7

Re: Сельма Лагерлеф - Сага о Йесте Берлинге

Йёста постучал о край чаши и произнес тост в вашу честь, женщины минувших времен. Говорить о вас — все равно что говорить о небесах! Вы сама красота, вы свет дня. Вечно юны, вечно прекрасны вы, и нежный взгляд ваш словно взгляд матери, которая глядит на свое дитя. Подобно ласковым белочкам обвивали вы шеи мужчин. Никогда голос ваш не дрожал от гнева, никогда чело ваше не бороздили морщины, ваши нежные руки никогда не становились шершавыми и грубыми. О нежные создания, как святыню чтили вас в храме домашнего очага. Мужчины лежали у ваших ног, курили вам фимиам и возносили молитвы. Любовь к вам вершила чудеса, а вокруг чела вашего поэты создавали сияющий золотой ореол.
Кавалеры вскочили, в голове у них шумело от вина, а от слов йёсты кровь закипела радостно и бурно. Даже старый дядюшка Эберхард и ленивый кузен Кристоффер были захвачены общим настроением. Кавалеры бросились запрягать коней, и несколько саней вскоре помчались в морозную ночь, чтобы еще раз воздать вам, женщинам минувших времен, дань своего восхищения, чтобы пропеть серенаду каждой из вас, всем вам, обладательницам румяных щек и ясных глаз, совсем недавно сиявших в просторных залах Экебю.
О женщины минувших времен, как, должно быть, приятно, когда вас будят от сладкого сна серенадой, которую исполняют преданнейшие из рыцарей! Это, наверное, так же приятно, как приятно усопшей душе пробуждаться на небесах от сладостной райской музыки.
Но кавалерам не суждено было исполнить свои благие намеренья, потому что, доехав до Бьёрне, они нашли прекрасную Марианну в сугробе у самых дверей ее дома.
При виде Марианны их охватило негодование. Это было все равно что найти святыню, ограбленную и поруганную, у входа в храм.
Йёста погрозил кулаком темному дому.
— Вы исчадия зла, — воскликнул он, — вы ливень с градом, вы зимняя вьюга, вы грабители божьего сада!
Бейренкройц зажег свой фонарь и осветил им посиневшее лицо девушки. Кавалеры увидели окровавленные руки Марианны и слезы, замерзшие на ее ресницах, и их охватила глубокая печаль, ибо Марианна была для них не только святыней, но и прекраснейшей женщиной, радовавшей их престарелые сердца.
Йёста Берлинг бросился перед ней на колени.
— Вот она, моя невеста, — сказал он. — Несколько часов назад она подарила мне свой поцелуй, а ее отец обещал мне свое благословение. Она покоится здесь и ждет, чтобы я пришел и разделил с ней ее белое ложе.
И Йёста поднял безжизненное тело своими сильными руками.
— Домой в Экебю! — воскликнул он. — Теперь она моя. Я нашел ее в сугробе, и никто не отнимет ее у меня. Мы не станем никого будить в этом доме. Что ей делать там, за этими дверями, о которые она поранила свои руки!
С этими словами он положил Марианну на головные сани и сел рядом с ней. Бейренкройц встал сзади и взял в руки вожжи.
— Возьми снега, Йёста, и три ее хорошенько! — сказал он.
Мороз успел сковать ее члены, но взволнованное сердце еще продолжало биться. Она даже не лишилась сознания, она понимала все, что происходит вокруг нее, она знала, что ее нашли кавалеры, но не могла шевельнуться. Так и лежала она, неподвижная и окоченевшая, в санях, пока Йёста Берлинг растирал ее снегом, плакал и целовал; и у нее вдруг родилось непреодолимое желание поднять хоть немного руку, чтобы ответить на его ласку.
Она сознавала все. Она лежала неподвижная и окоченевшая, но мысли проносились у нее в голове так ясно, как никогда раньше. Влюблена ли она в Йёсту Берлинга? Да, конечно. Но, может быть, это всего лишь мимолетное увлечение на один вечер? Нет, это началось давно, много лет назад.
Она сравнивала себя с ним и с другими людьми из Вермланда. Они все были непосредственны, как дети. Они поддавались любому чувству, которое овладевало ими. Они жили лишь внешней жизнью, они никогда не копались в своей душе. Она же совсем иная; такими становятся, когда слишком много бывают среди людей. Она никогда не могла безраздельно отдаться чувству. Любила ли она, да и вообще, что бы она ни делала, всегда получалось так, словно она раздваивалась, словно ее второе я смотрело на нее со стороны с холодной усмешкой на устах. Она мечтала о такой страсти, которая полностью, до самозабвения увлекла бы ее. И вот непреодолимая страсть пришла. Когда она целовала Йёсту Берлинга там, на балконе, то впервые в жизни она забыла о себе.
И вот теперь ею снова овладела страсть; сердце ее билось так сильно, что она слышала его удары. Когда же, когда же вновь обретет она власть над своим телом? Она испытывала чувство огромной радости оттого, что ее выбросили из родного дома. Теперь ничто не помешает ей принадлежать Йёсте. Как она была глупа: столько лет она старалась заглушить в себе это чувство! О, как чудесно отдаться во власть любви. Но неужели же она так и не освободится от  ледяных оков? Раньше лед был внутри и пламень снаружи, теперь же наоборот — пламенная душа в оледеневшем теле.
Вдруг Йёста почувствовал, как ее руки тихо обвились вокруг его шеи в слабом, едва заметном объятии.
Он едва ощущал эту ласку, а Марианне казалось, что она дала волю всем своим затаенным чувствам и задушила Йёсту в своих объятиях.
Увидя это, Бейренкройц предоставил коню бежать по знакомой дороге, а сам стал упорно и неотрывно смотреть в небо на Большую Медведицу.
Глава седьмая
СТАРЫЕ ЭКИПАЖИ
Друзья мои, дети человеческие! Если случится так,  что вам доведется читать эти строки ночью, сидя в кресле или лежа в постели, подобно тому как я пишу их сейчас в ночной тиши, то не вздыхайте пока с облегчением и не думайте, что добрым господам, кавалерам из Экебю, удалось спокойно поспать в эту ночь, после того как они привезли Марианну и уложили ее в лучшей гостиной за большим залом.
Спать они, правда, легли и даже заснули, но на этот раз им не удалось спокойно проспать до полудня, как это, возможно, сделали бы мы с вами, дорогой читатель, если бы нам пришлось лечь в четыре часа утра с ломотой во всем теле.
Не следует забывать, что в ту пору там бродила старая майорша с нищенским посохом и сумой и что ей ничего не стоило нарушить покой нескольких утомленных грешников, когда речь шла о более важном деле. В эту ночь она менее чем когда-либо способна была заботиться о чьем-то покое, ибо она приняла решение выгнать кавалеров из Экебю.
Прошли те времена, когда в блеске и великолепии она царила в Экебю и осыпала радостью землю, как бог осыпает звездами небо. И пока она, бездомная, бродила по дорогам, богатство и доброе имя огромного поместья находились в руках кавалеров, которые радели о нем не больше, чем ветер радеет о пепле или весеннее солнце о снежных сугробах.
Случалось, что кавалеры выезжали по шесть, по восемь человек на больших санях с бубенчиками. Если они при этом встречали бродившую с нищенской сумой майоршу, то глаз перед ней не опускали.
Напротив, шумная ватага грозила ей кулаками. Стремительно мчавшиеся сани заставляли ее сворачивать с дороги и идти по сугробам, а майор Фукс, гроза медведей, никогда не забывал сплюнуть трижды для того, чтобы старуха не сглазила их.
Они не чувствовали к ней сострадания. Встречая ее на дороге, они испытывали омерзение, словно видели перед собой нечистую силу. Случись с ней несчастье, они печалились бы о ней не более, чем тот, кто, случайно выстрелив в пасхальный вечер из ружья, заряженного латунными крючками, попал бы в пролетавшую мимо ведьму.
Кавалерам доставляло истинное удовольствие преследовать майоршу. Люди, которые дрожат за свою душу, часто бывают жестокими.
Случалось, кавалеры, пируя, засиживались за столом далеко за полночь, а затем, пошатываясь, подходили к окнам, чтобы полюбоваться звездным небом; при этом они нередко замечали темную тень, скользившую по двору. Они знали, что это майорша навещает свой любимый дом; в таких случаях весь кавалерский флигель сотрясался от издевательств и хохота старых грешников, и бранные слова летели из открытых окон вдогонку майорше.
И в самом деле, бесчувственность и высокомерие начинали овладевать сердцами нищих авантюристов. Синтрам вселил ненависть в их сердца. Их душам угрожала бы меньшая опасность, если бы майорша оставалась в Экебю. Ведь при бегстве с поля боя всегда погибает больше народу, чем во время самого боя.
К кавалерам майорша не испытывала особенной злобы. Будь у нее в руках власть, она бы просто высекла их, как непослушных мальчишек, а затем вернула бы им свое расположение.
Но сейчас она боялась за свое любимое поместье, о котором   кавалеры заботились так же, как волки заботятся об овцах или журавли о весенних всходах на полях.
Разве мало на свете людей, которых угнетали те же мысли, что и майоршу? Не одной ей пришлось видеть, как гибнет родное гнездо, не одной ей пришлось испытать чувство боли, когда видишь, как некогда находившееся в расцвете поместье приходит в полный упадок. Отчий дом смотрит на таких изгнанников глазами раненого зверя. И они чувствуют себя злодеями, видя деревья, погибающие от лишайников, и песчаные дорожки, поросшие сорняками. Им так и хочется упасть на колени среди полей, где раньше колосились богатые урожаи, и умолять, чтобы их не корили за тот позор, который выпал на их долю. С болью в сердце отворачиваются они от несчастных старых лошадей, — пусть кто-нибудь более смелый найдет в себе силы посмотреть в глаза бедным животным! У них не хватает смелости смотреть на гонимый с пастбища скот. Нет на земле ужаснее места, чем пришедший в упадок родной дом.
О, я прошу вас, всех тех, кто ухаживает за полями, лугами и парками, за радующими взгляд цветниками, хорошенько ухаживайте за ними! Не жалейте на них ни труда, ни любви! Нехорошо, когда природа страдает от небрежности человека.
Когда я думаю о том, что пришлось испытать гордому поместью Экебю под владычеством кавалеров, мне хочется, чтобы замысел майорши увенчался успехом и чтобы ей удалось вырвать Экебю из рук кавалеров.
Майорша вовсе не хотела снова стать хозяйкой Экебю. У нее была только одна цель: избавить свой дом от этих безумцев, от этой саранчи, от этих безудержных грабителей, после которых даже трава не росла.
Бродя по дорогам с нищенской сумой и живя подаянием, она не переставала думать о своей матери, и ее постоянно преследовала одна и та же мысль: что не найти ей в жизни утешения, пока мать не снимет с ее плеч тяжесть проклятия.
Никто еще не принес ей известия о смерти старухи, поэтому она полагала, что мать ее по-прежнему живет в далеких лесах Эльвдалена. Девяностолетняя старуха работала не покладая рук, склоняясь над подойниками летом и над ямами углежогов зимой; она работала, ожидая смерти, и не страшилась того дня, когда наконец пробьет ее час.
Майорша верила, что старуха проживет еще долго и не умрет до тех пор, пока не снимет с нее проклятие. Не может умереть мать, которая накликала на голову своей дочери такую беду.
И вот майорша решила сходить к старухе, чтобы обе они обрели наконец покой. Она пойдет по темным лесам, вдоль длинной реки, туда — на север, к родному дому, где провела свое детство. Иначе не найти ей успокоения. Многие в те дни предлагали ей теплый угол и вечную дружбу, но она нигде не могла остаться. Какая-то непреодолимая сила гнала ее прочь от усадьбы к усадьбе, ибо над ней тяготело материнское проклятье.
Но прежде чем она отправится к своей матери, она должна позаботиться о своем любимом поместье. Она не может уйти, оставив его в руках беспечных гуляк и пьяниц, беззаботных расхитителей божьих даров.
Неужели она уйдет, чтобы по возвращении обнаружить, что все добро расхищено, молоты умолкли, кони истощены, а слуги разогнаны?
О нет, она должна вновь обрести власть над Экебю и выгнать кавалеров.
Она знала, что ее муж с радостью смотрел, как расхищали ее добро. Но она хорошо изучила его характер и понимала, что, разгони она эту свору, он едва ли станет заводить новую. Только бы удалось убрать кавалеров, тогда заботы об Экебю взяли бы на себя ее старый управляющий и инспектор и все пошло бы по-старому.
Вот почему ее мрачная тень уже в течение многих ночей мелькала вдоль почерневших заводских стен. Она пробиралась в дома хуторян, она шепталась с мельником и его подручными в нижнем помещении большой мельницы, она совещалась с кузнецами в темном угольном складе.
И все они поклялись помочь ей. Честь и богатство большого завода не должны были оставаться в руках беспечных кавалеров, которые пеклись о нем не более ветра, раздувающего пепел, не более волка, попавшего в овечье стадо.
И в эту ночь, когда веселые господа вдоволь натанцуются, наиграются и напьются, а затем, полумертвые от усталости, погрузятся в  глубокий сон, в эту ночь их изгонят из Экебю. Она даст им сегодня натешиться вволю, этим беспечным людям. Она сидела в кузнице и мрачно ожидала окончания бала. Она долго ждала, пока кавалеры вернулись из своей ночной поездки, она сидела и терпеливо ждала, пока ей не сообщили, что погашены последние огни в окнах кавалерского флигеля и что все поместье спит. Тогда она поднялась и вышла во двор.
Майорша распорядилась, чтобы все люди с завода собрались у кавалерского флигеля, а сама пошла к своему дому. Она постучала, и ее впустили. Дочь пастора из Брубю, из которой она сделала хорошую служанку, встретила свою госпожу.
— Добро пожаловать, госпожа, — сказала служанка, целуя ей руку.
— Задуй свечи! — сказала майорша. — Уж не думаешь ли ты,  что я не сумею найти здесь дорогу без света?
И она стала обходить безмолвный дом. Она обошла его от подвала до чердака, прощаясь с каждой вещью, с каждым углом. Неслышно ступая, переходила она из комнаты в комнату, и служанка следовала за ней.
Майорша была поглощена своими воспоминаниями. Служанка не вздыхала и не рыдала, но неудержимые слезы капля за каплей текли по ее лицу. Майорша велела открыть шкафы с бельем, с серебром; она нежно гладила тонкие скатерти и дорогие серебряные чаши, она провела рукой по целой горе перин в кладовой. Она перетрогала всё: и прялки, и мотальные и ткацкие станки. Она засунула руку в ларь и ощупала ряды сальных свечей, подвешенных на проволоке к крышке.
— Свечи уже сухие, — сказала она. — Их можно снять и уложить.
Внизу, в погребе, она осторожно приоткрывала бочки и ощупывала ряды винных бутылок.
Она побывала в чулане и в кухне, она все перещупала, все осмотрела. Она протягивала руку и прощалась с каждой вещью, с каждым уголком.
Под конец она обошла жилые комнаты. В столовой она погладила большой раздвижной стол.
— Многие наедались досыта за этим столом, — сказала она.
Она прошла по всем комнатам. Длинные широкие диваны   оказались на своих местах. Она дотрагивалась до прохладных плит мраморных столиков с позолотой на ножках, до зеркал с фризами в виде танцующих богинь.
— Богатый дом, — сказала она. — И каким чудесным был человек, который дал мне все это.
В большом зале, где еще недавно в вихре танцев кружились пары, вдоль стен чинно стояли ряды кресел с высокими спинками.
Она подошла к клавикордам и тихонько потрогала клавиши.
— При мне здесь тоже было достаточно радости и веселья, — сказала она.
Потом майорша зашла в гостиную, находившуюся тут же за залом.
Там было совершенно темно. Шаря впотьмах рукой, майорша нечаянно прикоснулась к лицу служанки.
— Ты плачешь? — спросила она, почувствовав, что рука ее увлажнилась слезами.
Девушка разрыдалась.
— О госпожа, — причитала она. — О госпожа, они все разорят. Зачем вы уходите от нас и оставляете дом на разорение кавалерам?
Тогда майорша приоткрыла гардину и указала на двор.
— Уж не я ли выучила тебя плакать и причитать? — воскликнула она. — Смотри сюда! Двор полон народу, завтра же в Экебю не останется ни одного кавалера.
— И тогда вы вернетесь к нам, госпожа? — спросила служанка.
— Мое время еще не пришло, — сказала майорша. — Пока что дорога — мой дом, а куча соломы — моя постель. Но пока меня нет, ты должна сохранить для меня Экебю, девочка.
Они двинулись дальше. Ни та, ни другая не могли знать, что именно в этой комнате спала Марианна.
Впрочем, она не спала. Она лежала с открытыми глазами, слышала все и все поняла.
Она лежала и слагала гимн любви.
— О ты, великая, возвысившая меня над самой собой, — шептала она. — Я была низвергнута в пучину несчастья, а ты перенесла меня в рай. Мои израненные руки стучались в двери родного дома, мои слезы остались там на пороге и превратились в ледяные жемчужины. Холод гнева и ужаса пронзил своими когтями мне сердце, когда я услыхала, как бьют мою мать. Я легла в холодный сугроб, чтобы уснуть вечным сном и унести свое озлобление, но ты пришла. О любовь, дитя огня, ты пришла к той, чье тело сковал мороз. Я сравниваю свое несчастье с тем блаженством, которое обрела благодаря тебе, и оно представляется мне ничтожным. Я свободна от всех оков, у меня нет ни отца, ни матери, ни родного дома. Люди станут думать обо мне самое плохое и отвернутся от меня, но это меня не тревожит, — так было угодно тебе, о любовь, ибо я не должна стоять выше, чем мой любимый. Рука об руку с ним пройдем мы по жизни. Невеста Йёсты Берлинга также бедна. Он нашел ее в сугробе. Мы поселимся не в высоких залах, а в простой избе на опушке леса! Я буду помогать тебе жечь уголь и ставить силки, я буду варить тебе обед и чинить твою одежду. О мой любимый, я буду тосковать, ожидая тебя на опушке леса. Да, я буду тосковать, но не по богатству и роскоши, а лишь по тебе, по тебе одному стану я тосковать. О, как буду я ждать, прислушиваясь к твоим шагам по лесной тропе и к твоей веселой песне. Я буду высматривать тебя, когда ты появишься из лесу с топором за плечами. О мой любимый! Я смогла бы прождать тебя всю свою жизнь.
Так лежала она, не смыкая глаз и слагая гимны всемогущей богине сердца, когда в комнату вошла майорша.
Как только она удалилась, Марианна встала и быстро оделась. Еще раз в эту ночь пришлось ей надеть свое черное бархатное платье и тонкие бальные башмаки. Она укуталась одеялом, как шалью, и еще раз вышла на мороз в эту ужасную ночь.
Февральская ночь, звездная и морозная, все еще стояла над безмолвной землей, и казалось, что ей никогда не будет конца. Трудно было даже представить себе, что когда-нибудь исчезнут темнота и холод, что взойдет солнце и растают огромные сугробы, по которым брела прекрасная Марианна.
Марианна покинула Экебю, чтобы бежать за помощью. Она не могла допустить, чтобы изгнали тех людей, которые нашли ее в сугробе и открыли для нее и свои сердца и свой дом. Она бежала в Шё, к майору Самселиусу. Она торопилась: лишь через час она сможет вернуться обратно.
Простившись со своим домом, майорша вышла во двор, где ее ожидал народ, и осада кавалерского флигеля началась.
Майорша расставила людей вокруг высокого узкого здания, верхний этаж которого и был знаменитым пристанищем кавалеров. Там наверху, в большой комнате с оштукатуренными стенами и красными сундуками, с большим раздвижным столом, на котором карты еще плавают в пролитой водке, где широкие кровати задернуты желтым клетчатым пологом, — там спят кавалеры. О, беззаботные, беспечные люди!
А в конюшне перед полными кормушками дремлют их кони и видят во сне дни своей молодости. Им снятся былые подвиги, поездки на ярмарки, когда дни и ночи приходилось им выстаивать под открытым небом. Они вспоминают о бешеных скачках на рождество, о скачках при обмене коней, когда пьяные хозяева, туго натянув поводья и перегнувшись с козел, гнали их во весь опор, оглушая проклятьями. Приятно вспоминать об этом теперь, когда они знают, что никогда больше не придется им покинуть полные кормушки и теплые стойла конюшни в Экебю. Ах, беззаботные, беспечные кони!
В старом полуразвалившемся сарае, куда стаскивали негодные колымаги и сломанные сани, находилась удивительная коллекция старых, отживших свой век экипажей. Чего-чего только там нет! Вот выкрашенные в зеленый цвет дрожки, вот какие-то красные и желтые диковинные повозки. Вот первый в Вермланде кабриолет, военный трофей 1814 года, добытый Бейренкройцем. Всевозможные одноколки с качающимися рессорами, и таратайки, своим видом напоминающие орудия пыток, с сидением, покоящимся на деревянных рессорах. Всякие рыдваны и кареты самой немыслимой формы, воспетые еще в эпоху проселочных дорог. Нашли там покой и длинные двенадцатиместные сани, и крытая кибитка зябкого кузена Кристоффера, и старые фамильные розвальни Эрнеклу с изъеденной молью медвежьей шкурой и с полустертым гербом на спинке, а также беговые сани — бесконечное множество беговых саней.
Много кавалеров жило и умерло в Экебю. Имена их давно забыты, и они не занимают места в сердцах людей, но майорша сохранила экипажи и сани, на которых они прибыли в ее поместье. Все эти экипажи и сани собраны в старом сарае.
Они стоят там и дремлют, и пыль густым слоем покрывает их.
Гвозди и скобы уже не держатся в насквозь прогнившем дереве, целыми кусками отваливается краска, из проеденных молью подушек и сидений вылезает набивка.
«Дайте нам отдохнуть, дайте нам развалиться! — словно просят старые экипажи. — Довольно нас трясло по дорогам, довольно впитали мы в себя влаги под проливными дождями. Дайте нам отдохнуть! Давно прошли те времена, когда мы вывозили своих молодых господ на их первый бал, давно это было, когда, заново выкрашенные, выезжали мы навстречу увлекательным приключениям, давно возили мы на себе веселых героев по размокшим весенним дорогам к Тросснесу. Большинства из них уже нет в живых, они спят вечным сном и никогда более не покинут Экебю, никогда».
И вот трескается кожа на фартуках, расшатываются ободы колес, гниют оси. Старые экипажи не желают больше жить, они хотят умереть.
Словно саван, лежит на них пыль, и под ее покровом они все больше дряхлеют. В нерушимом покое стоят они и постепенно разваливаются. Никто не дотрагивается до них, и все же они рассыпаются на куски. Не чаще одного раза в год раскрываются двери сарая, чтобы принять новичка, которому, как и всем им, суждено окончить здесь свои дни; и стоит дверям сарая закрыться, как усталость, сонливость и старческая слабость овладевают и вновь прибывшим. Крысы и гниль, моль и червь одолевают экипаж, и он медленно ржавеет и разваливается, не выходя из безмятежного состояния сладостного забытья.
И вот в эту февральскую ночь майорша распорядилась открыть двери сарая.
При свете фонарей и факелов приказывает она разыскать и выкатить экипажи, принадлежащие ныне живущим в Экебю кавалерам: вот старый кабриолет Бейренкройца, вот украшенные гербом фамильные розвальни Эрнеклу, и вот наконец узкая крытая кибитка, некогда охранявшая от непогоды кузена Кристоффера.
Майоршу не заботило, сани ли это, или колесный экипаж, она следит только за тем, чтобы каждому досталось то, на чем он прибыл сюда.
А в конюшне уже будят старых кавалерских лошадей, которые стоят и дремлют перед полными кормушками.
Сны ваши осуществляются, о беззаботные кони.
Вам вновь придется изведать крутые подъемы и жевать гнилое сено в конюшнях постоялых дворов, хлыст пьяных барышников вновь обрушится на вас, и безумные скачки по гладкому льду снова станут вашим уделом.
Вот теперь, когда низкорослых северных лошадей впрягают в высокие ободранные коляски, а длинноногих костлявых верховых коней — в низкие беговые сани, эти старые экипажи обретают свой настоящий вид. Старые клячи скалят зубы и фыркают, когда в их беззубые рты вкладывают удила, старые экипажи и сани скрипят и трещат. Дышащие на ладан развалины, которым в пору доживать на покое остаток дней своих, извлекаются ко всеобщему обозрению; потерявшие гибкость суставы, хромые ноги, всевозможные лошадиные недуги — все выуживается на свет божий.
Конюхам удается наконец впрячь всех лошадей в старые экипажи, а затем они спрашивают майоршу, на чем поедет Йёста Берлинг: всем ведь известно, что он прибыл в Экебю вместе с майоршей в санях для перевозки угля.
— Запрягайте Дон-Жуана в лучшие беговые сани, — приказывает майорша, — и не забудьте постелить в них медвежью шкуру с серебряными когтями!
А когда конюх начинает роптать, она продолжает:
— Самого лучшего коня не пожалею, лишь бы избавиться от этого парня, запомните это!
Итак, все готово — экипажи и лошади, но кавалеры все еще спят.
Наступил и их черед, но вытащить их из постелей гораздо более трудное дело. Это не то, что вывести из конюшни старую клячу или выкатить из сарая полуразвалившийся экипаж. Они дерзки, сильны и опасны, эти закаленные в приключениях люди. Они будут сопротивляться, защищаясь не на жизнь, а на смерть, и не так-то легко будет поднять их среди ночи, усадить в экипажи и увезти отсюда прочь!
Тогда майорша отдает распоряжение поджечь скирду соломы, которая стоит так близко от кавалерского флигеля, что пламя должно осветить окна той комнаты, где спят кавалеры.
— Солома моя, и все Экебю мое! — кричит она.
И когда яркое пламя охватило всю скирду, она приказала:
— А теперь будите их!
Но кавалеры продолжают спать за запертыми дверями. Толпа во дворе начинает испускать страшные вопли: «Пожар, пожар!» Но кавалеры не просыпаются.
Кузнец вооружается молотом и начинает стучать им в дверь, но кавалеры не слышат.
Крепкий снежок разбивает стекло и влетает в комнату, но кавалеры спят.
Им снится, будто красивая девушка бросает им свой платок, во сне они слышат аплодисменты за опускающимся занавесом, они все еще слышат оглушительный смех и веселый шум бала.
Чтобы разбудить их, надо по меньшей мере выстрелить из пушки над самым их ухом или выплеснуть на них целое море ледяной воды.
Весь день они веселились, танцевали и пели, играли и шутили. Отяжелевшие от вина, утомленные, они спят беспробудным, глубоким сном.
И в этом мертвом сне — их спасение.
Люди во дворе начинают думать, что за этим спокойствием таится опасность. А что, если кавалеры ждут помощи? Что, если они проснулись и притаились со взведенными курками за окном или дверью, готовые сразить любого, кто отважится войти к ним?
Эти люди хитры и воинственны, их молчание что-нибудь да означает! Кто поверит, что они позволят захватить себя врасплох, подобно медведю в берлоге.
Все снова и снова раздаются крики: «Пожар, пожар!», но кавалеры не слышат.
И вот, пока остальные стоят в нерешительности, сама майорша хватает топор и взламывает входную дверь.
Она бежит вверх по лестнице и, ворвавшись в комнату кавалеров, кричит «Пожар!»
Этот громовой голос оказывает более сильное действие, чем вопли людей во дворе. Привыкнув повиноваться этому голосу, все двенадцать кавалеров, как один, мгновенно вскакивают со своих постелей и, увидев отсветы пламени, хватают свою одежду и стремглав бросаются по лестнице вниз во двор.
Но у дверей стоит здоровенный кузнец и два дюжих работника с мельницы, и большое унижение ожидает здесь кавалеров. Одного за другим их ловят, валят на пол и, связав, бросают каждого в предназначенный для него экипаж.
Никто не вырвался, всех связали и унесли: и насупленного полковника Бейренкройца, и силача капитана Кристиана Берга и философа дядюшку Эберхарда.
Даже самого непобедимого, самого опасного, Йёсту Берлинга тоже схватили. Майорша добилась своего. Она оказалась сильнее всех кавалеров вместе взятых.
Жалкое зрелище представляли они, сидя в старых, полуразвалившихся экипажах. Опустив головы и бросая мрачные взгляды, в бессильной злобе они сотрясают двор проклятиями.
А майорша переходит от одного к другому.
— Поклянись, — говорит она, — что ты никогда более не вернешься в Экебю.
— Молчи, ведьма!
— Ты должен дать клятву, — настаивает она, — а не то я своими руками брошу тебя, связанного, в кавалерский флигель, и ты сгоришь там; сегодня же ночью я сожгу кавалерский флигель, знай это.
— Ты не посмеешь этого сделать.
— Не посмею! Разве Экебю не мое? Ах ты прохвост этакий! Ты думаешь, я забыла, как ты плевал мне вслед на большой дороге? Думаешь, не чешутся у меня руки поджечь все это и вас всех заодно? Разве ты шевельнул хоть пальцем, когда меня выгоняли из родного дома? Нет. Клянись!
У майорши такой грозный вид, хотя она, может быть, больше напускает его на себя, и вокруг стоит так много вооруженных топорами людей, что испуганные кавалеры во избежание большего зла вынуждены повиноваться.
Майорша приказывает вынести их вещи и сундуки и велит развязать им руки. Потом им подают вожжи.
Все это продолжалось довольно долго, и Марианна тем временем успела добраться до Шё.
Майор был не из тех, кто долго спит по утрам, и когда Марианна явилась к нему, он был уже на ногах. Она встретила его во дворе, где он только что кормил своих медведей.
Выслушав ее, майор не стал терять времени понапрасну. Он прямо направился к медведям, надел на них намордники, вывел из клеток и поспешил в Экебю.

8

Re: Сельма Лагерлеф - Сага о Йесте Берлинге

Марианна следовала за ним на некотором расстоянии. Она едва держалась на ногах от усталости, но вдруг впереди себя на небе она увидела зарево, и ее охватил смертельный страх.
Что за страшная ночь! Одни бьют своих жен и оставляют дочерей замерзать на пороге своего дома. Другие хотят сжечь своих врагов. Не хватает еще только, чтобы старый майор спустил медведей на своих собственных слуг!
Преодолев усталость, она обогнала майора и бросилась в Экебю.
Ей удалось значительно опередить его. Вбежав во двор, она протиснулась сквозь толпу и оказалась лицом к лицу с майоршей.
— Майор ведет сюда медведей! — закричала она изо всех сил.
В толпе произошло замешательство, взгляды людей искали майоршу.
— Это ты позвала его! — сказала майорша.
— Бегите! — продолжала Марианна все возбужденнее. — Спрячьтесь, ради бога! Я не знаю, что майор хочет делать, но медведи с ним.
Никто не двигался с места, все смотрели на майоршу.
— Благодарю вас за помощь, друзья мои, — сказала майорша спокойно. — Надо сделать так, чтобы никому из вас не грозил бы суд или какая другая беда. Расходитесь-ка по домам! Я не хочу, чтобы мои люди стали убийцами или были убиты. Идите!
Но народ не расходился. Майорша обернулась к Марианне.
— Я знаю, что ты любишь, — сказала она. — Твой разум помутился от безрассудной любви. И ты сама не сознаешь, что творишь. Пусть же никогда не наступит день, когда ты, бессильная чем-либо помочь, станешь смотреть, как разоряют твой дом! Дай бог, чтобы ты всегда умела владеть собой, своим языком и своими руками, когда сердцем твоим овладеет злоба!
— Друзья мои, уходите же, уходите скорее! — продолжала она, обернувшись к народу. — Пусть господь охранит Экебю, а я должна   идти к своей матери. О Марианна, когда к тебе вновь вернется рассудок, а Экебю будет разорено и все кругом будут бедствовать, вспомни тогда, что ты наделала в эту ночь и позаботься о людях!
Сказав это, она ушла; и за нею ушли все.
Когда майор вошел во двор, он не застал там ни одной живой души, кроме Марианны, длинной вереницы экипажей и лежавших в них кавалеров, — длинная, наводящая уныние вереница, где лошади были достойны экипажей, а экипажи своих владельцев. Всех их основательно потрепала жизнь.
Марианна подошла и освободила связанных.
Она заметила, что кавалеры кусают себе губы и смотрят в сторону. Им было невыносимо стыдно. Никогда еще не испытывали они большего позора.
— Мне было не лучше, когда несколько часов назад я стояла на коленях у порога Бьёрне, — утешала их Марианна.
Я не стану рассказывать, дорогой читатель, чем закончилась эта ночь, как были водворены на свои места в сарай старые экипажи, лошади в конюшни и как кавалеры возвратились в кавалерский флигель.
Над горами на востоке уже занималась заря, и наступал новый день, который приносил с собою свет и покой. Разве не спокойней светлый солнечный день, чем темная ночь, под покровом которой рыщут лесные хищники и ухают филины!
Об одном только расскажу я вам. Когда кавалеры вернулись к себе и на дне чаши нашлось, чем наполнить стаканы, волна восторга вдруг охватила их.
— Да здравствует майорша! За здоровье майорши! — в исступлении кричали они.
Что за удивительная женщина! Служить ей и боготворить ее — чего иного могли бы они желать.
Разве не жаль, что она подпала под власть дьявола и что все ее усилия направлены на то, чтобы спровадить их души в ад?
Глава восьмая
БОЛЬШОЙ МЕДВЕДЬ СО СКАЛЫ ГУРЛИТА
Во мраке лесов живут хищные звери и птицы; у них страшные челюсти, вооруженные острыми зубами и клювами, у них цепкие когти, готовые вонзиться в трепещущий загривок, и глаза, горящие жаждой крови.
Там рыщут волки, которые часто преследуют по ночам крестьянские сани и наводят ужас на всех окружающих.
Там живет страшный хищник, чье имя люди боятся произнести. Это рысь, или йепа, как зовут ее в Вермланде. Тот, кому случится упомянуть о ней днем, должен к вечеру тщательно осмотреть двери и окна овчарни, иначе она непременно заберется туда. Она взбирается прямо по стенам, так как вооружена стальными когтями, она проползет в самую узкую щель и умертвит всех овец. Рысь впивается в горло животного и сосет кровь из его жил, а потом разрывает его на клочки; она не успокоится до тех пор, пока останется в живых хоть одна овца. Она не прекратит этой пляски смерти, пока хоть одна из них подает признаки жизни.
А наутро крестьянин найдет всех своих овец перерезанными, ибо там, где хозяйничала рысь, не остается ни одного живого существа.
В лесах водятся также филины, ухающие по ночам. Если кто-нибудь осмелится рассердить филина, он спускается, шурша своими широкими крыльями, и выклевывает глаза, потому что это не птица, а леший в образе птицы.
Но самый страшный из всех обитателей леса — это лохматый огромный медведь, обладающий силой, равной силе двенадцати взрослых мужчин. Большой медведь — так в народе называют этого матерого медведя, побывавшего во всяких переделках и вышедшего из них победителем. Если верить преданиям, он может быть сражен лишь серебряной пулей. Ну скажите, какой другой зверь окружен такой страшной славой, таким ореолом ужаса? Что это за таинственная сила, которая делает большого медведя неуязвимым для обычного свинца? Разве удивительно, что дети, лежа в постели, дрожат при одной мысли об этом страшном звере, которого охраняет нечистая сила?
Всякий знает, что при встрече с ним, с этой огромной живой глыбой, нельзя ни бежать, ни защищаться, а надо броситься лицом вниз на землю и притвориться мертвым. Немало страшных минут переживают дети, им кажется, что они лежат на земле, а медведь уже стоит над ними. Они ясно представляют себе, как он лапой катает их по земле, они чувствуют его горячее тяжелое дыхание на своем лице, но они лежат неподвижно и не смеют даже дышать, пока медведь не уйдет выкопать яму, чтобы зарыть их в ней. Тогда они потихоньку приподнимаются и, выбравшись из опасного места, пускаются наутек.
А как страшно, если медведь догадается, что они только притворились, и укусит или погонится за ними! О боже!
Безотчетный страх — как всесилен он! Он грозит из сумрака леса, он нашептывает страшные заклинания и наполняет сердце холодом. Этот парализующий страх омрачает жизнь и затуманивает прелесть улыбающихся ландшафтов. Страх не доверяет природе; она зла и коварна, как притаившаяся змея. Вот раскинулось озеро Лёвен во всей своей красе, но нельзя верить ему! Оно подстерегает добычу: каждый год ему платят дань утопленниками. Вот леса, манящие тишиной и прохладой, но и им нельзя верить! Они кишат хищными зверями и птицами, злыми ведьмами и жестокими разбойниками.
Нельзя верить прозрачным ручьям! Стоит вам перейти один из них вброд после захода солнца, и вас ждет изнурительная болезнь и смерть. Нельзя верить кукушке, которая так радостно кукует весной! К осени она превращается в ястреба со злыми глазами и острыми когтями. Нельзя верить ни мху, ни вереску, ни утесу: природа зла, она одержима злой силой и ненавидит людей. Нет такого клочка на земле, куда вы могли бы уверенно ступить ногой; удивительно еще, что столь слабое существо, как человек, умудряется избегнуть опасностей, которые подстерегают его на каждом шагу.
Безотчетный страх — как всесилен он! Неужели до сих пор скрываешься ты во мраке вермландских лесов и нашептываешь свои заклинания? Неужели все еще затемняешь ты красу улыбающихся ландшафтов, вселяя парализующий ужас и омрачая радость жизни? Как велика власть страха, это знаю я. Не ко мне ли в колыбель клали сталь, а в купель — раскаленные угли? Да, я хорошо знаю силу страха, ибо не раз его железная рука сжимала мне сердце.
Но не думайте, что я собираюсь рассказывать что-нибудь страшное, наводящее ужас. Нет, это всего лишь старая история о большом медведе со скалы Гурлита. Я расскажу вам эту историю, и пусть каждый решает сам, верить ей или не верить, как это обычно бывает со всеми охотничьими рассказами.
Большой медведь устроил себе жилье на самой вершине Гурлиты; ее недоступные отвесные склоны возвышаются у берегов верхнего Лёвена.
Корни вывороченной сосны, на которых держатся остатки земли, образуют стены и крышу его жилья, а упавшие ветки и хворост, запорошенные снегом, служат ему надежной защитой. Здесь он может спокойно спать от лета до лета.
Уж не поэт ли он, не утонченный мечтатель, этот мохнатый лесной владыка, этот одноглазый разбойник? Не собирается ли он проспать все морозные ночи и тусклые зимние дни, чтобы проснуться от журчания ручьев и щебетания птиц? Уж не хочет ли он пролежать так всю зиму, мечтая о склонах гор, поросших красной брусникой, или о муравейниках, кишащих красивыми и приятными на вкус насекомыми, или о белых ягнятах, пасущихся на зеленых горных лугах? Неужели он, этот счастливец, хочет избегнуть всех зимних забот?
В лесу завывает снежная вьюга, ветер гуляет меж сосен, вокруг рыщут обезумевшие от голода волки и лисицы. Почему один он, медведь, проводит всю зиму в берлоге? Пусть он встанет, пусть узнает, как больно кусает мороз и как трудно ходить по глубокому снегу! Пусть он встанет!
Ему так сладко спалось в его берлоге. Он словно спящая принцесса из древней саги. Ее разбудит любовь, а его — весна. Его разбудит солнечный луч, который, пробравшись сквозь хворост, обдаст теплом его морду; растает снег, и несколько капель, просочившихся сквозь мех его шубы, разбудят его. Но горе тому, кто нарушит его сон раньше времени!
Впрочем, никому нет дела до того, как его лесное величество намерен устроить свою жизнь! Разве не может в самый разгар его спячки целый град дроби обрушиться на него сквозь хворост, впиваясь в шкуру подобно злым комарам!
И действительно, вдруг до него доносятся шум, крики и выстрелы. Он стряхивает с себя сон и раздвигает хворост, чтобы посмотреть, что случилось. Нелегко придется старому вояке. Это шумит не весна и не ветер, который умеет опрокидывать ели и поднимать метель, — нет, это охотники, кавалеры из Экебю, давнишние знакомые лесного владыки.
Он еще не забыл ту ночь, когда Фукс и Бейренкройц подстерегали его на скотном дворе у одного крестьянина в Нюгорде. Едва вздремнули они над бутылкой водки, как он перемахнул через торфяную крышу. Они проснулись, когда он уже успел прикончить корову и собирался вытащить ее из стойла. Они напали на него, вооруженные ружьями и ножами. Он лишился коровы и глаза, но жизнь свою спас.
Да, знакомство у них, как говорится, давнишнее. Лесной владыка хорошо помнил еще об одной встрече с ними, когда он вместе со своей дражайшей супругой и медвежатами удалился на зимний покой в свое старое поместье на вершине Гурлиты. Он не забыл их неожиданного нападения. Он, правда, спасся, ломая все, что ему попадалось на пути, но от пули, которая засела у него в бедре, он остался хромым на всю жизнь. И когда ночью он вернулся к своему поместью, снег вокруг был окрашен кровью его дражайшей супруги, а детеныши королевской четы были уведены на равнину, где из них вырастили друзей и слуг человека.
И вот задрожала земля, заколыхался сугроб над берлогой, и на свет божий вылез он сам, большой медведь, старый заклятый враг кавалеров. А ну берегись, знаменитый охотник Фукс, берегись, бравый полковник Бейренкройц, берегись и ты, Йёста Берлинг, герой тысячи приключений!
О, горе вам всем, поэтам, мечтателям, влюбленным! Йёста Берлинг стоит, положив палец на курок, а медведь идет на него. Почему же он не стреляет? О чем размечтался? Почему он не торопится послать пулю в широкую мохнатую грудь? Ведь он стоит как раз на том месте, откуда удобнее всего произвести выстрел. Остальные не могут стрелять со своих мест. Уж не думает ли он, что стоит в почетном карауле перед его лесным величеством?
А Йёста стоял и думал о прекрасной Марианне, которая в эти дни лежала тяжело больная в Экебю: она простудилась после той ночи, которую провела в сугробе.
Он думал, что и она и он — жертвы ненависти и проклятия, тяготеющих над землей, и содрогнулся при мысли, что сам пришел сюда, чтобы преследовать и убивать.
А тем временем прямо на него идет огромный, угрюмый, лохматый медведь, кривой на один глаз от кавалерского ножа и хромой на одну лапу от кавалерской пули, одинокий с тех пор, как убили его супругу и увезли детенышей. И он вдруг предстает перед Йёстой несчастным, затравленным зверем, у которого хотят отнять жизнь, — единственное, что у него осталось с тех пор, как люди взяли у него все остальное.
«Пусть лучше я погибну, — решает Йёста, — но не стану стрелять».
И вот пока медведь идет на него, он стоит неподвижно, как на параде, и когда лесной владыка подходит вплотную, он берет ружье на караул и делает шаг в сторону.
А медведь продолжает свой путь, хорошо зная, что ему нельзя терять ни минуты; он бросается в лесную чащу, прокладывает себе путь сквозь сугробы вышиною в рост человека, скатывается по крутым склонам и исчезает бесследно, хотя остальные охотники, стоявшие наготове со взведенными курками и тщетно ожидавшие выстрела Йёсты, посылают ему вдогонку несколько пуль.
Но все напрасно! Цепь разорвана, и медведь успевает скрыться. Фукс бранится, Бейренкройц сыплет проклятиями, а Йёста лишь смеется в ответ.
Как могут они желать, чтобы он, такой счастливец, причинил зло божьей твари?
Так большой медведь со скалы Гурлита снова спас свою шкуру, но его вывели из состояния зимней спячки, и скоро крестьяне почувствуют это.
Ни один медведь не умел так ловко разворотить крыши их низких хлевов, ни один зверь не мог лучше избежать засады, чем он.
Вскоре люди, населяющие берега верхнего Лёвена, пришли в отчаяние от нашествий медведя. Просьбу за просьбой посылали они к кавалерам, чтобы те пришли и убили медведя.
Дни и ночи, весь февраль кавалеры носились по верхнему Лёвену, преследуя медведя, но он все ускользал от них: не иначе как выучился хитрости у лисицы и быстроте у волка. Стоило им засесть в засаде на каком-нибудь дворе, как он опустошал соседний, а если его выслеживали в лесу, то он оказывался у озера, где преследовал крестьянина, переправляющегося на другой берег по льду. Он превратился в самого дерзкого из разбойников; он смело забирался в кладовые и опустошал горшки с медом под самым носом хозяек и расправлялся с лошадью на виду у хозяина.
И тут всем стало ясно, что это был за медведь и почему Йёста не сумел его застрелить. Страшно сказать, но это был не простой медведь. Нечего было и надеяться застрелить его, если ружье не заряжено серебряной пулей. Тут нужна пуля из серебра и колокольной меди, отлитая на церковной колокольне в четверг ночью, в новолуние, — да так, чтобы никто: ни пастор, ни пономарь, ни одна душа — не знал об этом. Только такой пулей и можно было убить его, но раздобыть такую пулю, пожалуй, не так-то легко.
Одного человека в Экебю более всех остальных удручает все это. И человек этот не кто иной, как гроза медведей Андерс Фукс. От досады, что ему не удалось убить большого медведя со скалы Гурлита, он потерял аппетит и сон. Наконец и ему стало ясно, что этого медведя можно убить лишь серебряной пулей.
Мрачный майор Андерс Фукс не отличался красивой внешностью. У него было тяжелое, неуклюжее тело, широкое красное лицо с одутловатыми щеками и тройным подбородком; над толстыми губами торчали маленькие черные щетинистые усы, а голова была покрыта шапкой густых жестких черных волос. К тому же он был молчалив и любил поесть. Одним словом, он был не из тех, кого женщины встречают сияющими улыбками и распростертыми объятиями; впрочем, он тоже не жаловал их нежными взглядами. Невозможно было себе представить, чтобы какая-нибудь женщина могла понравиться ему; все, что относилось к области любви и мечтаний, было чуждо его душе.
И вот однажды, в четверг вечером, когда серп луны был не шире двух пальцев и оставался над горизонтом немногим более часа после заката солнца, майор Фукс ушел из Экебю, никому не сказав ни слова о том, что задумал. В ягдташе у него была жаровня и форма для отливки пуль, а за спиной ружье; он отправился прямо к церкви в Бру, чтобы попытать там счастья.
Церковь находилась на восточном берегу узкого пролива между верхним и нижним Лёвеном, и в Сюндсбруне майору Фуксу пришлось перейти через мост. Он шел погруженный в мрачные мысли, не глядя ни на раскинувшиеся перед ним дома Брубю, которые четко вырисовывались на фоне светлого вечернего неба, ни на скалу Гурлита, чья куполообразная вершина светилась под лучами заходящего солнца. Он шел не поднимая глаз и раздумывая о том, как бы ему добыть ключ от колокольни, но только так, чтобы никто не заметил этого.
Дойдя до моста, он услыхал чей-то отчаянный крик и невольно поднял глаза.
Органистом в Бру в то время был маленький немец Фабер, этакое тщедушное существо, полное ничтожество во всех отношениях. А пономарем был Ян Ларсон, человек хороший, но бедняк, так как скряга пастор из Брубю выманил у него все его отцовское наследство, целых пятьсот риксдалеров.
Пономарь хотел жениться на сестре органиста, маленькой, изящной юнгфру Фабер, но органист не соглашался на этот брак, и поэтому отношения у них были довольно натянутые. В этот вечер пономарь встретил органиста у Сюндсбруна и набросился на него. Он схватил его и, подняв над перилами моста, клялся всеми святыми, что швырнет его в воду, если тот не отдаст за него маленькую, изящную юнгфру. Но щуплый немец ни за что не хотел сдаваться, он барахтался у него в руках и упрямо твердил свое «нет», несмотря на то, что внизу под ним бежал темный бурлящий поток.
— Нет, нет! — кричал он. — Нет!
И неизвестно, может быть пономарь с досады и бросил бы его вниз в холодную темную воду, не появись майор Фукс в этот момент на мосту. Увидя его, пономарь испугался, поставил Фабера на землю и пустился бежать со всех ног.
Тут маленький Фабер бросается к майору на шею и благодарит за спасение своей жизни, но майор освобождается от его объятий и говорит, что благодарить его не за что. Майор недолюбливает немцев после того, как он квартировал в Путбусе близ Рюгена во время войны за Померанию. Никогда в своей жизни он не был так близок к голодной смерти, как в те времена.
Маленький Фабер хочет тотчас же бежать к ленсману Шарлингу и заявить, что пономарь покушался на его жизнь, но майор дает ему понять, что это все равно ни к чему не приведет, так как убить немца в Швеции ровно ничего не значит.
Тогда маленький Фабер мгновенно успокаивается и приглашает майора к себе, чтобы угостить свиными сосисками и мумму — особо приготовленным брауншвейгским пивом.
Майор соглашается, так как предполагает, что в доме у органиста, несомненно, должен быть ключ от церкви. Они поднимаются на гору, на вершине которой расположена церковь Бру, а вокруг нее дома пробста, пономаря и органиста.
— Прошу извинить! — говорит маленький Фабер, входя вместе с майором в свой дом. — У нас сегодня не прибрано. У нас с сестрой было сегодня столько хлопот. Мы резали петуха.
— Ну, пустяки! — восклицает майор.
Вслед за этим в комнате появляется маленькая, изящная юнгфру Фабер; в руках у нее большие глиняные кружки с мумму. Как уже было сказано, майор не очень-то жаловал женщин своим вниманием, но на маленькую юнгфру Фабер, такую хорошенькую в вышитом фартучке и в чепце, он посмотрел весьма благосклонно. Ее светлые волосы так гладко зачесаны, платье из домотканой материи так хорошо сидит на ней и такое ослепительно чистое, ее маленькие руки такие ловкие и деятельные, а личико такое розовое и пухленькое. И ему невольно приходит в голову, что он не устоял бы и непременно посватался, встреть он такую крошку лет двадцать пять назад.
Но что это: она такая милая, такая румяная и работящая, а глаза у нее заплаканные. Последнее обстоятельство внушает ему еще большую нежность к ней.
Пока мужчины утоляют свою жажду и аппетит, она то выходит из комнаты, то снова возвращается. Вот она подходит к брату, приседает и говорит:
— Как прикажете, братец, поставить коров в хлеву?
— Поставь двенадцать налево, а одиннадцать направо, тогда они не будут бодаться, — отвечает маленький Фабер.
— Черт возьми, неужели у вас, господин Фабер, так много коров? — восклицает майор.
Но оказывается, у органиста всего две коровы, причем одну зовут Одиннадцать, а другую Двенадцать, и все это для того, чтобы пустить пыль в глаза.
Затем майору сообщают, что сейчас как раз Фабер занимается перестройкой коровника и что коровы днем бродят по двору, а ночью стоят в дровяном сарае.
Маленькая юнгфру Фабер все хлопочет, бегая взад и вперед; вот она снова подходит к брату, приседает и говорит, что плотник спрашивает, какой высоты делать коровник.
— Пусть снимет мерку с коров, — отвечает органист.
Майор Фукс находит этот ответ очень удачным.
Майор начинает допытываться у органиста, почему у его сестры такие красные глаза, и узнает, что она все время плачет, так как ей не позволяют выйти замуж за бедного пономаря, у которого, кроме долгов, нет ничего за душой.
Все сильнее и сильнее задумывается майор Фукс. Он рассеянно опорожняет кружку за кружкой и поглощает сосиски одну за другой. Маленький Фабер поражен таким аппетитом и такой жаждой, но чем больше майор ест и пьет, тем яснее становятся его мысли и решительнее делается лицо.
Все непоколебимее становится его решение сделать что-нибудь для маленькой юнгфру Фабер.
Майор Фукс не спускает глаз с огромного ключа затейливой формы, что висит у двери. И он решается завладеть ключом лишь тогда, когда маленький Фабер, который вынужден пить, чтобы составить майору компанию, кладет голову на стол и начинает храпеть. Тогда майор поспешно хватает ключ, надевает шапку и исчезает.
Минуту спустя он уже на ощупь взбирается по лестнице на колокольню, освещая себе путь маленьким фонарем, и добирается наконец до самого верха, где над ним простирают свой зев колокола. Сначала он соскабливает напильником немного меди с колоколов и уже собирается вытащить из ягдташа форму для отливки пули и жаровню, как замечает, что у него нет самого главного: он не захватил с собою серебра. Для того чтобы пуля обладала какой-нибудь силой, ее необходимо отлить здесь, на колокольне. Все остальное как будто в порядке: сегодня четверг и новолуние, и никто не подозревает, что он находится здесь, — но все напрасно, и он бессилен что-либо сделать! Он разражается в ночной тиши такими проклятиями, что начинают гудеть колокола.
Вдруг до него доносится легкий шум снизу, и ему кажется, что он слышит чьи-то шаги. Да, сомнений нет, кто-то тяжело поднимается вверх по лестнице.
Майор Фукс настораживается. Он в недоумении: уж не идет ли кто сюда, чтобы помочь ему отлить пулю? Шаги все приближаются. Тот, кто идет сюда, несомненно лезет на самый верх.
Майор прячется между балками и гасит фонарь. Не потому что он испугался, но ведь все дело будет испорчено, если кто-нибудь его здесь увидит. И только он успел спрятаться, как из темноты появляется чья-то голова.
Майор сразу же узнает его: это скряга пастор из Брубю. Этот скупердяй имеет привычку прятать свои сокровища в самых неожиданных местах. И теперь он пришел с целой пачкой ассигнаций, которые решил припрятать где-нибудь на колокольне. Он, конечно, не знает, что кто-то наблюдает за ним. Он приподнимает одну из половиц, кладет туда деньги и поспешно уходит.
Майор не зевает, он выходит из своего убежища и поднимает ту же самую половицу. О, какое множество денег! Ассигнации лежат пачка к пачке, а между ними кожаные мешочки, полные серебра. Майор берет ровно столько серебра, сколько ему необходимо для одной пули; к деньгам он не притрагивается.
Когда он вновь спускается с колокольни, ружье его заряжено серебряной пулей. Он идет и раздумывает над тем, какую еще удачу заготовила ему эта ночь. Ведь всякий знает, что самое невероятное случается именно в ночь под четверг. Первым делом он направляется к дому органиста. Подумать только, если бы этот каналья медведь знал, что коровы Фабера стоят в каком-то полуразвалившемся сарае, чуть ли не под открытым небом!
Но что это? Он и в самом деле видит, как чья-то черная огромная тень движется через поле к сараю Фабера; не иначе — это медведь.
Майор вскидывает ружье и уже готов выстрелить, как вдруг что-то останавливает его.
Перед ним во мраке встают заплаканные глаза юнгфру Фабер, и он думает, что хорошо бы хоть чем-нибудь помочь ей и пономарю, хотя ему и не легко отказаться от желания самому прикончить большого медведя с Гурлиты. Впоследствии он сам признавался, что отказаться от права на медведя стоило ему огромных усилий, но маленькая юнгфру была такой прелестной, такой очаровательной, что желание помочь ей пересилило все остальное.
Он идет к пономарю, будит его, выводит полуодетым во двор и говорит, что он должен застрелить медведя, который крадется по полю, к дровяному сараю Фабера.
— Если ты застрелишь этого медведя, то уж тогда органист конечно отдаст за тебя сестру, — поясняет он, — потому что тогда ты сразу сделаешься всеми уважаемым человеком. Это ведь не простой медведь, и всякий считал бы за честь подстрелить его.
Он сам вкладывает в руки пономаря ружье, заряженное пулей из серебра и колокольной меди, отлитой на колокольне в четверг ночью, в новолуние. Он не может побороть в себе чувства зависти оттого, что кто-то другой, а не он застрелит огромного лесного владыку, старого медведя с Гурлиты.
Пономарь прицеливается. Но боже мой! Он делает это так, словно собирается убить не большого медведя, идущего по полю, а Большую Медведицу, которая высоко в небе ходит вокруг Полярной звезды. Раздается такой оглушительный выстрел, что он слышен повсюду, вплоть до самой Гурлиты.
И странное дело: хотя пономарь целился как будто совсем не в него, медведь был убит наповал. Вот что значит целиться серебряной пулей! Непременно попадешь прямо в сердце медведя, даже если целишься в Большую Медведицу.
Не понимая, что произошло, со всех дворов сбегаются люди. Никогда ни один выстрел не гремел с такой силой и не будил такого эха. Все превозносят пономаря, потому что большой медведь был сущим бедствием для здешних мест.
Прибегает и маленький Фабер. Но оказывается, что майор Фукс жестоко обманулся. Хотя пономарь окружен всеобщим почетом и избавил от опасности коров Фабера, но нельзя сказать, чтобы маленький органист был хоть немного растроган или благодарен. Он не раскрывает пономарю своих объятий и не приветствует его как зятя и как героя.
Майор грозно хмурит брови и гневно бьет ногой, — его возмущает подобная низость. Он пытается втолковать этому алчному и бессердечному человечку, какой подвиг совершил пономарь, но от волнения начинает заикаться и не может произнести ни слова. И мысль, что он бесполезно сам отказался от чести убить большого медведя, приводит его в ярость.
Для него все это просто непостижимо; он считает, что человек, совершивший подобный подвиг, достоин любой, самой прекрасной невесты в мире.
Пономарь с несколькими парнями отправляются точить ножи, чтобы свежевать медведя, остальные расходятся по домам и ложатся спать, один только майор Фукс остается возле медведя.
Тогда он еще один раз отправляется в церковь, отпирает дверь, лезет вверх по узким лестницам, пугая спящих голубей, и опять оказывается на колокольне.
А потом, когда под наблюдением майора с медведя сдирают шкуру, у него в пасти находят пачку ассигнаций в пятьсот риксдалеров. Трудно сказать, как попали туда эти деньги, но ведь медведь-то был не простой, а так как его убил пономарь, то и деньги, конечно, принадлежат ему.
Когда весть об этом разносится по всему селению, маленькому Фаберу наконец делается понятно, что за подвиг совершил пономарь, и он объявляет, что ему очень лестно назвать его своим зятем.
В пятницу вечером, побывав на пирушке у пономаря по поводу удачной охоты, а потом на обручении в доме у органиста, майор Андерс Фукс возвращается в Экебю. Он едет с тяжелым сердцем: его не радует ни то, что давнишний враг его наконец повергнут, ни великолепная медвежья шкура, которую подарил ему пономарь.
Может быть, он печалится при мысли, что маленькая, изящная юнгфру будет принадлежать другому? О нет, не это печалит его. Его удручает то, что старый одноглазый лесной владыка убит, а ему так и не довелось выстрелить в него серебряной пулей.
Он добирается до кавалерского флигеля, где кавалеры сидят у огня, и, не говоря ни слова, расстилает перед ними медвежью шкуру. Не подумайте, что он поведал им о своем приключении. Лишь много времени спустя кое-кому удалось добиться от него правды, как все произошло на самом деле. Но он никому не сказал, куда скряга пастор из Брубю прятал свои сокровища, и тот, быть может, так никогда и не обнаружил пропажи.
Кавалеры внимательно разглядывают шкуру.
— Хороша шкура, — говорит Бейренкройц. — Интересно, что заставило этого малого пробудиться от зимней спячки? Или, может быть, ты подстрелил его в берлоге?
— Он был убит в Бру.
— Он все-таки не такой крупный, как наш медведь с Гурлиты, — замечает Йёста, — но, впрочем, и этот не маленький.
— Нет, будь он одноглазым, — говорит Кевенхюллер, — я непременно подумал бы, что ты убил самого старика, но ведь у этого на шкуре нет никаких следов ран, так что это не наш медведь с Гурлиты.
Фукс проклинает себя за глупость, но затем на лице его вновь сияет улыбка, отчего оно даже хорошеет. Выходит, значит, что от того выстрела убит не их большой медведь со скалы Гурлита!
— Господи боже, как ты милостив! — восклицает он, благоговейно складывая руки.
Глава девятая
АУКЦИОН В БЬЁРНЕ
Как часто нам, молодым, приходится удивляться рассказам стариков.
— Неужели же дни вашей юности проходили в ежедневных балах и непрерывных увеселениях? — спрашивали мы их. — Неужели вся ваша жизнь состояла из сплошных приключений? Неужели же в те времена все дамы были молоды и прекрасны, а всякий праздник кончался похищением одной из них Йёстой Берлингом?
Тогда почтенные старцы качали головами и принимались рассказывать про жужжание прялок и шум ткацких станков, про хлопоты в кухне, про стук цепов на току и рубку леса; но это продолжалось недолго, и вскоре они вновь садились на своего любимого конька. Вот к парадному крыльцу подъезжают сани, вот кони мчатся по темным лесам, увлекая за собой сани с беззаботными молодыми людьми, — все те же картины веселья в вихре танца, под звуки скрипок. Страсти бешено носились по берегам длинного, узкого Лёвена, сокрушая все на своем пути. И грохот от этой неистовой скачки разносился далеко вокруг. Лес дрожал, злые силы бушевали на свободе, пылали пожары страстей, неистовствовали водовороты, голодные дикие звери рыскали повсюду. Под копытами этих восьминогих коней, под копытами страсти тихое счастье рассыпалось в прах. И где только ни появлялся этот шумный кортеж, там сердца мужчин вспыхивали диким пламенем, а бледные женщины в ужасе покидали свои дома.
Мы, молодые, слушали затаив дыхание, охваченные ужасом и в то же время счастливые. «Что за люди! — думали мы. — Нам таких уже не видать».
— Разве люди тех времен никогда не рассуждали, не думали о своих поступках? — спрашивали мы.
— Ну конечно думали, — отвечали старики.
— И все же не так, как мы, — настаивала молодежь.
Но старики не понимали, что мы имеем в виду.
А мы, мы думали о всепоглощающем самоанализе, об этом удивительном духе, успевшем вселиться в нас. Мы думали о нем, о его бесстрастном, ледяном взоре и длинных костлявых пальцах, о том, что он уже прочно обосновался в самом темном углу наших душ и безжалостно разрывает на куски все наше существо, подобно тому как старухи раздирают на лоскутья обрывки шелка и шерсти.
Кусок за куском раздирают его длинные костлявые пальцы, превращая наше «я» в кучу лоскутьев; все наши лучшие чувства и сокровенные мысли, все наши слова и поступки — все это подвергается тщательному исследованию, изучается и разрывается на куски под бесстрастным взором его ледяных глаз, а беззубый рот его при этом насмешливо улыбается и шепчет: «Взгляни, ведь это лоскутья, одни лишь лоскутья».

9

Re: Сельма Лагерлеф - Сага о Йесте Берлинге

Но и в те далекие времена была одна женщина, в душу которой проник этот дух с бесстрастным ледяным взором. Он неотступно стоял на страже ее поступков, насмехаясь над злом и добром, понимая все и не проклиная ничего, допытываясь, исследуя, терзая и парализуя движения сердца и отравляя лучшие порывы ее души своей насмешливой улыбкой.
В душе прекрасной Марианны жил дух самоанализа. Она ощущала его бесстрастный ледяной взор, его саркастическую улыбку на каждом шагу, при каждом слове. Ее жизнь превратилась в театральное представление, на котором она сама была единственным зрителем. Она не жила, не страдала, не радовалась, не любила, она только исполняла роль красавицы Марианны, а самоанализ неустанно следил своим неподвижным бесстрастным взором за ее игрой.
Ее душа словно раздвоилась. Одна половина ее души — бледная, злобная и насмешливая — смотрела, как действовала другая; и никогда бесстрастный дух, терзающий все ее существо, не находил для нее ни одного слова сочувствия или любви.
Но где же был он, этот бледный страж ее поступков, в ту ночь, когда она впервые познала всю полноту жизни? Где был он, когда она, разумная Марианна, целовала Йёсту Берлинга перед сотней пар глаз и когда она в злобном отчаянии бросилась в сугроб, чтобы умереть? Тогда бесстрастный ледяной взор его был ослеплен, а насмешливая улыбка парализована, ибо страсть тогда бушевала в ее душе. Только в ту ужасную ночь она не чувствовала этого раздвоения.
Когда Марианне ценой невероятного усилия удалось поднять свои окоченевшие руки и обвить ими шею Йёсты, вот тогда ты, дух самоанализа, поневоле должен был отступить и, следуя примеру старого Бейренкройца, отвратить свой взор от земли и обратить его к звездам.
В ту ночь ты был бессилен. Ты был мертв — и тогда, когда она слагала гимны любви, и тогда, когда она бежала за майором в Шё; ты был мертв, когда она смотрела на зарево, которое окрашивало небо над верхушками деревьев.
Да, наконец-то они налетели, эти могучие стремительные птицы, эти страшные грифы страстей. Как вихрь пролетели они на огненных крыльях, и их стальные когти вонзились в тебя, дух, и отшвырнули тебя в неизвестность. О дух с бесстрастным ледяным взором, ты был мертв, ты был раздавлен.
Но она пролетела дальше, эта гордая, могучая страсть, — страсть, которая является и уходит внезапно и которой чужд холодный расчет; и опять из глубины неизвестности восстал непостижимый дух самоанализа и снова поселился в душе Марианны.
Весь февраль Марианна пролежала больная в Экебю. Побывав у майора в Шё, она заразилась оспой. Ужасная болезнь со всей своей неистовой яростью обрушилась на ее простуженное, обессиленное тело. Смерть уже стояла у ее изголовья, но к концу месяца она все-таки выздоровела. Выздоровела, но очень ослабела и осталась обезображенной. Теперь ее не назвали бы красавицей Марианной.
Но пока об этом никто не знал, кроме нее самой и сиделки. Даже кавалеры не знали об этом. Доступ в комнату больной был открыт не для всех.
Никогда человек не поддается самоанализу больше, чем в долгие часы выздоровления. Этот ужасный дух неотступно преследует свою жертву бесстрастным ледяным взором и терзает ее своими узловатыми костлявыми пальцами. И тогда человеку начинает казаться, что уже не одно, а огромное множество незримых существ сидит в нем, и парализуют его своим неподвижным взглядом, и насмешливо улыбаются, издеваясь над ним, друг над другом и над всем миром.
И вот пока Марианна лежала и всматривалась в самое себя этими неподвижными ледяными глазами, в ней постепенно умирали все ее лучшие чувства.
Она лежала и разыгрывала из себя то страдающую и несчастную, то влюбленную и жаждущую мщения.
Все это было действительно так, и в то же время это была лишь игра. Под бесстрастным ледяным взором все превращалось в игру; но самое ужасное было то, что за этим взором вставала другая пара холодных глаз, а за ними еще и еще, и так до бесконечности.
Все сильные чувства и жажда жизни уснули в ней. Ее пылкой ненависти и преданной любви хватило не более как на одну-единственную ночь.
Она даже сомневалась в том, любит ли она Йёсту Берлинга. Она мечтала увидеть его, чтобы поверить, сможет ли он заставить ее забыться, уйти от самой себя.
Пока она была больна, ее сверлила лишь одна мысль: принять все меры к тому, чтобы о ее болезни не стало известно. Она не хотела видеть своих родителей, не искала примирения с отцом: она знала, что отец станет раскаиваться, если узнает, как она опасно больна. Поэтому она распорядилась, чтобы ее родителям, да и всем остальным говорили, будто она страдает от болезни глаз, которая всегда мучила ее, когда она приезжала в родные края, вынуждая ее сидеть в комнате со спущенными гардинами. Она запретила своей сиделке рассказывать о том, как она опасно больна, и наотрез отказалась от врача, которого кавалеры хотели привезти из Карльстада. У нее, конечно, оспа, это правда, но в самой легкой форме; в домашней аптечке Экебю достаточно всяких снадобий, чтобы спасти ее жизнь.
Впрочем, мысль о смерти не приходила ей в голову. Она лежала и только ожидала полного выздоровления, чтобы поехать вместе с Йёстой к пастору и огласить их помолвку.
Но вот наконец болезнь и лихорадка прошли. Она вновь стала хладнокровной и рассудительной. У нее было такое ощущение, словно она единственное разумное существо в этом мире безумцев. Теперь в ней не было ни ненависти, ни любви. Она понимала своего отца; она понимала всех. А кто понимает, тот не может ненавидеть.
До нее дошли слухи, что Мельхиор Синклер собирается распродать с аукциона все свое имущество, чтобы после него ей ничего не осталось. Говорили, что он собирается основательно разорить имение: сперва распродать мебель и домашние вещи, потом скот и инвентарь и наконец недвижимое имущество, а деньги засунуть в мешок и бросить в Лёвен. Полное разорение и опустошение — вот что будет ее наследством. Марианна улыбалась, слушая все это: она узнавала своего отца, именно так он и должен был поступить.
Ей казалось странным, что когда-то она могла слагать великие гимны в честь любви, казалось странным, что она, как и многие другие, мечтала о хижине углежога. Просто невероятно, что она могла об этом мечтать, — думала она теперь.
Ей так не хотелось притворяться. Она так устала от постоянной игры и так стремилась к искренности чувств. Она даже не беспокоилась о потере своей красоты, ее пугало лишь сочувствие окружающих.
О, забыться хотя бы на мгновенье! Хотя бы один жест, одно слово, один поступок не были бы заранее рассчитаны!
Однажды, когда к ней в комнату уже можно было входить и она лежала одетая на диване, она велела позвать Йёсту Берлинга. Ей ответили, что он уехал на аукцион в Бьёрне.
И действительно, в Бьёрне происходил большой аукцион. Это был старинный богатый дом. Люди приезжали издалека, чтобы присутствовать при распродаже.
Все, что было в доме, великан Мельхиор Синклер свалил в кучу в большом зале. В этой куче от пола до самого потолка были тысячи самых различных предметов.
Сам он, подобно гению разрушения в судный день, носился по всему дому и стаскивал в кучу все, что только можно было продать. И лишь кухонная утварь, закопченные котлы, табуреты, медные кастрюли и тазы — лишь эти вещи преспокойно оставались на месте, потому что они ничем не напоминали о Марианне; только эти немногочисленные предметы и сумели избежать его гнева.
Он вломился в комнату Марианны и учинил там полный разгром. Ее кукольный шкаф, книжная полка и маленький стульчик, заказанный в свое время им для нее же, ее безделушки и платья, ее диван и кровать — долой все это!
А потом он обошел все комнаты. Он хватал все, что было ему не по душе, и тащил в помещение, где происходил аукцион. Он задыхался под тяжестью диванов и мраморных столов, но не отступал. Он наваливал все это в страшном беспорядке, одно на другое. Он раскрывал буфеты и вытаскивал из них дорогое фамильное серебро. Пусть все идет прахом! Руки Марианны прикасались к нему. Он набрал полную охапку белоснежного дамаста и гладких полотен с ажурной строчкой шириной в ладонь — добротное домашнее рукоделие, плоды долголетних трудов, и свалил все это в одну кучу. Пускай пропадает пропадом! Марианна не достойна владеть всем этим. Он метался по комнатам и собирал целые груды фарфора, мало обращая внимания на то, что тарелки при этом бились дюжинами, превращал в черепки сервизы с фамильным гербом. Долой все это! Пусть ими пользуется кто угодно! С чердака он носил целые горы пуховых перин и подушек. Долой! Марианна спала на них!
Он угрюмо смотрел на старую, хорошо знакомую мебель. Найдется ли хоть один стул или диван, на который она ни разу не садилась бы, найдется ли картина, на которую не смотрела бы, люстра, которая не светила бы ей, или зеркало, которое не отражало бы ее лица? Он мрачно сжимал кулаки, точно грозя этому миру воспоминаний. Он готов был броситься на все это и растоптать.
Но ему казалось более страшной местью продать все это с аукциона. Пусть все достанется чужим людям! Пусть все разойдется по грязным крестьянским избам и погибнет от небрежного обращения. Разве не знакома ему эта обшарпанная, случайно приобретенная с аукциона мебель в крестьянских домах, заброшенная и униженная, как и его красавица дочь? Вон, вон все это! Пусть стоит его мебель там с продранной обивкой и стертой позолотой, со сломанными ножками и грязными пятнами, стоит и грезит о своем прежнем доме! Пусть она прахом развеется по всему свету, чтобы и на глаза она ему не попадалась, чтобы никто не сумел собрать ее!
К началу аукциона зал загромождали груды наваленных в беспорядке вещей.
Поперек комнаты стоял длинный прилавок. За этим прилавком сидели аукционисты, писцы, там же Мельхиор Синклер велел поставить бочонок водки. В другой половине зала, в передней и во дворе, толпились покупатели. Собралось много народу, было шумно и весело. Названия вещей выкликались одно за другим, и аукцион проходил живо. А за бочонком водки, посреди невообразимого хаоса, восседал сам Мельхиор Синклер, наполовину пьяный, наполовину безумный. Упрямые космы волос торчали над его красным лицом, а налитые кровью глаза мрачно сверкали. Он громко кричал и смеялся, словно был в наилучшем настроении, и всякого, кто давал хорошую цену, он подзывал и предлагал выпить.
В толпе зевак находился также и Йёста Берлинг; он незаметно пробрался сюда и смешался с толпой покупателей, избегая попадаться на глаза Мельхиору Синклеру. При виде этого зрелища сердце его тревожно сжалось в предчувствии несчастья. Он не знал, где могла находиться в это время мать Марианны, и это беспокоило его. И вот, не зная, что делать, но повинуясь какому-то внутреннему голосу, он пошел искать фру Гюстав Синклер.
Много комнат обошел он, прежде чем нашел ее. Хозяин дома не отличался терпением и не был расположен выслушивать женские причитания и жалобы. Ему надоели слезы, которые она проливала при виде разорения, угрожающего ее дому. Его приводило в бешенство, что она может оплакивать белье и перины, в то время как его самое дорогое сокровище, его красавица дочь была потеряна навсегда. Со сжатыми кулаками носился он за женой по всему дому, пока не загнал ее в кладовую за кухней.
Бежать дальше ей было некуда, и он успокоился, увидя, что она забилась в этот угол под лестницей в ожидании тяжелых побоев, а может быть и смерти. Он оставил ее в покое, но запер, а ключ сунул к себе в карман. Пусть сидит здесь, пока не кончится аукцион, от голода в кладовой она не умрет, а его уши отдохнут от ее причитаний.
Фру Гюстав все еще сидела взаперти в своей собственной кладовой, когда Йёста, проходя коридорами между залом и кухней, увидел ее лицо в маленьком оконце. Она добралась до него по лесенке, оказавшейся в кладовой, и выглядывала теперь из своего заточения.
— Что вы делаете там, тетушка Гюстав? — спросил Йёста.
— Он запер меня здесь, — прошептала она.
— Кто? Хозяин?
— Да. Я уж думала, что он совсем прикончит меня. Послушай-ка, Йёста, возьми ключ от дверей зала, пройди через кухню и отопри кладовую, чтобы я могла выйти отсюда! Тот ключ подходит сюда.
Йёста сделал, как она просила его, и через несколько минут маленькая фру Синклер уже стояла в кухне, где, кроме них, никого не было.
— Отчего же вы, тетушка, не приказали кому-нибудь из служанок отпереть вам дверь этим ключом? — спросил Йёста.
— Так я и стану открывать им свой секрет. Ты хочешь, чтобы я потеряла покой из-за этой кладовой? Это не беда, что я просидела здесь взаперти, по крайней мере воспользовалась случаем и прибрала на верхних полках. Давно пора было этим заняться. Не могу понять, откуда там набралось столько хлама.
— Да, у вас, тетушка, хватает здесь в доме хлопот, — заметил Йёста, как бы оправдывая ее.
— Что верно, то верно. Пока я сама не распоряжусь, ни один ткацкий станок, ни одна прялка не заработают по-настоящему. И если...
Она вдруг замолкла и смахнула слезу.
— Боже, что же это я болтаю! — словно очнулась она. — Больше мне не за чем смотреть. Ведь он распродает все, что у нас есть.
— Да, это просто какая-то напасть, — сказал Йёста.
— Ты видел, Йёста, большое зеркало в гостиной? Ведь это такое хорошее зеркало, стекло в нем цельное, не из кусков, и позолота вся в полном порядке. Я получила его в наследство от своей матери, а теперь он хочет его продать.
— Да он просто спятил.
— Да, не иначе как с ним творится что-то неладное. Он не угомонится и доведет дело до того, что нам, вроде майорши, придется бродить по дорогам и собирать подаяние.
— Ну, до этого, я думаю, не дойдет, — ответил Йёста.
— Нет, Йёста, не миновать нам беды. Когда майорша покидала Экебю, она предсказала, что нас ждет беда, — вот беда и пришла. Она бы не допустила, чтобы он продал Бьёрне. Подумать только, ведь он распродает фарфор и фамильные сервизы, которыми еще пользовались его деды и прадеды. Майорша бы не допустила этого.
— Но что же такое на него нашло? — спросил Йёста.
— Ах, все дело в том, что Марианна не вернулась домой. Он так ждал ее целыми днями, ходил взад и вперед по аллее и все ждал ее. Он прямо-таки помешался от горя; а я не смею и слова сказать.
— Марианна думает, что он сердится на нее.
— Она не может этого думать, она так хорошо знает его; но она гордая и не хочет сама сделать первый шаг. Оба они гордые и упрямые, с этим уж ничего не поделаешь. А я попала между двух огней.
— Вы, тетушка, знаете, что Марианна выходит за меня замуж?
— Ах, Йёста, никогда она за тебя не пойдет. Она только говорит так, чтобы позлить его. Она избалованная и не выйдет замуж за бедного человека, да к тому же она такая гордячка! Поезжай домой и передай ей, что если она вскорости не вернется, то все ее наследство он развеет по ветру! Да, он все разбазарит, все спустит за гроши.
Эти слова возмутили Йёсту. Она сидела здесь перед ним, на кухонном столе, и у нее не было иных забот, кроме зеркал и фарфора.
— Как вам, тетушка, не стыдно! — накинулся он на нее. — Сначала вы выбрасываете свою дочь на мороз, а потом говорите, что она не возвращается домой из-за упрямства. Да и кроме того, за кого принимаете вы свою дочь, если думаете, что она может бросить любимого человека только из-за того, чтобы не лишиться наследства?
— Хоть ты, милый Йёста, не сердился бы на меня! Я и сама не знаю, что говорю. Я сделала все, чтобы впустить тогда Марианну, но он схватил меня и оттащил прочь от дверей. Все здесь дома только и говорят, что я ничего не понимаю. Я ничего не имею против тебя, если ты сделаешь Марианну счастливой. А сделать женщину счастливой не так-то легко.
Йёста взглянул на нее. Как смел он повысить голос против такого безответного существа? Она так затравлена, так забита, но сердце у нее доброе.
— Тетушка, вы не спрашиваете ничего о здоровье Марианны, — сказал он мягко.
Она заплакала.
— А ты не рассердишься, если я спрошу тебя об этом? — сказала она. — Мне так хотелось спросить тебя об этом. Подумай, я только и знаю о ней, что она жива! Ни разу за все это время я не получила от нее ни слова привета, даже тогда, когда я посылала ей платья; мне все казалось, что и ты и она, вы оба не хотите, чтобы я что-нибудь знала о ней.
Йёста больше не мог выдержать: видеть слезы и горе этой старой женщины было свыше его сил. Он решил рассказать ей всю правду.
— Все это время Марианна была больна, — сказал он. — У нее была черная оспа. Сегодня она должна была первый раз встать с постели. Я сам так и не видел ее с той ночи.
Одним прыжком фру Гюстав соскочила на пол. Она оставила Йёсту и, не говоря ни слова, бросилась к своему мужу.
Люди, собравшиеся на аукционе, видели, как она подбежала к Мельхиору Синклеру и стала что-то возбужденно шептать ему на ухо. Все видели, как его лицо при этом побагровело еще сильнее и как рука его, державшая кран, дрогнула, отчего водка полилась на пол.
Всем показалось, что фру Гюстав принесла какие-то важные новости, ибо аукцион немедленно прекратился. Аукционист отложил в сторону молоток, перья писцов остановились, больше не слышно было выкриков. Но Мельхиор Синклер точно сбросил с себя оцепенение.
— А ну, — крикнул он, — чего вы остановились?
И аукцион опять пошел полным ходом.
Йёста все еще сидел в кухне, когда фру Гюстав вернулась вся в слезах.
— Это не помогло, — сказала она. — Я думала, что он прекратит аукцион, когда узнает, что Марианна была больна; но он велел продолжать. Он, конечно, хотел бы прекратить, но теперь ему неудобно.
Йёста пожал плечами и сразу же простился.
В передней он встретил Синтрама.
— Чертовски веселое представление! — воскликнул Синтрам, потирая руки. — Ловкая работа, Йёста. Здорово ты все это устроил, ей-богу!
— Скоро будет еще веселее, — прошептал Йёста. — Сюда прикатит пастор из Брубю, и у него с собой полные сани денег. Говорят, он хочет купить все Бьёрне и заплатить наличными. Вот посмотреть бы тогда на хозяина, дядюшка Синтрам.
Синтрам втянул голову в плечи и долгое время смеялся про себя. А затем вошел в зал, где шел аукцион, и направился прямо к самому Мельхиору Синклеру.
— Если тебе, Синтрам, хочется выпить, то, дьявол тебя побери, сначала придется купить что-нибудь.
Синтрам подошел вплотную к нему.
— Тебе, братец, везет, как всегда, — проговорил он. — Сюда прибыл один стоящий человек, и у него полные сани денег. Он собирается купить Бьёрне со всеми его потрохами. У него много подставных покупателей, и они действуют за него на аукционе. Пока что сам он, конечно, не покажется.
— Скажи же мне, братец, кто это, и я угощу тебя за труды.
Синтрам выпил и, прежде чем ответить, отступил на два шага.
— Говорят, это пастор из Брубю, братец Мельхиор.
У Мельхиора Синклера не было более заклятого врага, чем пастор из Брубю. Вражда между ними продолжалась уже много лет. Много ходило рассказов о том, как богатый заводчик подстерегал пастора темными ночами на дорогах и как неоднократно задавал этому лицемеру и мучителю крестьян изрядную трепку.
Хотя Синтрам и отступил на несколько шагов, избегнуть гнева великана ему все же не удалось. Водочная стопка угодила ему между глаз, а на ноги ему упал весь бочонок. Затем последовала такая сцена, которая долгое время тешила его душу.
— Так, значит, вот кто хочет заполучить мое поместье? — заорал Мельхиор Синклер. — Так, значит, вы все здесь стоите и покупаете мои вещи для пастора из Брубю? У, бесстыдники! У, бессовестные!
Он схватил подсвечник и чернильницу и швырнул их в толпу.
Он дал волю всей горечи, скопившейся в его наболевшем сердце. Рыча, как дикий зверь, он потрясал кулаками и швырял в толпу всем, что попадалось под руку. Рюмки и бутылки так и летали по комнате. Он был вне себя от ярости.
— Аукциону конец! — заорал он. — Убирайтесь все вон! Пока я жив, не видать Бьёрне пастору из Брубю. Убирайтесь вон! Я вам покажу, как покупать за пастора из Брубю!
Он набросился на аукциониста и на писцов, и они кинулись от него врассыпную. Впопыхах они опрокинули прилавок, а разъяренный заводчик врезался в толпу. И тут началась страшная свалка. Все несколько сот покупателей обратились в бегство перед единственным человеком. А он все стоял и выкрикивал свое «вон!», сыпал проклятиями и грозил толпе стулом, размахивая им, словно дубинкой.
Он преследовал их только до порога своего дома. А когда последний из посторонних покинул крыльцо, он вернулся в зал и запер за собой дверь. Потом он вытащил из кучи вещей матрац и пару подушек, улегся на них среди всего этого хаоса и проспал как убитый до следующего дня.
Вернувшись домой, Йёста узнал, что Марианна хотела его видеть. Это было как раз кстати. Он и сам раздумывал над тем, как бы ее повидать.
Когда он вошел в ее затемненную комнату, ему пришлось на мгновенье остановиться у двери. Он не мог разглядеть, где она лежала.
— Оставайся там, Йёста! — сказала ему Марианна. — Может быть, подходить ко мне близко еще опасно.
Но Йёста дрожал от нетерпения и страсти. Станет он еще думать о какой-то заразе. Он хотел насладиться блаженством видеть ее.
Ведь она, его возлюбленная, была прекрасна. Ни у кого не было таких мягких волос, такого ясного, светлого лба. Ее лицо было сочетанием восхитительно изогнутых линий.
Он думал о ее бровях, вырисовывавшихся отчетливо и ясно,   подобно лепесткам лилии, о дерзко изогнутой линии носа, о губах, мягкий изгиб которых напоминал катящиеся волны, о продолговатом овале лица, об изысканно-изящных формах подбородка.
Он думал о нежном цвете ее лица, о том волшебном впечатлении, которое оставляли ее темные, как ночь, брови в сочетании со светлыми волосами, о ее голубых зрачках, плавающих в прозрачных белках, о светлых искорках в уголках глаз.
Его возлюбленная была прекрасна. Он думал о том, какое горячее сердце скрывалось под этой гордой внешностью. Какие силы самозабвения и способность к самопожертвованию скрывались за ее красотой и гордостью. Видеть ее было блаженством.
Двумя прыжками он бросился к ней, а она еще хотела, чтобы он остановился у дверей. Словно ураган промчался он через всю комнату и упал на колени у ее изголовья.
Ему хотелось увидеть ее, поцеловать и проститься с ней.
Он любил ее. Он, конечно, никогда не разлюбит ее; но он привык к тому, что его лучшие чувства не раз попирались.
О, где найти ему ее, гибнущую, поникшую розу, которую он мог бы сорвать и назвать своей? Ведь даже ту, которую он поднял больную и замученную на краю дороги, он не смог удержать!
Когда же песнь о его любви прозвучит так громко и чисто, чтобы ни одна фальшивая нота не резала слуха? Когда же замок его счастья будет построен на такой земле, на которой не тосковало бы в беспокойстве и грусти ничье сердце?
Он думал о том, как он будет с нею прощаться.
«В твоем доме большое несчастье, — скажет он ей. — Сердце мое разрывается при мысли об этом. Ты должна поехать домой и вернуть твоему отцу разум. Твоя мать живет в постоянном страхе за свою жизнь. Тебе, моя любимая, необходимо вернуться домой».
Эти прощальные слова были у него на устах, но они так и не были произнесены.
Он упал на колени у ее изголовья, обхватил ее голову обеими руками и стал целовать; слова прощания замерли у него на устах. Сердце его забилось так сильно, будто оно хотело выскочить из груди.
Но что это: страшные следы оставила оспа на ее прекрасном лице. Кожа лица сделалась грубой и рябой. Никогда больше алая кровь не будет просвечивать на щеках, никогда более тонкие голубые жилки не будут виднеться на висках. Глаза ее под вспухшими веками стали тусклыми. Брови вылезли, а эмалевые белки ее глаз пожелтели.
Все исчезло бесследно. Благородные линии сменились грубыми и тяжелыми.
Впоследствии многие в Вермланде горевали о погибшей красоте Марианны Синклер. Люди сожалели об утраченном нежном цвете ее лица, блеске глаз и ее светлых волосах. Здесь красоту ценили, как нигде в другом месте. Эти жизнерадостные люди горевали так, словно их страна потеряла драгоценный камень из венца своей славы, словно померк солнечный блеск, омраченный тенью.
Но первый, кто увидел ее после болезни, не предался горю.
Невыразимые чувства наполняли душу Йёсты. Чем больше он смотрел на нее, тем теплее становилось у него на сердце. Его любовь все росла и ширилась, словно весенний поток. Языками пламени излучалась она из его сердца, наполняя все его существо, она струилась из его глаз в виде слез, она вздыхала его устами, ее трепет он ощущал всем телом.
О, любить ее, хранить и защищать ее, никому не давая в обиду!
Быть ее рабом, ее ангелом-хранителем!
Сильна та любовь, которая выдержала огненное крещение боли. Он был не в силах говорить с Марианной о разлуке и о прощении. Он не мог покинуть ее. Она вернула его к жизни. Ради нее он готов был на все.
Он не произнес ни одного слова и все плакал и целовал ее, пока старуха сиделка не увела его.
Когда он ушел, Марианна долго лежала и думала о нем и его любви. «Хорошо быть любимой», — думала она.
Да, хорошо, когда тебя любят. Но что же это с ней самой? Что она сама чувствовала при этом? О, ничего, даже меньше, чем ничего!
Умерла ли ее любовь, или она только скрылась куда-нибудь? Любовь, дитя ее сердца, где же ты прячешься?
Жива ли она еще, ее любовь? Или притаилась где-нибудь в самом тайнике ее сердца, застывая там под бесстрастным взором самоанализа, напуганная насмешливым смехом, полузадушенная костлявыми пальцами?
— О, где ты, дитя моего сердца, моя любовь? — вздыхала она. — Жива ли ты, или уже умерла, вместе с моей красотой?
На следующий день владелец Бьёрне рано утром вошел в комнату жены.
— Присмотри, Гюстав, чтобы все в доме опять привели в порядок, — сказал он. — Я поеду за Марианной.
— Не беспокойся, дорогой Мельхиор, все будет в порядке, — отвечала она.
Дальнейших объяснений не требовалось; все и так было ясно.
Час спустя хозяин Бьёрне был уже на пути в Экебю. Он ехал в крытых санях с откинутым верхом, одетый в свою лучшую шубу и самый красивый шарф, и по его виду невозможно было бы даже представить себе более благородного и добродушного господина. Волосы его были гладко зачесаны, лицо казалось бледным, а глаза глубоко запали.
И ничто не могло сравниться с тем блеском, с тем потоком лучей, которые излучало в тот день ясное февральское небо. Снег искрился, словно взоры молоденьких девушек при звуках первого вальса. Березы простирали к небу тонкое кружево своих ярко-коричневых ветвей, на которых местами поблескивала бахрома маленьких льдинок.
На всем в этот день лежал отблеск какого-то праздничного сияния. Кони как-то особенно весело, словно приплясывая, вскидывали передними ногами, а кучер радостно щелкал хлыстом.
Вскоре сани владельца Бьёрне подкатили к крыльцу Экебю.
Вышел слуга.
— Где твои господа? — спросил заводчик.
— Они охотятся за большим медведем с Гурлиты.
— Все ушли?
— Да, все, хозяин. Кто ради охоты, а кто ради мешка с пищей.
Заводчик рассмеялся так звонко, что смех его эхом прокатился по безмолвному двору. За удачный ответ слуга получил серебряную монету.
— Поди-ка скажи моей дочери, что я приехал за ней. Передай, что она не замерзнет: я приехал в крытых санях и, кроме того, прихватил с собой волчью шубу.
— Не угодно ли вам, хозяин, войти в дом?
— Нет, спасибо! Мне и здесь хорошо сидеть.
Слуга исчез, а заводчик остался ждать.
В этот день у него было чудесное, безоблачное настроение, которое ничто не могло испортить. Он заранее знал, что ему придется немного подождать; возможно, Марианна еще не вставала. Что же, почему бы ему и не подождать и не оглядеться?
С крыши свисала длинная сосулька, и у солнца было с ней немало хлопот. Оно нагревало верхнюю часть сосульки, и с нее начинали скатываться капельки воды. Но, едва добравшись до середины сосульки, они вновь замерзали. Солнцу так хотелось, чтобы хоть одна капля скатилась вниз по сосульке и упала на землю! Оно предпринимало все новые и новые попытки, но они каждый раз кончались неудачей. Наконец один самый отважный луч цепко ухватился за кончик сосульки, он был совсем маленький, но так и сверкал от усердия, и вот одна из капель со звоном упала на землю.
Заводчик рассмеялся, глядя на это.
— Ну и хитер же ты, — сказал он солнечному лучу.
Двор был молчалив и пустынен, из большого дома тоже не доносилось ни звука, но заводчик терпеливо ожидал, он знал, что женщины имеют привычку долго собираться.
Он взглянул на голубятню. В окошке ее была вделана решетка. Зимой голубей запирали, чтобы до них не добрался ястреб. Время от времени один из голубей просовывал свою белую головку между прутьями решетки.
«Он ждет весны, — подумал Мельхиор Синклер. — Но ему придется набраться терпения».
Голубь появлялся через определенные промежутки времени, и заводчик стал ожидать его появления с часами в руках. Точно через каждые три минуты голубь высовывал головку.
«Ну нет, дружок, — подумал заводчик. — Уж не считаешь ли ты, что через три минуты наступит весна? Тебе придется научиться ждать».
Вот и ему самому приходится ждать; но ему спешить некуда.
Лошади сначала выказывали нетерпение и скребли копытами снег, но потом солнце пригрело их, и они, понурив головы, задремали.
Кучер сидел на козлах выпрямившись, с хлыстом и вожжами в руках, и, обратив лицо к солнцу, крепко спал и храпел.
Но заводчик не спал. Никогда не был он так далек от мысли заснуть, как теперь. Редко когда он проводил более приятные часы, чем сейчас. Марианна была больна. Она не могла приехать раньше, но теперь она вернется домой. О, конечно она вернется! И все опять будет хорошо.
Теперь-то она должна понять, что он больше не сердится на нее, ведь он сам приехал за ней, на крытых санях, запряженных парой лошадей.
У пчелиного улья сидела синица; видно было, что она затеяла что-то недоброе. Она, несомненно, хотела раздобыть себе обед и потому постукивала по улью своим маленьким острым клювом. Внутри в темном улье висят пчелы. Ничто не нарушает строгого порядка — одни пчелы распределяют еду, другие собирают нектар и амброзию. Без конца происходит возня и ссоры из-за места в середине и с краю, так как тепло и удобства должны распределяться равномерно.
Постукивание синицы вызывает целый переполох, весь улей начинает жужжать. Пчел одолевает любопытство. Друг это или недруг? Опасен ли он для общества? У царицы пчел совесть нечиста. Она не может оставаться спокойной. Уж не призраки ли это загубленных трутней стучатся в улей? «Выйди и посмотри, что там такое!» — приказывает она сестре-привратнице. И та бросается выполнять поручение. С криком: «Да здравствует царица!» — она высовывается из улья. А синица ждет, вытянув шею и замерев от нетерпения. Она хватает пчелу и проглатывает ее; и некому сообщить царице о ее судьбе. А синица снова начинает постукивать по улью, и царица посылает все новых и новых пчел, — и все они исчезают бесследно. Ни одна не возвращается к ней, чтобы сообщить, кто стучит. В темном улье всё приходит в смятение! Нет сомнения, что это мстительные души загубленных трутней осаждают улей. Хоть бы не слышать этого шума! Хоть бы побороть свое любопытство и спокойно ждать!
Мельхиор Синклер долго наблюдал над глупыми пчелами в  улье и над проделками хитрой желто-зеленой канальи синицы и вдруг расхохотался так, что слезы выступили у него на глазах. Разве уж так трудно немного подождать, особенно когда ты вполне уверен в удаче и когда вокруг так много занятного.
Вот большой дворовый пес. Он крадется, едва касаясь лапами земли, опустив глаза и чуть-чуть помахивая хвостом, с таким видом, словно он занят каким-то там кустиком. Но вдруг он начинает энергично разгребать снег. Ясно, что старый плут запрятал там какое-то незаконно нажитое добро.
Но только поднимает он голову, чтобы оглядеться и спокойно проглотить лакомый кусок, как его охватывает чувство стыда при виде двух усевшихся перед ним сорок.
— А ну, показывай, где ты прячешь ворованное! — кричат сороки, словно они сами олицетворение совести. — Мы смотрим здесь за порядком. Ну-ка, подавай сюда, что ты наворовал!
— Молчать, мошенницы! Я управляющий в этом имении.
— Вишь, какой выискался! — издеваются они над ним.
Пес бросается на сорок, и они, лениво помахивая крыльями, отлетают немного в сторону. Пес пытается их догнать, подпрыгивает и лает. Но пока он гонится за одной из них, другая возвращается. Она садится у ямы, клюет мясо, но подняться с ним не может. Пес снова бросается к мясу, зажимает его между передними лапами и принимается грызть. Сороки дерзко усаживаются прямо у него перед носом и начинают издеваться над ним. Он продолжает есть, бросая на них мрачные взгляды, а когда сороки слишком надоедают ему своей болтовней, он вскакивает и прогоняет их.
Солнце начало клониться к западу, прячась за горами. Заводчик взглянул на часы. Они показывали три. А жена-то ведь приготовила обед к двенадцати.
В этот момент появился слуга и доложил, что фрёкен Марианна желает с ним говорить.
Заводчик захватил волчью шубу и в прекрасном расположении духа стал подниматься по лестнице.
Когда Марианна услыхала его тяжелые шаги, она еще и сама не знала, поедет ли она с ним домой, или нет. Она знала лишь то, что нужно положить конец этому долгому ожиданию.
Она все надеялась, что кавалеры успеют вернуться домой; но они не возвращались. Вот ей и пришлось самой улаживать это дело. Надо было положить конец томительному ожиданию.
Она думала, что даже пять минут ожидания приведут отца в бешенство и что он или уедет домой, или же начнет ломиться в дверь и попытается поджечь дом.