должности пастора. Что может быть ужаснее?
Он станет бездомным бродягой, ему придется валяться пьяным в канавах, носить лохмотья и водиться со всяким сбродом.
Он дочитал молитву. Пора было начинать проповедь. Внезапная мысль сковала ему язык: он подумал о том, что в последний раз стоит на кафедре и провозглашает величие бога.
В последний раз! Эта мысль овладела пастором. Он совершенно забыл и о водке и о епископе. Во что бы то ни стало он должен использовать этот случай и показать им всем, как прославляют имя божие. Перед ним больше не было ни слушателей, ни самой церкви, пол ее, словно опустился куда-то вниз, а потолок раздвинулся — и он увидел над собою небо. Он был один, совсем один, его душа устремилась ввысь, в необъятные небесные просторы, голос стал сильным и могучим, — он возвещал величие божие.
Пастор был человек вдохновения. Не заглядывая в написанные листы, он творил, и мысли слетали к нему, словно стая ручных голубей. Ему казалось, что это не он, а кто-то другой говорит; он ощущал всем своим существом какую-то высшую радость: никому не сравниться с ним сейчас в блеске и великолепии, с ним, стоящим на кафедре и возвещающим имя божие.
Пока в нем пылал огонь вдохновения, он говорил, а когда этот огонь погас, когда потолок и пол церкви снова стали на свои места, он преклонил колени, и слезы полились у него из глаз, — ибо он знал: жизнь даровала ему прекрасное мгновение, и оно было уже позади.
После богослужения состоялись ревизия и заседание приходского совета. Епископ спросил, имеют ли прихожане жалобы на своего пастора.
Чувство озлобления и раздражения, овладевшее пастором перед проповедью, уже прошло. Теперь ему было стыдно, и он опустил голову. О, сейчас всплывут всякие отвратительные истории о его попойках!
Но никаких историй никто не рассказывал. Вокруг большого стола в помещении прихода царило молчание.
Пастор поднял глаза; сначала он взглянул на звонаря, — нет, тот молчал; затем — на попечителей церкви, на богатых крестьян и владельцев заводов. Все молчали. Губы у всех были плотно сжаты, и в смущении никто не поднимал глаз от стола.
«Они ждут, чтобы кто-нибудь начал», — подумал пастор.
Один из попечителей церкви откашлялся.
— По-моему, у нас очень хороший пастор, — сказал он.
— Его преподобие сами сейчас слышали, как он читал проповедь, — вставил звонарь.
Епископ напомнил о том, что пастор часто пропускал службы.
— Разве пастор не может заболеть, как и всякий другой человек? — отвечали крестьяне.
Епископ намекнул на их недовольство образом жизни пастора.
Тогда все в один голос стали его защищать. Он, их пастор, так молод, и ничего плохого за ним не замечалось, нет. А если он всегда будет так читать проповеди, как сегодня, они не променяют его и на самого епископа.
Раз не нашлось обвинителей, не могло быть и судей.
Пастор чувствовал, как у него стало легко на сердце и как кровь свободно потекла по жилам. Нет, вокруг него не было больше врагов, он сумел покорить их тогда, когда меньше всего надеялся остаться их пастором!
После ревизии епископ, школьные пасторы, пробсты и наиболее почтенные из прихожан обедали в доме у пастора.
Так как пастор был холост, то хлопоты, связанные с обедом, взяла на себя жена одного из соседей. Она устроила все как нельзя лучше, и пасторский дом больше не казался таким неуютным, как прежде. Раздвижной обеденный стол был накрыт у дома под елями; белоснежная скатерть, голубой и белый фарфор, сверкающие рюмки и сложенные салфетки очень украшали его. По обе стороны крыльца росли две склонившиеся друг к другу березки; пол в сенях был устлан ветками можжевельника, под коньком крыши висел венок из цветов, во всех комнатах тоже стояли цветы; запах плесени был изгнан, а зеленоватые стекла в окнах весело сияли в солнечных лучах.
Пастор радовался всей душой. Ему казалось, что он никогда больше не будет пить.
Да и у всех за обеденным столом было радостно на душе. Радовались те, кто великодушно простил его, радовались и почетные гости — потому что избежали скандала.
Добрый епископ поднял свой стакан и сказал о том, что он отправлялся в эту поездку с тяжелым сердцем, ибо до него дошло много дурных слухов. Он ехал сюда, предполагая встретить Савла, но оказалось, что Савл уже успел превратиться в Павла и трудится больше их всех. Добрый епископ говорил затем о большой одаренности их младшего брата и восхвалял его не для того, чтобы тот возгордился, а для того, чтобы он напряг все свои силы и был строг к самому себе, как и подобает тому, кто несет на своих плечах столь непомерно тяжелую и драгоценную ношу.
На этот раз пастор не брал в рот хмельного, но голова у него шла кругом. Это большое неожиданное счастье ударило ему в голову. Небеса даровали ему жар вдохновения, а люди — свою любовь. Наступил вечер, гости давно разъехались, но разгоряченная кровь с бешеной скоростью бежала по его жилам. Было уже далеко за полночь, а он все еще не спал, ночной воздух струился сквозь открытое окно и охлаждал лихорадку блаженства, то сладостное волнение, которое мешало ему заснуть.
Вдруг он услыхал чей-то голос:
— Ты не спишь, пастор?
Кто-то шел по лужайке, направляясь к его окну. Пастор взглянул и узнал капитана Кристиана Берга, одного из неизменных своих собутыльников. Бродягой без кола и двора был этот капитан Кристиан — великан и силач, огромный, как скала Гурлита, и глупый, как горный тролль.
— Ну конечно не сплю, капитан Кристиан, — отвечал пастор. — Неужели ты думаешь, что в такую ночь можно спать!
Но послушайте только, что потом рассказал ему капитан Кристиан. У этого великана были свои соображения, он понимал, что пастор теперь не осмелится пьянствовать. Теперь его другу никогда не будет покоя, думал капитан Кристиан, потому что эти школьные пасторы, которые узнали сюда дорогу, снова могут прикатить из Карльстада и отрешить его от сана, если он будет пить.
И уж будьте спокойны, капитан Кристиан постарался приложить свою тяжелую руку к этому делу; он устроил так, что школьные пасторы никогда больше не посмеют явиться сюда, — ни они, ни епископ. Теперь уж и пастор и его друзья могут пьянствовать здесь, в пасторском доме, сколько душе угодно.
Послушайте-ка, что за подвиг совершил он, Кристиан Берг, капитан-силач!
Едва епископ и оба школьных пастора уселись в свой экипаж и дверцы за ними захлопнулись, как он, сам Кристиан Берг, вскочил на козлы и проехал с ними милю-другую в эту светлую летнюю ночь.
Кристиан Берг показал их преподобиям, как бренно земное существование. Он заставил лошадей мчаться во весь опор. Пусть знают, что нечего соваться не в свои дела! Что за беда, если порядочный человек и позволит себе немножко выпить!
И вы думаете, он вез их по дорогам или оберегал от толчков? Он ехал по канавам и пням; он мчал лошадей бешеным галопом под откос; он гнал их вскачь вдоль самого берега озера, так что вода пенилась вокруг колес; они едва не застряли в болоте, а на крутых спусках лошади боялись согнуть ноги и скользили. С бледными лицами сидели епископ и школьные пасторы за кожаными занавесками и бормотали молитвы. Более неприятного путешествия никогда еще не приходилось им совершать.
И представьте себе только, какой у них был вид, когда они подкатили к постоялому двору в Риссэтере: живехонькие, но дрожащие, словно дробинки в кожаном мешочке охотника!
— Что это значит, капитан Кристиан? — спросил епископ, когда тот открыл дверь экипажа.
— А то, что пусть епископ сначала подумает, прежде чем ехать в следующий раз с ревизией к Йёсте Берлингу, — отвечал капитан Кристиан. Эту фразу он продумал заранее, чтобы не запинаться.
— Передай в таком случае Йёсте Берлингу, — сказал епископ, — что я больше к нему никогда не приеду, — ни я, никакой другой епископ!
Вот какой подвиг совершил капитан силач Кристиан Берг, и вот о чем рассказал он пастору у открытого окна летней ночью. Он едва успел оставить лошадей на постоялом дворе и тотчас же поспешил к пастору с новостями.
— Ну, теперь ты можешь быть спокоен, сердечный друг мой! — сказал он.
Ах, капитан Кристиан! Школьные пасторы сидели за кожаными занавесками с бледными лицами, но гораздо бледнее был пастор у окна в эту светлую летнюю ночь. Ах, что ты наделал, капитан Кристиан!
Пастор поднял было руку, чтобы поразить страшным ударом грубое, тупое лицо великана, но удержался. Он с шумом захлопнул окно и, стоя посреди комнаты, потрясал в воздухе сжатыми кулаками.
Он, в ком еще не остыл жар вдохновения, он, который возвещал славу имени божьему, стоял и думал, что бог сыграл с ним злую шутку.
Разве епископ не подумает, что капитана Кристиана подослал сам пастор? Разве епископ не будет вправе подумать, что пастор притворялся и лгал весь день? Теперь он со всей строгостью примется за это дело, затеет расследование, отстранит его от должности и лишит сана.
В эту же ночь пастор покинул свой дом. Было бесполезно оставаться и отстаивать свои права. Он был уверен, что его отрешат от сана. Бог сыграл с ним злую шутку. Бог не хотел ему помочь. Так было угодно богу. Лучше уж уйти самому, не дожидаясь, чтобы тебя выгнали.
Это случилось в начале двадцатых годов девятнадцатого века в одном из отдаленных приходов западного Вермланда(3).
Это было первое несчастье, постигшее Йёсту Берлинга, но оно было не последним.
Ибо много трудностей ожидает в жизни молодых коней, которые не знают ни шпор, ни хлыста. При всяком ощущении боли они бросаются вперед по диким тропам, прямо к зияющей пропасти. Как только тропа становится каменистой, а путь тернистым, они тут же опрокидывают воз и мчатся вперед, закусив удила.
II
НИЩИЙ
Холодным декабрьским днем медленно поднимался в гору к Брубю какой-то нищий. Жалкие лохмотья едва прикрывали его тело, а худые башмаки не защищали ног от холодного, мокрого снега.
Лёвен — это длинное узкое озеро в Вермланде, в двух местах перехваченное длинными узкими проливами. На севере оно простирается до лесов Финмаркена(4), а на юге — до озера Венерн. По берегам Лёвена раскинулось несколько приходов, из которых самым большим и самым богатым был приход Бру. Он расположен по берегам озера и с восточной и с западной стороны, но на западном берегу находятся, кроме того, такие большие поместья, как Экебю и Бьёрне, широко известные во всей округе своим богатством и красотой, и городок Брубю, где имеется постоялый двор, здание суда, дом ленсмана(5) и пасторат, а также рыночная площадь.
Брубю лежал на крутом склоне горы. Нищий миновал постоялый двор, расположенный у подножья, и направился к дому пастора.
Впереди него шла девочка, которая тащила в гору санки, нагруженные мешком муки. Нищий догнал девочку и заговорил с ней.
— Такая маленькая лошадка — и такой большой воз! — сказал он.
Девочка обернулась и посмотрела на него. Это был ребенок лет двенадцати, с настороженным угрюмым взглядом и сжатыми губами.
— Дай бог, чтобы лошадь была еще меньше, а воз еще тяжелее, тогда бы муки хватило подольше, — отвечала девочка.
— Так это ты тащишь домой еду для самой себя?
— Слава богу, что так. Хоть я и маленькая, но сама добываю себе пропитание.
Нищий ухватился за санки, чтобы помочь ей.
— Не думай, что тебе что-нибудь перепадет за это, — заметила она.
Нищий рассмеялся.
— Скажи, ты не дочка пастора из Брубю, а?
— Да, я его дочка. Много есть отцов беднее моего, а вот хуже не сыщешь. Хоть и стыдно так говорить о родном отце, но что поделаешь, раз это правда.
— Говорят, он у тебя скупой и злой?
— Да, он и скупой и злой, но дочка его, поговаривают люди, будет еще хуже, если выживет.
— Что ж, люди, я думаю, не ошибаются. Вот хотел бы я знать, где ты раздобыла этот мешок с мукой?
— Тебе-то сказать можно. Зерно я взяла в закромах у отца еще утром, а сейчас была на мельнице.
— Смотри же не попадайся отцу на глаза, когда будешь подъезжать к дому.
— Какой ты недогадливый. Отца нет, он уехал по делам в приход. Понятно?
— Кто-то едет вслед за нами. Я слышу, как снег скрипит под полозьями. Послушай, а вдруг это он?
Девочка насторожилась, внимательно всматриваясь вдаль, и вдруг громко заплакала.
— Это отец, — всхлипывала она. — Он изобьет меня до смерти, изобьет меня до смерти!
— Говорят, хороший совет дорог, а если он еще и ко времени, то дороже золота и серебра, — сказал нищий.
— Послушай, — сказала девочка, — ты можешь помочь мне. Берись за веревку и тащи санки, — вот отец и подумает, что они твои.
— А что я потом стану делать с ними? — спросил нищий, перекидывая веревку через плечо.
— Тащи их, куда хочешь, а когда стемнеет, приходи с ними к нашему дому! Я буду ждать тебя, но смотри не обмани, приходи с мешком и с санками!
— Постараюсь.
— Упаси тебя бог не прийти! — крикнула девочка, пускаясь со всех ног, чтобы попасть домой раньше отца.
Нищий повернул санки и поплелся к постоялому двору.
Бедняга шел по снегу полуразутый, погруженный в свои мысли. Он шел и думал о бескрайних лесах к северу от Лёвена, о бескрайних лесах Финмаркена.
Он шел по приходу Бру вдоль пролива, связывающего Верхний и Нижний Лёвен, он шел там, где царствуют богатство и веселье, где усадьба примыкает к усадьбе, а завод к заводу; и все же путь его был тяжел, всякое помещение казалось тесным, а постель жесткой. Но непреодолимо манил его к себе покой бескрайних вечных лесов.
Здесь на каждом гумне раздавался стук цепов, и казалось, никогда не кончится молотьба. Из лесов непрерывным потоком везли бревна и уголь. Лесными дорогами, по глубоким колеям, проложенным сотнями людей, которые прошли здесь до него, бесконечной вереницей тянулись повозки с рудой. Сани, полные седоков, проносились между усадьбами, и казалось, будто само веселье правило лошадьми, а красота и любовь сопровождали их, стоя сзади на полозьях. О, как манил его, бездомного бродягу, покой бескрайних вечных лесов!
Туда, к прямым, как колонны, деревьям, где снег тяжелыми глыбами покоится на неподвижных ветвях, туда, где усталый ветер лишь тихонько перебирает хвою на вершинах деревьев, туда он пойдет, забираясь все глубже и глубже в чащу, и будет идти до тех пор, пока силы не изменят ему, и тогда он свалится под деревьями и умрет от голода и холода.
О, скорей туда, в лес, к этой огромной, наполненной шелестом листвы могиле над Лёвеном, туда, где он станет добычей тлена, где голоду, холоду, усталости и водке удастся наконец сокрушить его бедное тело, которое так много вынесло.
Он добрался до постоялого двора и решил дождаться здесь вечера. Он вошел и, погруженный в мечты о вечных лесах, уселся в тупом оцепенении на скамейку у двери.
Хозяйке стало жалко беднягу, и она поднесла ему рюмку водки. Потом она дала ему еще рюмку, так как он очень долго упрашивал ее.
Но больше она не захотела поить его даром, и нищий впал в отчаяние. Во что бы то ни стало хотелось ему выпить еще этой крепкой, вкусной водки. Он должен еще раз почувствовать, как от хмеля пляшет сердце в его груди и как пламенеют мысли. О, это вкусное хлебное зелье! Зной июльского солнца, пение птиц и ароматы лета сочетались в прозрачной струе этого напитка. Еще раз, прежде чем сгинуть в ночи и мраке, хочет он насладиться солнцем и счастьем.
Сначала он отдал за вино муку, потом мешок, а потом и санки. За все это он получил столько водки, что напился допьяна и проспал добрую часть дня на скамейке в трактире.
Когда он проснулся, то понял, что ему остается только одно. Раз его жалкое тело полностью захватило власть над его душой, раз он смог пропить то, что доверил ему ребенок, он стал позором для земли, и он должен освободить ее от столь отвратительного бремени. Он должен вернуть своей душе свободу, отдать ее богу.
Лежа на скамейке в трактире, он сам себе прочел приговор: «Йёста Берлинг, отрешенный от должности пастор, обвиняемый в том, что он пропил муку голодного ребенка, приговаривается к смерти. К какой смерти? К смерти в сугробах».
Он взял свою шапку и вышел пошатываясь. Еще не совсем очнувшись ото сна, отуманенный винными парами, он плакал от жалости к самому себе, к своей несчастной, запачканной душе, которой он должен был теперь возвратить свободу.
Он шел недолго, не сворачивая с дороги, и у самой обочины наткнулся на высокий сугроб. Он бросился в него с твердым намерением умереть. Потом он закрыл глаза и попытался уснуть.
Никто не знает, долго ли он так пролежал, но в нем еще теплилась жизнь, когда пробегавшая мимо с фонарем дочь пастора нашла его в сугробе у дороги. Она долго поджидала его возле дома и, не дождавшись, побежала на поиски.
Девочка тотчас же узнала нищего и начала изо всех сил трясти его и кричать, стараясь привести в сознание.
Она хотела узнать, куда он девал ее муку.
Она должна была вернуть его к жизни, хотя бы на несколько мгновений, чтобы он сказал ей, что случилось с ее санками и мешком муки. Отец изобьет ее до смерти, если она потеряет санки. Девочка кусала нищему пальцы, царапала ему лицо и отчаянно кричала.
В это время кто-то показался на дороге.
— Кто там, черт побери, вопит? — спросил чей-то грубый голос.
— Пусть этот бродяга скажет, куда он девал мою муку и санки, — рыдала девочка, продолжая колотить нищего кулаками по груди.
— Ты что это вцепилась в замерзшего человека? Пошла прочь, дикая кошка!
Грузная женщина, своим обликом похожая на мужчину, вышла из саней и подошла к сугробу. Схватив девочку за шиворот, она отбросила ее на дорогу, потом наклонилась, обхватила нищего, подняла его на руки и отнесла в сани.
— Отправляйся вместе со мной, дикая кошка, — крикнула она дочери пастора. — На постоялом дворе мы послушаем, что тебе известно об этом деле!
Через час нищий сидел на стуле около двери в лучшей комнате постоялого двора, а перед ним стояла та властная женщина, которая спасла его от смерти в сугробе.
Именно такой ее и описывали ему сотни раз. Ведь это она разъезжала по лесам и угольным ямам, с перепачканными в саже руками и с глиняной трубкой во рту, одетая в овчинный полушубок и полосатую домотканую юбку, в просмоленных башмаках, с кинжалом за поясом; ее гладко зачесанные седые волосы обрамляли старое, но все еще красивое лицо. Именно такой стояла она сейчас перед ним, и он понял, что судьбе было угодно свести его с известной майоршей из Экебю.
Это была самая влиятельная женщина в Вермланде, ей принадлежало семь заводов, она привыкла повелевать и встречать повиновение; а перед ней сидел всего лишь приговоренный к смерти бедняга, лишенный всего, сознающий, что любой путь для него слишком тяжел, любое жилье слишком тесно. И ее пристальный взгляд приводил Иёсту в ужас.
Молча стояла она и смотрела на это жалкое подобие человека, на красные распухшие руки, на исхудавшее тело, на великолепную голову, которая и теперь еще поражала своей красотой.
— Так ты и есть сумасшедший пастор, которого зовут Йёстой Берлингом? — спросила она.
Нищий сидел неподвижно.
— А я майорша из Экебю.
Нищий вздрогнул. Он сложил руки и устремил на нее взгляд, полный мольбы. Что она станет с ним делать? Может быть, насильно заставит жить? Он трепетал под ее властным взглядом. Ведь он был уже так близок к покою вечных лесов.
А майорша между тем начала борьбу за его жизнь; она сказала, что пасторская дочь получила обратно свои санки и мешок с мукой и что у нее, майорши, есть для него пристанище, как и для многих других бездомных бродяг, в ее кавалерском флигеле в Экебю. Она предложила ему беззаботную жизнь, полную радости и веселья. Но он отвечал, что должен умереть.
Тогда она стукнула кулаком по столу и сказала ему напрямик:
— Ах, вот что, тебе хочется умереть, умереть! Меня это не удивило бы, если бы ты и правда был еще жив. Посмотрите только на это изможденное тело, на эти бессильные руки, на эти потухшие глаза! И он еще воображает, что в нем осталась хоть капля жизни, что ему еще надо умереть! Ты думаешь, что мертвецы всегда лежат неподвижные и окоченевшие в заколоченном гробу? Ты думаешь, я не вижу, что ты уже мертвец, Йёста Берлинг?
Я вижу у тебя вместо головы голый череп, и мне кажется, что из глазниц у тебя выползают черви. Разве ты сам не чувствуешь, что у тебя рот полон земли? Разве ты не слышишь, как гремят твои кости при каждом движении? Ты утопил себя в водке, Йёста Берлинг, ты умер. То, что еще в тебе движется, это лишь кости мертвеца, и ты не волен вдохнуть в них жизнь. Разве можно назвать это жизнью? Это все равно что завидовать мертвым, которые при свете звезд танцуют на своих могилах.
Тебе стыдно, что тебя лишили пасторского сана, не потому ли ты хочешь сейчас умереть? Куда больше было бы чести, если бы ты догадался применить свои дарования и стал бы полезным человеком на божьей земле, вот что я тебе скажу. Почему ты не пришел ко мне раньше? Я бы сразу все уладила. Невелика честь оказаться в гробу на опилках, лишь бы о тебе говорили, что и после смерти твое лицо осталось прекрасным!
Пока она громко изливала свой гнев, нищий сидел спокойно, с едва заметной улыбкой. Опасность миновала, ликовал он. Его ждут вечные леса, и не в ее власти отвратить от них его душу.
Майорша замолчала и несколько раз прошлась по комнате. Затем она села перед очагом и оперлась локтями о колени.
— Тысяча чертей, — сказала она, как бы усмехаясь про себя. — В том, что я говорю сейчас, больше правды, чем можно предположить. Не кажется ли тебе, Йёста Берлинг, что большинство людей в этом мире мертвецы или по крайней мере наполовину мертвецы? Ты думаешь, я сама живу? О нет! Посмотри на меня! Я майорша из Экебю. Я самая влиятельная женщина в Вермланде. Если я поманю одним пальцем, прибежит сам губернатор, если я поманю двумя пальцами, прибежит епископ, а уж если тремя — то и соборный капитул, и ратманы, и заводчики со всего Вермланда сбегутся и запляшут польку на площади в Карльстаде. Но, тысяча чертей, парень, я тебе говорю: я всего-навсего живой труп. И только бог знает, как мало во мне живого.
Наклонясь вперед, нищий слушал ее с напряженным вниманием. Старая майорша сидела, покачиваясь, перед очагом. Она не смотрела на него, пока говорила.
— Неужели, — продолжала она, — если бы я была живым человеком и видела тебя здесь, такого несчастного и жалкого, решившегося на самоубийство, неужели, ты думаешь, я бы не исцелила тебя во мгновение ока? Тогда у меня нашлись бы для тебя и слезы и мольбы; они перевернули бы тебя и освободили бы твою душу. Но что я могу сделать, если я сама мертва?
Слышал ли ты, что когда-то я была красавицей Маргаретой Сельсинг? Это было давно, но и по сей день я плачу о ней так, что мои старые глаза опухают от слез. Почему Маргарета Сельсинг должна была умереть, а Маргарета Самселиус осталась жива? Почему майорша из Экебю должна жить, спрашиваю я тебя, Йёста Берлинг?
А знаешь ли ты, Йёста Берлинг, какой была Маргарета Сельсинг? Она была красивая и нежная, застенчивая и невинная. Это была такая девушка, на могиле которой плачут ангелы.
Она не ведала зла, никто не причинял ей горя, и она была добра ко всем. И к тому же она была красива, по-настоящему красива.
И был прекрасный молодой человек по имени Альтрингер. Бог его знает, каким образом он попал в дремучие леса Эльвдалена, где она жила со своими родителями. Его увидела Маргарета Сельсинг... он был красивый, видный юноша, и они полюбили друг друга.
Но он был беден, и они решили ждать целых пять лет, как поется в песне. Прошло три года, и другой жених посватался к ней. Он был уродлив и мерзок, но ее родители думали, что он богат, и заставили Маргарету Сельсинг угрозами, бранью и обещаниями выйти за него замуж. В тот самый день умерла Маргарета Сельсинг. Маргареты Сельсинг не стало, осталась только майорша Самселиус; и она уже не была ни добра, ни застенчива, она верила только в зло и не видела добра.
Ты, наверное, слышал, что было потом. Мы жили в Шё, близ Лёвена, мой майор и я. Но он не был богат, как думали люди. Мне пришлось пережить немало тяжелых дней. А потом вернулся Альтрингер. Он стал богатым человеком и купил Экебю, неподалеку от Шё. А потом приобрел шесть заводов близ Лёвена. Какой он был энергичный, предприимчивый — одним словом, великолепный человек.
Он много помогал нам; мы ездили в его экипажах, он посылал еду к нам на кухню, вино в наш погреб. Он наполнил мою жизнь развлечениями и пирами. Майор ушел на войну, но что нам было до этого! Сегодня я гостила в Экебю, назавтра Альтрингер приезжал в Шё. О, жизнь на берегах Лёвена была похожа на сплошной праздник.
Между тем об Альтрингере и обо мне пошла худая молва. Если бы в то время была жива Маргарета Сельсинг, ее это очень огорчило бы, но мне было совершенно все равно. Тогда я еще не понимала, что умерла и потому стала такой бесчувственной.
Молва о нас дошла до моих родителей, которые жили среди углежогов в лесах Эльвдалена. Старушка мать долго не раздумывала: она приехала сюда, чтобы поговорить со мной.
Однажды, когда майор был в отъезде, а я сидела за столом с Альтрингером и другими гостями, приехала моя мать. Я увидела, как она входит в зал, но, поверишь ли, Йёста Берлинг, я никак не могла осознать, что это моя родная мать. Я поздоровалась с ней, как с чужой, и пригласила ее отобедать с нами.
Она хотела говорить со мной как со своей дочерью, но я сказала ей, что она ошибается, что мои родители умерли... что оба они умерли в день моей свадьбы.
Вызов был брошен, и мать приняла его. Хоть ей было семьдесят лет, она проехала двадцать миль за три дня. И вот она не церемонясь села за обеденный стол и приняла участие в обеде; она была очень сильным человеком.
Она сказала, что очень печально, если я понесла такую утрату именно в день моей свадьбы.
— Но обиднее всего то, — сказала я, — что мои родители не умерли одним днем раньше, ибо тогда свадьба вообще не состоялась бы.
— Вы, милостивая майорша, недовольны вашим браком? — спросила она тогда.
— О нет, теперь я довольна, — сказала я. — Я всегда буду довольна и буду подчиняться воле моих дорогих родителей.
Она спросила меня, была ли то воля моих родителей, чтобы я покрывала и свое и их имя позором и обманывала своего мужа? Мало чести принесла я своим родителям, став притчей во языцех для всей округи.
— Что посеешь, то и пожнешь, — ответила я ей. Ну и, наконец, посторонняя женщина должна понимать, что я не позволю чужому человеку порочить дочь моих родителей.
Мы продолжали есть — мы вдвоем. Мужчины, молча сидевшие вокруг нас, не решались поднять ни ножа, ни вилки. Старушка осталась у нас на сутки, чтобы отдохнуть, а затем уехала. Но сколько я на нее ни смотрела, мне трудно было поверить, что это моя мать. Я знала, что моя мать умерла. Когда она собралась уезжать, Йёста Берлинг, и я стояла рядом с ней на лестнице, а к крыльцу подъехал возок, она сказала мне:
— Я пробыла здесь сутки, и за все это время ты ни разу не обратилась ко мне как к матери. Я добиралась сюда по ужасным дорогам, проехав двадцать миль за три дня. Я содрогаюсь от стыда за тебя так, как будто меня высекли розгами. Пусть же и от тебя отрекутся так, как ты отреклась от меня, пусть тебя оттолкнут так, как ты меня оттолкнула! Пусть дорога станет твоим домом, куча соломы — твоей постелью, печь углежогов — твоим очагом! Пусть стыд и срам будут тебе наградой! Пусть другие поступают с тобой так, как сейчас это делаю я.
И она сильно ударила меня по щеке. Но я подняла ее на руки, снесла вниз по лестнице и усадила в возок.
— Кто ты такая, что ты проклинаешь меня? — спросила я. — Кто ты такая, что бьешь меня? Ни от кого я такого не потерплю.
И я вернула ей пощечину. Тут же возок тронулся. И тогда, в тот момент, Йёста Берлинг, я поняла, что Маргарета Сельсинг умерла.
Она была добра и невинна, она не знала зла. Ангелы плакали на ее могиле. Если бы она была жива, она б не посмела ударить свою мать.
Нищий, сидевший у двери, слушал, и ее слова на какое-то мгновение заглушили властно влекущий его к себе шум вечных лесов. О, эта страшная женщина! Она хотела сравняться с ним в греховности, она делалась его сестрой по несчастью, — и все для того, чтобы вернуть ему мужество и заставить жить! Чтобы он понял: не только над ним, но и над другими тяготеют проклятье и осуждение. Он поднялся и подошел к майорше.
— Ну, будешь ты жить, Йёста Берлинг? — спросила она голосом, в котором слышались слезы. — Зачем тебе умирать? Ты, видно, был неплохим пастором, но поверь, никогда Йёста Берлинг, которого ты утопил в водке, не был таким кристально чистым, таким невинным, как Маргарета Сельсинг, которую я утопила в ненависти. Ну, ты будешь жить?
Йёста упал на колени перед майоршей.
— Прости меня! — сказал он. — Я не могу.
— Я старая женщина, огрубевшая от горя и забот, — отвечала майорша, — чего ради сижу я здесь и распинаюсь перед каким-то нищим, которого нашла замерзшим где-то на дороге в сугробе. Поделом мне. Уходи и кончай жизнь самоубийством; тогда ты по крайней мере не сможешь рассказать другим о моем безрассудстве.
— Майорша, я не самоубийца, я приговоренный к смерти. Не делай для меня борьбу слишком тяжелой! Я не смею более жить. Мое тело возобладало над моею душой, и потому я должен отпустить ее на волю, вернуть ее богу.
— Ты думаешь — ее там ждут?
— Прощай, майорша, спасибо тебе!
— Прощай, Йёста Берлинг!
Нищий поднялся и, волоча ноги, понуро направился к двери. Эта женщина сделала теперь его путь в бескрайние леса трудным и тяжелым.
Когда он дошел до двери, что-то заставило его обернуться. Он встретил взгляд майорши, неподвижно устремленный ему вслед. Ему никогда не приходилось видеть такой резкой перемены в лице, и он остановился, пораженный, не спуская с нее глаз. Еще совсем недавно такая злобная и грозная, она светилась теперь добротой и нежностью, а глаза ее сияли милосердной, полной сострадания любовью. В его душе, в самой глубине его ожесточенного сердца вдруг что-то надломилось под этим взглядом. Он прислонился лбом к косяку двери, заломил руки и зарыдал так, словно сердце его разрывалось на части.
Майорша швырнула в огонь свою трубку и подбежала к Йёсте. Движения ее вдруг стали мягкими, как у матери.
— Ну полно, мой мальчик!
Она усадила его рядом с собой на скамейке у двери, и он плакал, уткнувшись в ее колени.
— Ты все еще хочешь умереть?
Он сделал движение, собираясь вскочить. Ей пришлось удержать его силой.
— Ведь я же сказала тебе, что ты можешь поступить как угодно. Но если ты останешься жить, я обещаю тебе, что возьму к себе дочь пастора из Брубю и сделаю из нее человека; она еще будет благодарить бога за то, что ты украл у нее муку. Ну, хочешь?

2

Re: Сельма Лагерлеф - Сага о Йесте Берлинге

Он поднял голову и посмотрел ей прямо в глаза.
— Это правда?
— Да, Йёста Берлинг.
Он стал ломать руки в отчаянии. Ему представился этот затравленный взгляд, эти сжатые губы и высохшие маленькие ручки. Неужели юное существо получит защиту и уход, неужели исчезнут следы побоев на ее теле, а в душе ее не будет больше места для злобы? Теперь путь в вечные леса был для него закрыт.
— Я не стану убивать себя до тех пор, пока девочка будет на попечении майорши, — сказал он. — Я знал, что майорша заставит меня жить. Я сразу почувствовал, что майорша сильнее меня.
— Йёста Берлинг! — проговорила она торжественно. — Я боролась за тебя, как за самое себя. Я сказала богу: «Если во мне сохранилось хоть что-нибудь от Маргареты Сельсинг, то пусть она придет и сделает так, чтобы этот человек не захотел уйти и покончить с собой». И бог услышал меня: ты увидел ее, и потому ты не смог уйти. Это она шепнула мне, что ради бедного ребенка ты оставишь мысль о смерти. Смело летаете вы, вольные птицы, но господь знает такие сети, которыми можно поймать и вас.
— Велик господь, и пути его неисповедимы, — сказал Йёста Берлинг. — Господь подшутил надо мной и отверг меня, но он не позволил мне умереть. Да свершится воля его!
С того самого дня Йёста Берлинг поселился в Экебю и стал кавалером. Дважды покидал он Экебю, пытаясь начать новую жизнь. В первый раз майорша подарила ему небольшой хуторок, и он перебрался туда, чтобы жить своим трудом. Некоторое время это ему удавалось, но вскоре одиночество и постоянная забота о хлебе насущном утомили его, и он снова стал кавалером. В другой раз он стал домашним учителем у молодого графа Хенрика Дона в Борге. В этот период он влюбился в сестру графа, юную Эббу Дона, но она умерла, когда он уже совсем было победил ее сердце, и ему больше ничего не оставалось, как снова стать кавалером в Экебю. Он понял, что ему, отрешенному от сана пастору, теперь все пути к счастью закрыты.
Глава первая
ЛАНДШАФТ
А теперь я расскажу вам о длинном озере, о цветущей равнине и о синих горах, где весело проводили свою жизнь Йёста Берлинг и другие кавалеры из Экебю.
Озеро это протянулось далеко на север, и края эти точно были предназначены для него самой природой. Леса и горы неустанно накапливают для него воду, родники и ручьи круглый год питают его. Дно озера устлано мягким белым песком, а его гладь отражает живописные берега и острова; привольно живется там русалкам и водяным, ибо чем дальше на север, тем обширнее и живописнее становится озеро. Там оно весело и приветливо. Стоит полюбоваться, как безмятежно улыбается оно летним утром, еще не совсем очнувшись ото сна и затянутое легкой утренней дымкой. Сначала озеро точно нежится, а затем начинает понемногу освобождаться от своего легкого покрова, такое обворожительно красивое, что его невозможно узнать, и вдруг одним движением оно сбрасывает с себя свои призрачные одежды и открывается нашему взору — обнаженное и прекрасное, сверкая в утренних лучах солнца.
Но беззаботная жизнь не радует озеро: в поисках новых владений оно суживается в тесный пролив и пробивает себе путь к югу среди песчаных холмов. И озеро находит новые владения — оно становится все шире, величественнее, заполняет бездонные глубины и делает ландшафт еще краше. Но все суровее и суровее делается его вид, вода становится все темнее, берега однообразнее, а ветры дуют все сильнее и сильнее. Как величественно и чудесно это озеро! По нему плавает множество судов и плотов — идет лесосплав, и нескоро наступит для него зимний отдых, не раньше рождества. Иногда, разгневавшись, озеро покрывается белой пеной и опрокидывает в злобе парусные суда, но бывает и так, что оно дремлет в безмятежном покое, отражая в себе синее небо.
Чем дальше к югу, тем сильнее теснят его горы. Но озеро стремится вперед и в последний раз суживается, пробираясь сквозь узкий пролив между песчаными берегами. А затем оно снова, уже в третий раз, разливается вширь, хотя теперь оно уже не такое красивое и могучее, как прежде.
Все более плоскими и однообразными становятся берега, слабее дуют ветры, и озеро рано уходит на зимний покой. Оно красиво по-своему, но нет у него уже ни молодой удали, ни зрелой силы, — оно становится похожим на все другие озера. Двумя рукавами нащупывает оно себе путь к озеру Венерн, бессильно падает с крутых склонов и, совершив свой последний подвиг, затихает.
Вдоль озера тянется равнина, но видно, что нелегко ей пробивать себе путь среди гор и озер. Равнина простирается от котловины у северного конца озера, где оно впервые осмеливается разлиться вширь, и до самого Венерна, когда, преодолев все препятствия, она удобно располагается у самых его берегов. Разве может быть у равнины иное желание, чем следовать вдоль берегов озера? Но гранитные горы мешают ей. Горы, эти могучие стены из серого гранита, изрезаны ущельями, покрыты дремучими лесами, густо заросли мхами и лишайниками; в давние времена там водилось несметное количество дичи. По лощинам между хребтами разбросаны непроходимые болота и лесные озера с топкими берегами и темной, как чернила, водой. Кое-где остались следы работы углежогов, кое-где виднеются просеки, оставшиеся от порубки леса для сплава, на дрова или для пожога. Это говорит о том, что и сюда, в горы, проникли трудолюбивые люди. Но обычно в горах царит безмятежный покой, и лишь нескончаемая игра света и тени оживляет крутые склоны.
С горами постоянно соперничает кроткая, богатая и щедрая равнина.
— Уж не беспокоитесь ли вы о моей безопасности, —  говорит равнина горам, — что загородили меня со всех сторон стенами?
Сельма М. Лагерлёф


Сага о Йёсте Берлинге

Вступление

ПАСТОР

Наконец пастор поднялся на кафедру.
Прихожане посмотрели на него. Да, вот и он. Значит, сегодня проповедь не отменят, как уже бывало не одно воскресенье.
Пастор был молод, высок ростом, строен и поразительно красив. Если бы облачить его в шлем и латы да опоясать мечом, то с него можно было бы ваять из мрамора прекрасную античную статую.
У него были одухотворенные глаза поэта и твердый круглый подбородок полководца; все в нем было красиво, изящно, выразительно, согрето пламенем ума и сердца.
Прихожане в церкви были поражены, увидев его таким. Более привычным для них было видеть, как он выходит нетвердой походкой из трактира в компании веселых собутыльников — таких, как седоусый полковник Бейренкройц и капитан-силач Кристиан Берг.
Он так безудержно пил, что неделями не мог исполнять требы, и прихожанам приходилось жаловаться на него сначала пробсту, а затем самому епископу и всему соборному капитулу. И вот приехал епископ, чтобы учинить суд и расправу. Он сидел на хорах, с золотым крестом на груди, и его окружали школьные пасторы(1) из Карльстада и пасторы из соседних приходов.
Не было никакого сомнения, что поведение пастора перешло границы дозволенного. В те времена, в двадцатые годы девятнадцатого века, люди более снисходительно относились к пьянству, но ведь их пастор из-за водки пренебрегал своими обязанностями, — и вот теперь ему предстояло лишиться должности.
Он стоял на кафедре, ожидая, когда будут допеты последние стихи псалма.
Пока он стоял там, наверху, его охватило странное ощущение, что в церкви находятся одни лишь его враги, на каждой скамье враги. И важные господа на хорах, и крестьяне внизу, и готовящиеся к конфирмации подростки — все были его врагами, только врагами. Враг управлял мехами органа, враг играл на нем. На скамье попечителей церкви тоже сидели враги. Все, все ненавидели его, начиная от грудных младенцев, которых принесли сюда родители, и кончая неповоротливым церковным сторожем, бывшим солдатом, участником битвы под Лейпцигом.
Пастор готов был броситься перед ними на колени и молить о пощаде.
Но мгновение спустя его охватила глухая злоба. Он хорошо помнил, каким он был, когда год назад впервые поднялся на эту кафедру. Тогда он был безупречен; а вот теперь он стоит здесь и видит перед собой епископа с золотым крестом на груди, который приехал судить его.
Пока он делал вступление к своей проповеди, кровь волнами приливала к его лицу: гнев овладел им.
Да, он стал пьяницей; это, конечно, правда. Но кто имеет право судить его за это? Видел ли кто-нибудь пасторский дом, в котором он жил? Еловый лес, темный и мрачный, подступал вплотную к самым окнам. Сырость проникала внутрь через почерневший потолок, расползалась по стенам, образуя плесень. Разве можно было не пить и сохранять мужество, когда дождь и метель врывались в разбитые окна, а невозделанная земля не давала достаточно хлеба, чтобы утолить голод?
Нет, он был именно таким пастором, какого они заслуживали. Ведь все они пили. Почему же он один должен налагать на себя запрет? Муж, похоронивший жену, напивался пьяным на поминках. Отец, окрестивший свое дитя, пьянствовал на крестинах. Прихожане напивались перед тем, как идти в церковь, и, как правило, нетрезвыми возвращались домой. Что же тут удивительного, если у них был пьяница пастор?
Он привык к водке, когда в бурю и непогоду, легко одетый, совершал свои поездки по соседним приходам, проезжая целые мили(2) по замерзшим озерам, куда слетались холодные ветры со всего света, или когда в утлой лодчонке волны швыряли его под проливным дождем на тех же самых озерах; а иногда случалось, что он вынужден был в самую непогоду вылезать из саней и прокладывать путь для своей лошади среди высоких, как дом, сугробов или пробираться пешком по лесным болотам.
Так уныло и мрачно тянулись для него дни. Простой народ и важные господа были заняты земными делами, но по вечерам душа с помощью водки освобождалась от оков. Приходило вдохновение, теплело на сердце, жизнь казалась прекрасной, звучали песни, благоухали розы. Трактир превращался тогда в южный сад, полный цветов; гроздья винограда и оливки свешивались над его головой, мраморные изваяния белели среди темной листвы, мудрецы и поэты расхаживали под пальмами и платанами.
Да, уж он-то, их пастор, прекрасно знал, что без водки в этих краях не прожить; все собравшиеся тоже знали об этом — и все-таки хотели его осудить.
Они хотели сорвать с него одеяние пастора за то, что он приходил пьяным в их храм. О, эти люди! Был ли у них бог, действительно ли они верили, что у них есть иной бог, кроме водки?
Он закончил вступление и склонил голову, чтобы прочесть «Отче наш».
Во время молитвы в церкви царила полная тишина. Вдруг руки пастора судорожно схватились за шнурки мантии: ему показалось, будто все прихожане с епископом во главе пробираются по узкой лесенке к кафедре, чтобы сорвать с него облачение. Он стоял на коленях, не поворачивая головы, но явственно чувствовал, как они устремляются вперед; он видел их всех так ясно: епископа и школьных пасторов, пробстов и попечителей церкви, звонаря и весь приход — длинную вереницу напирающих друг на друга людей. И он живо представил себе, как, сорвав с него облачение, все эти люди станут тесниться и падать кувырком вниз по ступенькам и как стоящие внизу, те, которым не удалось добраться до него и его облачения, ухватятся за полы стоящих впереди и тоже упадут.
Стоя на коленях, он видел все это так отчетливо, что не мог удержаться от улыбки, хотя в то же время холодный пот выступил у него на лбу, — ведь это было ужасно.
Итак, из-за водки ему предстояло стать отщепенцем! Он будет отрешен от должности пастора. Что может быть ужаснее?
Он станет бездомным бродягой, ему придется валяться пьяным в канавах, носить лохмотья и водиться со всяким сбродом.
Он дочитал молитву. Пора было начинать проповедь. Внезапная мысль сковала ему язык: он подумал о том, что в последний раз стоит на кафедре и провозглашает величие бога.
В последний раз! Эта мысль овладела пастором. Он совершенно забыл и о водке и о епископе. Во что бы то ни стало он должен использовать этот случай и показать им всем, как прославляют имя божие. Перед ним больше не было ни слушателей, ни самой церкви, пол ее, словно опустился куда-то вниз, а потолок раздвинулся — и он увидел над собою небо. Он был один, совсем один, его душа устремилась ввысь, в необъятные небесные просторы, голос стал сильным и могучим, — он возвещал величие божие.
Пастор был человек вдохновения. Не заглядывая в написанные листы, он творил, и мысли слетали к нему, словно стая ручных голубей. Ему казалось, что это не он, а кто-то другой говорит; он ощущал всем своим существом какую-то высшую радость: никому не сравниться с ним сейчас в блеске и великолепии, с ним, стоящим на кафедре и возвещающим имя божие.
Пока в нем пылал огонь вдохновения, он говорил, а когда этот огонь погас, когда потолок и пол церкви снова стали на свои места, он преклонил колени, и слезы полились у него из глаз, — ибо он знал: жизнь даровала ему прекрасное мгновение, и оно было уже позади.
После богослужения состоялись ревизия и заседание приходского совета. Епископ спросил, имеют ли прихожане жалобы на своего пастора.
Чувство озлобления и раздражения, овладевшее пастором перед проповедью, уже прошло. Теперь ему было стыдно, и он опустил голову. О, сейчас всплывут всякие отвратительные истории о его попойках!
Но никаких историй никто не рассказывал. Вокруг большого стола в помещении прихода царило молчание.
Пастор поднял глаза; сначала он взглянул на звонаря, — нет, тот молчал; затем — на попечителей церкви, на богатых крестьян и владельцев заводов. Все молчали. Губы у всех были плотно сжаты, и в смущении никто не поднимал глаз от стола.
«Они ждут, чтобы кто-нибудь начал», — подумал пастор.
Один из попечителей церкви откашлялся.
— По-моему, у нас очень хороший пастор, — сказал он.
— Его преподобие сами сейчас слышали, как он читал проповедь, — вставил звонарь.
Епископ напомнил о том, что пастор часто пропускал службы.
— Разве пастор не может заболеть, как и всякий другой человек? — отвечали крестьяне.
Епископ намекнул на их недовольство образом жизни пастора.
Тогда все в один голос стали его защищать. Он, их пастор, так молод, и ничего плохого за ним не замечалось, нет. А если он всегда будет так читать проповеди, как сегодня, они не променяют его и на самого епископа.
Раз не нашлось обвинителей, не могло быть и судей.
Пастор чувствовал, как у него стало легко на сердце и как кровь свободно потекла по жилам. Нет, вокруг него не было больше врагов, он сумел покорить их тогда, когда меньше всего надеялся остаться их пастором!
После ревизии епископ, школьные пасторы, пробсты и наиболее почтенные из прихожан обедали в доме у пастора.
Так как пастор был холост, то хлопоты, связанные с обедом, взяла на себя жена одного из соседей. Она устроила все как нельзя лучше, и пасторский дом больше не казался таким неуютным, как прежде. Раздвижной обеденный стол был накрыт у дома под елями; белоснежная скатерть, голубой и белый фарфор, сверкающие рюмки и сложенные салфетки очень украшали его. По обе стороны крыльца росли две склонившиеся друг к другу березки; пол в сенях был устлан ветками можжевельника, под коньком крыши висел венок из цветов, во всех комнатах тоже стояли цветы; запах плесени был изгнан, а зеленоватые стекла в окнах весело сияли в солнечных лучах.
Пастор радовался всей душой. Ему казалось, что он никогда больше не будет пить.
Да и у всех за обеденным столом было радостно на душе. Радовались те, кто великодушно простил его, радовались и почетные гости — потому что избежали скандала.
Добрый епископ поднял свой стакан и сказал о том, что он отправлялся в эту поездку с тяжелым сердцем, ибо до него дошло много дурных слухов. Он ехал сюда, предполагая встретить Савла, но оказалось, что Савл уже успел превратиться в Павла и трудится больше их всех. Добрый епископ говорил затем о большой одаренности их младшего брата и восхвалял его не для того, чтобы тот возгордился, а для того, чтобы он напряг все свои силы и был строг к самому себе, как и подобает тому, кто несет на своих плечах столь непомерно тяжелую и драгоценную ношу.
На этот раз пастор не брал в рот хмельного, но голова у него шла кругом. Это большое неожиданное счастье ударило ему в голову. Небеса даровали ему жар вдохновения, а люди — свою любовь. Наступил вечер, гости давно разъехались, но разгоряченная кровь с бешеной скоростью бежала по его жилам. Было уже далеко за полночь, а он все еще не спал, ночной воздух струился сквозь открытое окно и охлаждал лихорадку блаженства, то сладостное волнение, которое мешало ему заснуть.
Вдруг он услыхал чей-то голос:
— Ты не спишь, пастор?
Кто-то шел по лужайке, направляясь к его окну. Пастор взглянул и узнал капитана Кристиана Берга, одного из неизменных своих собутыльников. Бродягой без кола и двора был этот капитан Кристиан — великан и силач, огромный, как скала Гурлита, и глупый, как горный тролль.
— Ну конечно не сплю, капитан Кристиан, — отвечал пастор. — Неужели ты думаешь, что в такую ночь можно спать!
Но послушайте только, что потом рассказал ему капитан Кристиан. У этого великана были свои соображения, он понимал, что пастор теперь не осмелится пьянствовать. Теперь его другу никогда не будет покоя, думал капитан Кристиан, потому что эти школьные пасторы, которые узнали сюда дорогу, снова могут прикатить из Карльстада и отрешить его от сана, если он будет пить.
И уж будьте спокойны, капитан Кристиан постарался приложить свою тяжелую руку к этому делу; он устроил так, что школьные пасторы никогда больше не посмеют явиться сюда, — ни они, ни епископ. Теперь уж и пастор и его друзья могут пьянствовать здесь, в пасторском доме, сколько душе угодно.
Послушайте-ка, что за подвиг совершил он, Кристиан Берг, капитан-силач!
Едва епископ и оба школьных пастора уселись в свой экипаж и дверцы за ними захлопнулись, как он, сам Кристиан Берг, вскочил на козлы и проехал с ними милю-другую в эту светлую летнюю ночь.
Кристиан Берг показал их преподобиям, как бренно земное существование. Он заставил лошадей мчаться во весь опор. Пусть знают, что нечего соваться не в свои дела! Что за беда, если порядочный человек и позволит себе немножко выпить!
И вы думаете, он вез их по дорогам или оберегал от толчков? Он ехал по канавам и пням; он мчал лошадей бешеным галопом под откос; он гнал их вскачь вдоль самого берега озера, так что вода пенилась вокруг колес; они едва не застряли в болоте, а на крутых спусках лошади боялись согнуть ноги и скользили. С бледными лицами сидели епископ и школьные пасторы за кожаными занавесками и бормотали молитвы. Более неприятного путешествия никогда еще не приходилось им совершать.
И представьте себе только, какой у них был вид, когда они подкатили к постоялому двору в Риссэтере: живехонькие, но дрожащие, словно дробинки в кожаном мешочке охотника!
— Что это значит, капитан Кристиан? — спросил епископ, когда тот открыл дверь экипажа.
— А то, что пусть епископ сначала подумает, прежде чем ехать в следующий раз с ревизией к Йёсте Берлингу, — отвечал капитан Кристиан. Эту фразу он продумал заранее, чтобы не запинаться.
— Передай в таком случае Йёсте Берлингу, — сказал епископ, — что я больше к нему никогда не приеду, — ни я, никакой другой епископ!
Вот какой подвиг совершил капитан силач Кристиан Берг, и вот о чем рассказал он пастору у открытого окна летней ночью. Он едва успел оставить лошадей на постоялом дворе и тотчас же поспешил к пастору с новостями.
— Ну, теперь ты можешь быть спокоен, сердечный друг мой! — сказал он.
Ах, капитан Кристиан! Школьные пасторы сидели за кожаными занавесками с бледными лицами, но гораздо бледнее был пастор у окна в эту светлую летнюю ночь. Ах, что ты наделал, капитан Кристиан!
Пастор поднял было руку, чтобы поразить страшным ударом грубое, тупое лицо великана, но удержался. Он с шумом захлопнул окно и, стоя посреди комнаты, потрясал в воздухе сжатыми кулаками.
Он, в ком еще не остыл жар вдохновения, он, который возвещал славу имени божьему, стоял и думал, что бог сыграл с ним злую шутку.
Разве епископ не подумает, что капитана Кристиана подослал сам пастор? Разве епископ не будет вправе подумать, что пастор притворялся и лгал весь день? Теперь он со всей строгостью примется за это дело, затеет расследование, отстранит его от должности и лишит сана.
В эту же ночь пастор покинул свой дом. Было бесполезно оставаться и отстаивать свои права. Он был уверен, что его отрешат от сана. Бог сыграл с ним злую шутку. Бог не хотел ему помочь. Так было угодно богу. Лучше уж уйти самому, не дожидаясь, чтобы тебя выгнали.
Это случилось в начале двадцатых годов девятнадцатого века в одном из отдаленных приходов западного Вермланда(3).
Это было первое несчастье, постигшее Йёсту Берлинга, но оно было не последним.
Ибо много трудностей ожидает в жизни молодых коней, которые не знают ни шпор, ни хлыста. При всяком ощущении боли они бросаются вперед по диким тропам, прямо к зияющей пропасти. Как только тропа становится каменистой, а путь тернистым, они тут же опрокидывают воз и мчатся вперед, закусив удила.
II
НИЩИЙ
Холодным декабрьским днем медленно поднимался в гору к Брубю какой-то нищий. Жалкие лохмотья едва прикрывали его тело, а худые башмаки не защищали ног от холодного, мокрого снега.
Лёвен — это длинное узкое озеро в Вермланде, в двух местах перехваченное длинными узкими проливами. На севере оно простирается до лесов Финмаркена(4), а на юге — до озера Венерн. По берегам Лёвена раскинулось несколько приходов, из которых самым большим и самым богатым был приход Бру. Он расположен по берегам озера и с восточной и с западной стороны, но на западном берегу находятся, кроме того, такие большие поместья, как Экебю и Бьёрне, широко известные во всей округе своим богатством и красотой, и городок Брубю, где имеется постоялый двор, здание суда, дом ленсмана(5) и пасторат, а также рыночная площадь.
Брубю лежал на крутом склоне горы. Нищий миновал постоялый двор, расположенный у подножья, и направился к дому пастора.
Впереди него шла девочка, которая тащила в гору санки, нагруженные мешком муки. Нищий догнал девочку и заговорил с ней.
— Такая маленькая лошадка — и такой большой воз! — сказал он.
Девочка обернулась и посмотрела на него. Это был ребенок лет двенадцати, с настороженным угрюмым взглядом и сжатыми губами.
— Дай бог, чтобы лошадь была еще меньше, а воз еще тяжелее, тогда бы муки хватило подольше, — отвечала девочка.
— Так это ты тащишь домой еду для самой себя?
— Слава богу, что так. Хоть я и маленькая, но сама добываю себе пропитание.
Нищий ухватился за санки, чтобы помочь ей.
— Не думай, что тебе что-нибудь перепадет за это, — заметила она.
Нищий рассмеялся.
— Скажи, ты не дочка пастора из Брубю, а?
— Да, я его дочка. Много есть отцов беднее моего, а вот хуже не сыщешь. Хоть и стыдно так говорить о родном отце, но что поделаешь, раз это правда.
— Говорят, он у тебя скупой и злой?
— Да, он и скупой и злой, но дочка его, поговаривают люди, будет еще хуже, если выживет.
— Что ж, люди, я думаю, не ошибаются. Вот хотел бы я знать, где ты раздобыла этот мешок с мукой?
— Тебе-то сказать можно. Зерно я взяла в закромах у отца еще утром, а сейчас была на мельнице.
— Смотри же не попадайся отцу на глаза, когда будешь подъезжать к дому.
— Какой ты недогадливый. Отца нет, он уехал по делам в приход. Понятно?
— Кто-то едет вслед за нами. Я слышу, как снег скрипит под полозьями. Послушай, а вдруг это он?
Девочка насторожилась, внимательно всматриваясь вдаль, и вдруг громко заплакала.
— Это отец, — всхлипывала она. — Он изобьет меня до смерти, изобьет меня до смерти!
— Говорят, хороший совет дорог, а если он еще и ко времени, то дороже золота и серебра, — сказал нищий.
— Послушай, — сказала девочка, — ты можешь помочь мне. Берись за веревку и тащи санки, — вот отец и подумает, что они твои.
— А что я потом стану делать с ними? — спросил нищий, перекидывая веревку через плечо.
— Тащи их, куда хочешь, а когда стемнеет, приходи с ними к нашему дому! Я буду ждать тебя, но смотри не обмани, приходи с мешком и с санками!
— Постараюсь.
— Упаси тебя бог не прийти! — крикнула девочка, пускаясь со всех ног, чтобы попасть домой раньше отца.
Нищий повернул санки и поплелся к постоялому двору.
Бедняга шел по снегу полуразутый, погруженный в свои мысли. Он шел и думал о бескрайних лесах к северу от Лёвена, о бескрайних лесах Финмаркена.
Он шел по приходу Бру вдоль пролива, связывающего Верхний и Нижний Лёвен, он шел там, где царствуют богатство и веселье, где усадьба примыкает к усадьбе, а завод к заводу; и все же путь его был тяжел, всякое помещение казалось тесным, а постель жесткой. Но непреодолимо манил его к себе покой бескрайних вечных лесов.
Здесь на каждом гумне раздавался стук цепов, и казалось, никогда не кончится молотьба. Из лесов непрерывным потоком везли бревна и уголь. Лесными дорогами, по глубоким колеям, проложенным сотнями людей, которые прошли здесь до него, бесконечной вереницей тянулись повозки с рудой. Сани, полные седоков, проносились между усадьбами, и казалось, будто само веселье правило лошадьми, а красота и любовь сопровождали их, стоя сзади на полозьях. О, как манил его, бездомного бродягу, покой бескрайних вечных лесов!
Туда, к прямым, как колонны, деревьям, где снег тяжелыми глыбами покоится на неподвижных ветвях, туда, где усталый ветер лишь тихонько перебирает хвою на вершинах деревьев, туда он пойдет, забираясь все глубже и глубже в чащу, и будет идти до тех пор, пока силы не изменят ему, и тогда он свалится под деревьями и умрет от голода и холода.
О, скорей туда, в лес, к этой огромной, наполненной шелестом листвы могиле над Лёвеном, туда, где он станет добычей тлена, где голоду, холоду, усталости и водке удастся наконец сокрушить его бедное тело, которое так много вынесло.
Он добрался до постоялого двора и решил дождаться здесь вечера. Он вошел и, погруженный в мечты о вечных лесах, уселся в тупом оцепенении на скамейку у двери.
Хозяйке стало жалко беднягу, и она поднесла ему рюмку водки. Потом она дала ему еще рюмку, так как он очень долго упрашивал ее.
Но больше она не захотела поить его даром, и нищий впал в отчаяние. Во что бы то ни стало хотелось ему выпить еще этой крепкой, вкусной водки. Он должен еще раз почувствовать, как от хмеля пляшет сердце в его груди и как пламенеют мысли. О, это вкусное хлебное зелье! Зной июльского солнца, пение птиц и ароматы лета сочетались в прозрачной струе этого напитка. Еще раз, прежде чем сгинуть в ночи и мраке, хочет он насладиться солнцем и счастьем.
Сначала он отдал за вино муку, потом мешок, а потом и санки. За все это он получил столько водки, что напился допьяна и проспал добрую часть дня на скамейке в трактире.
Когда он проснулся, то понял, что ему остается только одно. Раз его жалкое тело полностью захватило власть над его душой, раз он смог пропить то, что доверил ему ребенок, он стал позором для земли, и он должен освободить ее от столь отвратительного бремени. Он должен вернуть своей душе свободу, отдать ее богу.
Лежа на скамейке в трактире, он сам себе прочел приговор: «Йёста Берлинг, отрешенный от должности пастор, обвиняемый в том, что он пропил муку голодного ребенка, приговаривается к смерти. К какой смерти? К смерти в сугробах».
Он взял свою шапку и вышел пошатываясь. Еще не совсем очнувшись ото сна, отуманенный винными парами, он плакал от жалости к самому себе, к своей несчастной, запачканной душе, которой он должен был теперь возвратить свободу.
Он шел недолго, не сворачивая с дороги, и у самой обочины наткнулся на высокий сугроб. Он бросился в него с твердым намерением умереть. Потом он закрыл глаза и попытался уснуть.
Никто не знает, долго ли он так пролежал, но в нем еще теплилась жизнь, когда пробегавшая мимо с фонарем дочь пастора нашла его в сугробе у дороги. Она долго поджидала его возле дома и, не дождавшись, побежала на поиски.
Девочка тотчас же узнала нищего и начала изо всех сил трясти его и кричать, стараясь привести в сознание.
Она хотела узнать, куда он девал ее муку.
Она должна была вернуть его к жизни, хотя бы на несколько мгновений, чтобы он сказал ей, что случилось с ее санками и мешком муки. Отец изобьет ее до смерти, если она потеряет санки. Девочка кусала нищему пальцы, царапала ему лицо и отчаянно кричала.
В это время кто-то показался на дороге.
— Кто там, черт побери, вопит? — спросил чей-то грубый голос.
— Пусть этот бродяга скажет, куда он девал мою муку и санки, — рыдала девочка, продолжая колотить нищего кулаками по груди.

3

Re: Сельма Лагерлеф - Сага о Йесте Берлинге

— Ты что это вцепилась в замерзшего человека? Пошла прочь, дикая кошка!
Грузная женщина, своим обликом похожая на мужчину, вышла из саней и подошла к сугробу. Схватив девочку за шиворот, она отбросила ее на дорогу, потом наклонилась, обхватила нищего, подняла его на руки и отнесла в сани.
— Отправляйся вместе со мной, дикая кошка, — крикнула она дочери пастора. — На постоялом дворе мы послушаем, что тебе известно об этом деле!
Через час нищий сидел на стуле около двери в лучшей комнате постоялого двора, а перед ним стояла та властная женщина, которая спасла его от смерти в сугробе.
Именно такой ее и описывали ему сотни раз. Ведь это она разъезжала по лесам и угольным ямам, с перепачканными в саже руками и с глиняной трубкой во рту, одетая в овчинный полушубок и полосатую домотканую юбку, в просмоленных башмаках, с кинжалом за поясом; ее гладко зачесанные седые волосы обрамляли старое, но все еще красивое лицо. Именно такой стояла она сейчас перед ним, и он понял, что судьбе было угодно свести его с известной майоршей из Экебю.
Это была самая влиятельная женщина в Вермланде, ей принадлежало семь заводов, она привыкла повелевать и встречать повиновение; а перед ней сидел всего лишь приговоренный к смерти бедняга, лишенный всего, сознающий, что любой путь для него слишком тяжел, любое жилье слишком тесно. И ее пристальный взгляд приводил Иёсту в ужас.
Молча стояла она и смотрела на это жалкое подобие человека, на красные распухшие руки, на исхудавшее тело, на великолепную голову, которая и теперь еще поражала своей красотой.
— Так ты и есть сумасшедший пастор, которого зовут Йёстой Берлингом? — спросила она.
Нищий сидел неподвижно.
— А я майорша из Экебю.
Нищий вздрогнул. Он сложил руки и устремил на нее взгляд, полный мольбы. Что она станет с ним делать? Может быть, насильно заставит жить? Он трепетал под ее властным взглядом. Ведь он был уже так близок к покою вечных лесов.
А майорша между тем начала борьбу за его жизнь; она сказала, что пасторская дочь получила обратно свои санки и мешок с мукой и что у нее, майорши, есть для него пристанище, как и для многих других бездомных бродяг, в ее кавалерском флигеле в Экебю. Она предложила ему беззаботную жизнь, полную радости и веселья. Но он отвечал, что должен умереть.
Тогда она стукнула кулаком по столу и сказала ему напрямик:
— Ах, вот что, тебе хочется умереть, умереть! Меня это не удивило бы, если бы ты и правда был еще жив. Посмотрите только на это изможденное тело, на эти бессильные руки, на эти потухшие глаза! И он еще воображает, что в нем осталась хоть капля жизни, что ему еще надо умереть! Ты думаешь, что мертвецы всегда лежат неподвижные и окоченевшие в заколоченном гробу? Ты думаешь, я не вижу, что ты уже мертвец, Йёста Берлинг?
Я вижу у тебя вместо головы голый череп, и мне кажется, что из глазниц у тебя выползают черви. Разве ты сам не чувствуешь, что у тебя рот полон земли? Разве ты не слышишь, как гремят твои кости при каждом движении? Ты утопил себя в водке, Йёста Берлинг, ты умер. То, что еще в тебе движется, это лишь кости мертвеца, и ты не волен вдохнуть в них жизнь. Разве можно назвать это жизнью? Это все равно что завидовать мертвым, которые при свете звезд танцуют на своих могилах.
Тебе стыдно, что тебя лишили пасторского сана, не потому ли ты хочешь сейчас умереть? Куда больше было бы чести, если бы ты догадался применить свои дарования и стал бы полезным человеком на божьей земле, вот что я тебе скажу. Почему ты не пришел ко мне раньше? Я бы сразу все уладила. Невелика честь оказаться в гробу на опилках, лишь бы о тебе говорили, что и после смерти твое лицо осталось прекрасным!
Пока она громко изливала свой гнев, нищий сидел спокойно, с едва заметной улыбкой. Опасность миновала, ликовал он. Его ждут вечные леса, и не в ее власти отвратить от них его душу.
Майорша замолчала и несколько раз прошлась по комнате. Затем она села перед очагом и оперлась локтями о колени.
— Тысяча чертей, — сказала она, как бы усмехаясь про себя. — В том, что я говорю сейчас, больше правды, чем можно предположить. Не кажется ли тебе, Йёста Берлинг, что большинство людей в этом мире мертвецы или по крайней мере наполовину мертвецы? Ты думаешь, я сама живу? О нет! Посмотри на меня! Я майорша из Экебю. Я самая влиятельная женщина в Вермланде. Если я поманю одним пальцем, прибежит сам губернатор, если я поманю двумя пальцами, прибежит епископ, а уж если тремя — то и соборный капитул, и ратманы, и заводчики со всего Вермланда сбегутся и запляшут польку на площади в Карльстаде. Но, тысяча чертей, парень, я тебе говорю: я всего-навсего живой труп. И только бог знает, как мало во мне живого.
Наклонясь вперед, нищий слушал ее с напряженным вниманием. Старая майорша сидела, покачиваясь, перед очагом. Она не смотрела на него, пока говорила.
— Неужели, — продолжала она, — если бы я была живым человеком и видела тебя здесь, такого несчастного и жалкого, решившегося на самоубийство, неужели, ты думаешь, я бы не исцелила тебя во мгновение ока? Тогда у меня нашлись бы для тебя и слезы и мольбы; они перевернули бы тебя и освободили бы твою душу. Но что я могу сделать, если я сама мертва?
Слышал ли ты, что когда-то я была красавицей Маргаретой Сельсинг? Это было давно, но и по сей день я плачу о ней так, что мои старые глаза опухают от слез. Почему Маргарета Сельсинг должна была умереть, а Маргарета Самселиус осталась жива? Почему майорша из Экебю должна жить, спрашиваю я тебя, Йёста Берлинг?
А знаешь ли ты, Йёста Берлинг, какой была Маргарета Сельсинг? Она была красивая и нежная, застенчивая и невинная. Это была такая девушка, на могиле которой плачут ангелы.
Она не ведала зла, никто не причинял ей горя, и она была добра ко всем. И к тому же она была красива, по-настоящему красива.
И был прекрасный молодой человек по имени Альтрингер. Бог его знает, каким образом он попал в дремучие леса Эльвдалена, где она жила со своими родителями. Его увидела Маргарета Сельсинг... он был красивый, видный юноша, и они полюбили друг друга.
Но он был беден, и они решили ждать целых пять лет, как поется в песне. Прошло три года, и другой жених посватался к ней. Он был уродлив и мерзок, но ее родители думали, что он богат, и заставили Маргарету Сельсинг угрозами, бранью и обещаниями выйти за него замуж. В тот самый день умерла Маргарета Сельсинг. Маргареты Сельсинг не стало, осталась только майорша Самселиус; и она уже не была ни добра, ни застенчива, она верила только в зло и не видела добра.
Ты, наверное, слышал, что было потом. Мы жили в Шё, близ Лёвена, мой майор и я. Но он не был богат, как думали люди. Мне пришлось пережить немало тяжелых дней. А потом вернулся Альтрингер. Он стал богатым человеком и купил Экебю, неподалеку от Шё. А потом приобрел шесть заводов близ Лёвена. Какой он был энергичный, предприимчивый — одним словом, великолепный человек.
Он много помогал нам; мы ездили в его экипажах, он посылал еду к нам на кухню, вино в наш погреб. Он наполнил мою жизнь развлечениями и пирами. Майор ушел на войну, но что нам было до этого! Сегодня я гостила в Экебю, назавтра Альтрингер приезжал в Шё. О, жизнь на берегах Лёвена была похожа на сплошной праздник.
Между тем об Альтрингере и обо мне пошла худая молва. Если бы в то время была жива Маргарета Сельсинг, ее это очень огорчило бы, но мне было совершенно все равно. Тогда я еще не понимала, что умерла и потому стала такой бесчувственной.
Молва о нас дошла до моих родителей, которые жили среди углежогов в лесах Эльвдалена. Старушка мать долго не раздумывала: она приехала сюда, чтобы поговорить со мной.
Однажды, когда майор был в отъезде, а я сидела за столом с Альтрингером и другими гостями, приехала моя мать. Я увидела, как она входит в зал, но, поверишь ли, Йёста Берлинг, я никак не могла осознать, что это моя родная мать. Я поздоровалась с ней, как с чужой, и пригласила ее отобедать с нами.
Она хотела говорить со мной как со своей дочерью, но я сказала ей, что она ошибается, что мои родители умерли... что оба они умерли в день моей свадьбы.
Вызов был брошен, и мать приняла его. Хоть ей было семьдесят лет, она проехала двадцать миль за три дня. И вот она не церемонясь села за обеденный стол и приняла участие в обеде; она была очень сильным человеком.
Она сказала, что очень печально, если я понесла такую утрату именно в день моей свадьбы.
— Но обиднее всего то, — сказала я, — что мои родители не умерли одним днем раньше, ибо тогда свадьба вообще не состоялась бы.
— Вы, милостивая майорша, недовольны вашим браком? — спросила она тогда.
— О нет, теперь я довольна, — сказала я. — Я всегда буду довольна и буду подчиняться воле моих дорогих родителей.
Она спросила меня, была ли то воля моих родителей, чтобы я покрывала и свое и их имя позором и обманывала своего мужа? Мало чести принесла я своим родителям, став притчей во языцех для всей округи.
— Что посеешь, то и пожнешь, — ответила я ей. Ну и, наконец, посторонняя женщина должна понимать, что я не позволю чужому человеку порочить дочь моих родителей.
Мы продолжали есть — мы вдвоем. Мужчины, молча сидевшие вокруг нас, не решались поднять ни ножа, ни вилки. Старушка осталась у нас на сутки, чтобы отдохнуть, а затем уехала. Но сколько я на нее ни смотрела, мне трудно было поверить, что это моя мать. Я знала, что моя мать умерла. Когда она собралась уезжать, Йёста Берлинг, и я стояла рядом с ней на лестнице, а к крыльцу подъехал возок, она сказала мне:
— Я пробыла здесь сутки, и за все это время ты ни разу не обратилась ко мне как к матери. Я добиралась сюда по ужасным дорогам, проехав двадцать миль за три дня. Я содрогаюсь от стыда за тебя так, как будто меня высекли розгами. Пусть же и от тебя отрекутся так, как ты отреклась от меня, пусть тебя оттолкнут так, как ты меня оттолкнула! Пусть дорога станет твоим домом, куча соломы — твоей постелью, печь углежогов — твоим очагом! Пусть стыд и срам будут тебе наградой! Пусть другие поступают с тобой так, как сейчас это делаю я.
И она сильно ударила меня по щеке. Но я подняла ее на руки, снесла вниз по лестнице и усадила в возок.
— Кто ты такая, что ты проклинаешь меня? — спросила я. — Кто ты такая, что бьешь меня? Ни от кого я такого не потерплю.
И я вернула ей пощечину. Тут же возок тронулся. И тогда, в тот момент, Йёста Берлинг, я поняла, что Маргарета Сельсинг умерла.
Она была добра и невинна, она не знала зла. Ангелы плакали на ее могиле. Если бы она была жива, она б не посмела ударить свою мать.
Нищий, сидевший у двери, слушал, и ее слова на какое-то мгновение заглушили властно влекущий его к себе шум вечных лесов. О, эта страшная женщина! Она хотела сравняться с ним в греховности, она делалась его сестрой по несчастью, — и все для того, чтобы вернуть ему мужество и заставить жить! Чтобы он понял: не только над ним, но и над другими тяготеют проклятье и осуждение. Он поднялся и подошел к майорше.
— Ну, будешь ты жить, Йёста Берлинг? — спросила она голосом, в котором слышались слезы. — Зачем тебе умирать? Ты, видно, был неплохим пастором, но поверь, никогда Йёста Берлинг, которого ты утопил в водке, не был таким кристально чистым, таким невинным, как Маргарета Сельсинг, которую я утопила в ненависти. Ну, ты будешь жить?
Йёста упал на колени перед майоршей.
— Прости меня! — сказал он. — Я не могу.
— Я старая женщина, огрубевшая от горя и забот, — отвечала майорша, — чего ради сижу я здесь и распинаюсь перед каким-то нищим, которого нашла замерзшим где-то на дороге в сугробе. Поделом мне. Уходи и кончай жизнь самоубийством; тогда ты по крайней мере не сможешь рассказать другим о моем безрассудстве.
— Майорша, я не самоубийца, я приговоренный к смерти. Не делай для меня борьбу слишком тяжелой! Я не смею более жить. Мое тело возобладало над моею душой, и потому я должен отпустить ее на волю, вернуть ее богу.
— Ты думаешь — ее там ждут?
— Прощай, майорша, спасибо тебе!
— Прощай, Йёста Берлинг!
Нищий поднялся и, волоча ноги, понуро направился к двери. Эта женщина сделала теперь его путь в бескрайние леса трудным и тяжелым.
Когда он дошел до двери, что-то заставило его обернуться. Он встретил взгляд майорши, неподвижно устремленный ему вслед. Ему никогда не приходилось видеть такой резкой перемены в лице, и он остановился, пораженный, не спуская с нее глаз. Еще совсем недавно такая злобная и грозная, она светилась теперь добротой и нежностью, а глаза ее сияли милосердной, полной сострадания любовью. В его душе, в самой глубине его ожесточенного сердца вдруг что-то надломилось под этим взглядом. Он прислонился лбом к косяку двери, заломил руки и зарыдал так, словно сердце его разрывалось на части.
Майорша швырнула в огонь свою трубку и подбежала к Йёсте. Движения ее вдруг стали мягкими, как у матери.
— Ну полно, мой мальчик!
Она усадила его рядом с собой на скамейке у двери, и он плакал, уткнувшись в ее колени.
— Ты все еще хочешь умереть?
Он сделал движение, собираясь вскочить. Ей пришлось удержать его силой.
— Ведь я же сказала тебе, что ты можешь поступить как угодно. Но если ты останешься жить, я обещаю тебе, что возьму к себе дочь пастора из Брубю и сделаю из нее человека; она еще будет благодарить бога за то, что ты украл у нее муку. Ну, хочешь?
Он поднял голову и посмотрел ей прямо в глаза.
— Это правда?
— Да, Йёста Берлинг.
Он стал ломать руки в отчаянии. Ему представился этот затравленный взгляд, эти сжатые губы и высохшие маленькие ручки. Неужели юное существо получит защиту и уход, неужели исчезнут следы побоев на ее теле, а в душе ее не будет больше места для злобы? Теперь путь в вечные леса был для него закрыт.
— Я не стану убивать себя до тех пор, пока девочка будет на попечении майорши, — сказал он. — Я знал, что майорша заставит меня жить. Я сразу почувствовал, что майорша сильнее меня.
— Йёста Берлинг! — проговорила она торжественно. — Я боролась за тебя, как за самое себя. Я сказала богу: «Если во мне сохранилось хоть что-нибудь от Маргареты Сельсинг, то пусть она придет и сделает так, чтобы этот человек не захотел уйти и покончить с собой». И бог услышал меня: ты увидел ее, и потому ты не смог уйти. Это она шепнула мне, что ради бедного ребенка ты оставишь мысль о смерти. Смело летаете вы, вольные птицы, но господь знает такие сети, которыми можно поймать и вас.
— Велик господь, и пути его неисповедимы, — сказал Йёста Берлинг. — Господь подшутил надо мной и отверг меня, но он не позволил мне умереть. Да свершится воля его!
С того самого дня Йёста Берлинг поселился в Экебю и стал кавалером. Дважды покидал он Экебю, пытаясь начать новую жизнь. В первый раз майорша подарила ему небольшой хуторок, и он перебрался туда, чтобы жить своим трудом. Некоторое время это ему удавалось, но вскоре одиночество и постоянная забота о хлебе насущном утомили его, и он снова стал кавалером. В другой раз он стал домашним учителем у молодого графа Хенрика Дона в Борге. В этот период он влюбился в сестру графа, юную Эббу Дона, но она умерла, когда он уже совсем было победил ее сердце, и ему больше ничего не оставалось, как снова стать кавалером в Экебю. Он понял, что ему, отрешенному от сана пастору, теперь все пути к счастью закрыты.
Глава первая
ЛАНДШАФТ
А теперь я расскажу вам о длинном озере, о цветущей равнине и о синих горах, где весело проводили свою жизнь Йёста Берлинг и другие кавалеры из Экебю.
Озеро это протянулось далеко на север, и края эти точно были предназначены для него самой природой. Леса и горы неустанно накапливают для него воду, родники и ручьи круглый год питают его. Дно озера устлано мягким белым песком, а его гладь отражает живописные берега и острова; привольно живется там русалкам и водяным, ибо чем дальше на север, тем обширнее и живописнее становится озеро. Там оно весело и приветливо. Стоит полюбоваться, как безмятежно улыбается оно летним утром, еще не совсем очнувшись ото сна и затянутое легкой утренней дымкой. Сначала озеро точно нежится, а затем начинает понемногу освобождаться от своего легкого покрова, такое обворожительно красивое, что его невозможно узнать, и вдруг одним движением оно сбрасывает с себя свои призрачные одежды и открывается нашему взору — обнаженное и прекрасное, сверкая в утренних лучах солнца.
Но беззаботная жизнь не радует озеро: в поисках новых владений оно суживается в тесный пролив и пробивает себе путь к югу среди песчаных холмов. И озеро находит новые владения — оно становится все шире, величественнее, заполняет бездонные глубины и делает ландшафт еще краше. Но все суровее и суровее делается его вид, вода становится все темнее, берега однообразнее, а ветры дуют все сильнее и сильнее. Как величественно и чудесно это озеро! По нему плавает множество судов и плотов — идет лесосплав, и нескоро наступит для него зимний отдых, не раньше рождества. Иногда, разгневавшись, озеро покрывается белой пеной и опрокидывает в злобе парусные суда, но бывает и так, что оно дремлет в безмятежном покое, отражая в себе синее небо.
Чем дальше к югу, тем сильнее теснят его горы. Но озеро стремится вперед и в последний раз суживается, пробираясь сквозь узкий пролив между песчаными берегами. А затем оно снова, уже в третий раз, разливается вширь, хотя теперь оно уже не такое красивое и могучее, как прежде.
Все более плоскими и однообразными становятся берега, слабее дуют ветры, и озеро рано уходит на зимний покой. Оно красиво по-своему, но нет у него уже ни молодой удали, ни зрелой силы, — оно становится похожим на все другие озера. Двумя рукавами нащупывает оно себе путь к озеру Венерн, бессильно падает с крутых склонов и, совершив свой последний подвиг, затихает.
Вдоль озера тянется равнина, но видно, что нелегко ей пробивать себе путь среди гор и озер. Равнина простирается от котловины у северного конца озера, где оно впервые осмеливается разлиться вширь, и до самого Венерна, когда, преодолев все препятствия, она удобно располагается у самых его берегов. Разве может быть у равнины иное желание, чем следовать вдоль берегов озера? Но гранитные горы мешают ей. Горы, эти могучие стены из серого гранита, изрезаны ущельями, покрыты дремучими лесами, густо заросли мхами и лишайниками; в давние времена там водилось несметное количество дичи. По лощинам между хребтами разбросаны непроходимые болота и лесные озера с топкими берегами и темной, как чернила, водой. Кое-где остались следы работы углежогов, кое-где виднеются просеки, оставшиеся от порубки леса для сплава, на дрова или для пожога. Это говорит о том, что и сюда, в горы, проникли трудолюбивые люди. Но обычно в горах царит безмятежный покой, и лишь нескончаемая игра света и тени оживляет крутые склоны.
С горами постоянно соперничает кроткая, богатая и щедрая равнина.
— Уж не беспокоитесь ли вы о моей безопасности, —  говорит равнина горам, — что загородили меня со всех сторон стенами?
Но горы не слушают ее. Они воздвигают целые вереницы холмов и плоскогорий, которые подходят вплотную к самому озеру. На каждом мысу сооружают они великолепные дозорные башни и редко отступают от берега озера, так что равнине почти не удается понежиться на мягком прибрежном песке. Но напрасно равнина выражает свое недовольство, это все равно ни к чему не приведет.
— Ты должна благодарить судьбу, что мы здесь стоим, — говорят горы. — Вспомни те дни, когда перед рождеством ледяные туманы тянутся с Лёвена! Стоя здесь, мы служим тебе хорошую службу.
Тогда равнина жалуется, что ей тесно и ничего не видно.
— Ты глупа, — отвечают горы, — постоять бы тебе у самого озера на ветру. Чтобы выдержать это, нужно иметь по крайней мере гранитную спину и шубу из елей. Да и, наконец, чем плохо тебе смотреть на нас?
Да, равнине ничего другого не остается, как смотреть на горы. Она отлично изучила все причудливые переливы красок на их склонах. Она знает, что при полуденном освещении они, окрашенные в бледно-голубые цвета, кажутся ниже и как бы опускаются к горизонту, а при утреннем и вечернем освещении они величественно возвышаются, прозрачно-синие, как небо в зените. Когда ярко светит солнце, они кажутся зелеными или темно-синими, и тогда за несколько миль можно разглядеть каждую сосну, каждую скалу и каждое ущелье.
Однако кое-где горы все же решают посторониться и дать равнине возможность полюбоваться озером. Но стоит равнине увидеть, как разгневанное озеро, шипя и отплевываясь, мечется, словно дикая кошка, или как оно затягивается холодным туманом, — а случается это всякий раз, когда водяные и русалки варят пиво или стирают белье, — и она тотчас же признает правоту гор и отступает обратно в свою темницу.
С незапамятных времен люди начали возделывать чудесную равнину, и на ней выросло много селений. По берегам рек,   которые в виде пенящихся водопадов низвергаются в озеро с крутых склонов, появились заводы и мельницы. На открытых, светлых местах, где равнина выходит к озеру, были построены церкви и пастораты; по краям долин, у склонов гор, где с трудом созревает урожай на каменистой почве, расположились крестьянские дворы, жилища отставных офицеров, а местами и помещичьи усадьбы.
Но следует заметить, что в двадцатых годах местность эта имела далеко не такой обжитой вид, как теперь. Во многих местах, где теперь раскинулись поля, раньше были леса, озера да мох. Людей было мало, и часть из них добывала себе пропитание извозом и поденной работой на многочисленных рудниках и заводах, а часть уходила в другие округа; землепашеством нельзя было прокормиться. Обитатели равнины в те времена носили домотканую одежду, ели овсяный хлеб и были довольны, если им удавалось заработать за день двенадцать шиллингов. Многие жили в большой бедности, но у них был веселый нрав, они любили и умели работать, и это облегчало им жизнь.
И вся природа — большое озеро, плодородная равнина и синие горы, — все вместе это казалось прекраснейшей картиной, которая и до сего времени остается все такой же прекрасной, как, впрочем, и люди, населяющие эти места, по сей день остаются сильными, мужественными и талантливыми. А если они и изменились, то стали, быть может, богаче и образованнее.
Пусть же сопутствует удача всем тем, кто живет на берегах большого озера, у подножья синих гор! А я поделюсь с вами воспоминаниями об этих людях.
Глава вторая
РОЖДЕСТВЕНСКАЯ НОЧЬ
Синтрам — это злобный заводчик из Форша; у него неуклюжее обезьянье тело с длинными руками, лысый череп и безобразное ухмыляющееся лицо; он находит большое удовольствие в том, чтобы повсюду сеять раздор.
Синтрам — это тот, кто нанимает в работники лишь мошенников и головорезов, а в служанки берет сварливых и лживых девок; он доводит до бешенства собак, загоняя им в нос иголки, и он счастлив, живя среди жестоких людей и злобных животных.
Синтрам — это тот, кто для забавы принимает образ нечистого с рогами и хвостом, лошадиными копытами и косматым телом и неожиданно появляется из темных углов, из-за печки или дровяного сарая, чтобы пугать детей и суеверных женщин.
Синтрам — это тот, кто превращает старую, долголетнюю дружбу во вражду и ложью отравляет сердца.
Синтрам — так зовут его. И вот однажды он появился в Экебю.
Тащите в кузницу большие дровни и кладите поперек кузов телеги! Вот вам и стол. Ура, стол готов!
Давайте стулья, давайте все, на чем можно сидеть! Несите треногие  сапожные  скамейки и пустые ящики! Тащите сюда старые разбитые стулья без спинок, вытаскивайте сани без полозьев и старую карету! Ха-ха-ха, вот так колымага! Она будет кафедрой для оратора.
Полюбуйтесь-ка на нее: не хватает одного колеса, и весь кузов приведен в негодность! Только козлы остались на месте, но сиденье продавлено, набивка вылезает, а кожа порыжела от старости. Эта старая развалина высока, как дом. Подоприте, подоприте ее, а не то еще упадет!
Ура! Ура! В кузнице Экебю празднуют рождество.
За шелковым пологом на широкой кровати спят майор с майоршей, спят спокойно и даже не подозревают, что кавалерский флигель все еще бодрствует. Спят работники и работницы, отяжелевшие от рисовой каши и горького рождественского пива, но господам в кавалерском флигеле не до сна. Разве могут кавалеры спать в такую ночь!
Голоногие кузнецы не вертят раскаленных болванок, перемазанные в саже парни не возят тачек с углем, тяжелый молот повис, словно рука со сжатым кулаком, под самой крышей, наковальня пуста, печи не раскрывают своей красной пасти, чтобы поглощать уголь, а мехи не шипят. Рождество. Кузница спит.
Спит, спит! О, ты спишь, дитя человеческое, но кавалеры не спят! На полу, в когтях у высоких подсвечников, стоят сальные свечи. В двухведерном медном котле варится пунш, и голубые языки пламени тянутся вверх, исчезая во мраке, окутывающем потолок.
Фонарь Бейренкройца повешен на рукоятку молота. Золотистый пунш сверкает и переливается в чаше, словно ясное солнце. Здесь есть стол, есть скамейки. В кузнице кавалеры празднуют ночь перед рождеством.
Здесь царят веселье и шум, слышатся музыка и песни. Но звуки полночного празднества не нарушают покоя спящих. Мощный рев водопада заглушает все.
Здесь царят веселье и шум. Подумать только — ведь их может увидеть майорша!
Ну так что же? Она, конечно, сядет за их стол и выпьет с ними бокал вина. Она женщина без предрассудков, ее не пугает громкая застольная песня или партия в чилле(6). Она — самая богатая женщина в Вермланде, суровая, как мужчина, и гордая, как королева. Она любит песни, любит звуки скрипки и валторны, любит вино и карты, и ей по душе пиршество в окружении веселых гостей. Она не скупится на еду и питье, ей приятно, когда в ее доме танцы и веселье и когда флигель полон кавалеров.
Смотрите, вот они сидят вокруг чаши, все как на подбор, кавалер к кавалеру! Их двенадцать, ровно двенадцать. Не шалопаи, нет, и не франты, а настоящие люди, слава о которых долго будет жить в Вермланде; настоящие люди — сильные и мужественные.
Это не высохшие пергаментные свитки, не туго набитые денежные мешки, нет, — это люди без денег, без забот, кавалеры до мозга костей.
Не маменькины сынки, не сонные владельцы имений, а веселые странствующие рыцари, герои многочисленных приключений.
Теперь уже много лет кавалерский флигель пустует. Экебю уже больше не служит приютом для кавалеров. Отставные офицеры и разорившиеся дворяне не разъезжают больше по Вермланду в своих расшатанных одноколках. Но пусть воскреснут мертвые, пусть они оживут, веселые, беззаботные, вечно юные!
Все они, эти знаменитые кавалеры, умеют играть на одном, а то и на нескольких инструментах. Все они очень остроумны и изобретательны, знают великое множество песен и поговорок. Каждый из них одарен по-своему, и у каждого обязательно есть своя кавалерская добродетель, отличающая его от других кавалеров.
Вот первый среди собравшихся вокруг чаши — это седоусый полковник Бейренкройц, превосходный игрок в чилле и исполнитель песен Бельмана;(7) рядом с ним сидит его друг и боевой соратник, знаменитый охотник на медведей, молчаливый майор Андерс Фукс. Возле Фукса сидит маленький барабанщик Рюстер, который долго служил у полковника и удостоился кавалерского звания за свой превосходный бас и замечательное умение варить пунш. А как не назвать фенрика(8) в отставке Рютгера фон Эрнеклу, старого сердцееда, с модным шарфом на шее, в парике, в брыжах и нарумяненного, как женщина. Когда-то он был одним из самых известных кавалеров, каким, например, был капитан Кристиан Берг, силач и герой, провести которого было так же легко, как глупого великана из сказки. В компании с этими двумя кавалерами часто можно было встретить маленького кругленького патрона Юлиуса, подвижного, веселого и очень одаренного: он был превосходный оратор, художник, певец и к тому же еще рассказчик анекдотов. Подагрический фенрик Рютгер фон Эрнеклу и глупый великан Кристиан Берг часто бывали предметом его шуток.
А чего стоит рослый немец Кевенхюллер, изобретатель самоходной тележки и летательной машины, чье имя до сих пор не забыто в этих северных лесах! Он аристократ как по происхождению, так и по внешности, у него длинные закрученные усы, острая бородка, орлиный нос и узкие глаза, окруженные целой сетью морщин. А вот и великий воин — кузен Кристоффер, покидающий стены кавалерского флигеля только в тех случаях, когда предстоит охота на медведя или какая-нибудь рискованная авантюра; рядом с ним дядюшка Эберхард — философ, перебравшийся в Экебю не ради забав и увеселений, а для того, чтобы на покое, не заботясь о хлебе насущном, продолжать свою большую работу о науке наук.
Последними я назову лучших из этой компании, кроткого благочестивого Лёвенборга, который был слишком хорош для этого мира и плохо разбирался в жизни, и Лильекруна — великого музыканта, у которого был собственный дом; он постоянно скучал по своему дому, но тем не менее оставался в Экебю, ибо душа его требовала богатства и разнообразия впечатлений, иначе жизнь казалась ему невыносимой.
Эти одиннадцать кавалеров были далеко не молоды, кое-кто уже состарился, но одному из кавалеров не было еще и тридцати лет, его душевные и телесные силы были в самом расцвете. Его звали Йёста Берлинг, он был кавалер из кавалеров, лучший оратор, певец, музыкант, охотник, мастер выпить и игрок. Он обладал всеми достоинствами кавалера. Что за человека сделала из него майорша!
Посмотрите-ка на него, когда он стоит на кафедре! Из мрака крыши на него спускаются тяжелые фестоны тьмы. Подобно юному богу, юному светоносцу, обуздавшему хаос, выделяется он на темном фоне, и его голова окружена ореолом светлых волос. Стройный, красивый, томимый жаждой приключений стоит он там.
Речь его полна глубокого смысла.
— Кавалеры, друзья! Приближается полночь, давно уже длится наш пир, и пришло время выпить за тринадцатого участника нашего праздника.
— Друг мой Йёста! — восклицает патрон Юлиус. — Среди нас нет тринадцатого, нас всего двенадцать.
— В Экебю каждый год умирает один человек, — продолжает Йёста все более мрачным тоном. — Один из обитателей кавалерского флигеля умирает, умирает один из веселых, беззаботных, вечно юных. Так что же? Кавалеры не должны стариться. Если наши дрожащие руки не смогут поднять бокала, а наши тускнеющие глаза не смогут различать карт, на что нам тогда жизнь и что мы для жизни? Из тех, кто празднует рождественскую ночь в кузнице Экебю, из этих тринадцати, один должен умереть, но каждый год появляется кто-либо новый, чтобы пополнить наши ряды. Человек, искушенный в искусстве веселья и в картах, человек, умеющий владеть смычком, должен явиться и пополнить наши ряды. Одряхлевшие бабочки должны вовремя уйти из жизни, пока еще сияет летнее солнце. За здоровье тринадцатого!
— Послушай, Йёста, нас ведь только двенадцать, — возражают кавалеры, не поднимая своих стаканов.
Йёста Берлинг, которого все называют поэтом, хотя он никогда не писал стихов, продолжает с невозмутимым спокойствием:
— Кавалеры, друзья! Разве вы забыли, что вы за люди? Ведь благодаря вам в Вермланде царит веселье и радость. Благодаря вам звучат скрипки и не прекращаются танцы, благодаря вам повсюду слышатся песни и музыка. Вы умеете уберечь сердце от золота, а руки от работы. Не будь вас, умерли бы танцы, умерло бы лето и розы, не стало бы песен, и во всем этом благословенном краю не осталось бы ничего, кроме железа и заводов. Радость будет жить до тех пор, пока живы вы. Вот уже шесть лет праздную я рождество в кузнице Экебю, и до сих пор никто еще не отказывался пить за тринадцатого.
— Послушай, Йёста, — кричат ему все, — нас ведь всего двенадцать, как же мы можем пить за тринадцатого?
Лицо Йёсты отражает глубокую печаль.
— Разве нас всего двенадцать? — говорит он. — Но как же это? Неужели мы все умрем, исчезнем с лица земли? Неужели нас в будущем году будет только одиннадцать, а через год десять? Неужели имена наши останутся только в преданиях, а сами кавалеры погибнут? Я вызываю его, тринадцатого, и поднимаю бокал за его здоровье. Со дна морского, из недр земли, с небес, из преисподней вызываю я того, кто пополнит ряды кавалеров.
При этих словах в дымовой трубе что-то зашумело, крышка плавильной печи открылась, и появился тринадцатый. Он лохмат, с хвостом и лошадиными копытами, с рогами и клинообразной бородкой.
При виде его кавалеры с криком вскакивают со своих мест.
В необузданном ликовании восклицает Йёста:
— Вот он, тринадцатый! За здоровье тринадцатого!
Итак, он явился, этот заклятый враг рода человеческого, появился среди отважных, нарушающих покой святой ночи. Вот он — приятель ведьм, летающих на шабаш, тот, кто подписывает договоры кровью на черной бумаге, тот, кто семь суток подряд танцевал с графиней в Иваршнесе, тот, кого не могли изгнать семь пасторов! И вот он явился.
Увидев его, старые авантюристы приходят в смятенье. «За кем он пришел в эту ночь?» — гадают они.
Многие приходят в ужас и уже готовы бежать отсюда, но вскоре становится ясно, что рогатый на сей раз пришел не затем, чтобы увлечь кого-нибудь из них в свое мрачное царство, — его привлекли звон бокалов и песни. В эту святую ночь он хочет веселиться вместе с людьми, забыв на время о своих трудах и заботах.
О кавалеры, кавалеры! Неужели забыли вы, что сейчас рождество? В эту ночь ангелы поют пастухам на полях, а дети лежат в кроватках и боятся заснуть, чтобы не проспать заутреню. Скоро зажгутся огни в церкви Брубю, а в далекой лесной избушке парень уже с вечера наколол смолистых лучин, чтобы освещать любимой девушке дорогу, когда она пойдет в церковь. В домах хозяйки выставили на окна елочные свечи, чтобы зажечь их, когда люди потянутся к заутрене. Кистер(9) во сне повторяет рождественские псалмы, а старый пастор, еще лежа в постели, пробует голос, чтобы провозгласить во время богослужения: «Слава богу на небеси, миру на земле, людям с добрыми помыслами!»
О кавалеры, лучше бы в эту мирную ночь спать вам спокойно в своих постелях, а не водиться с гением зла!
Но они, подражая Йёсте, приветствуют его шумными возгласами. Ему подают бокал, наполненный огненным пуншем. За столом его сажают на почетное место, и все смотрят на него с такой радостью, словно уродливый облик сатира напоминает им нежные черты их возлюбленных прежних лет.