7

Re: Дмитрий Наркисович Мамин - Сибиряк - Весенние грозы

Вообще разыгралась глупая и обидная сцена. Катя понимала только одно, что было что-то недосказанное и более серьезное, чем могло показаться постороннему человеку. Любочка была всегда искрения и просто не умела лгать. Анна Николаевна и Яков Семеныч понимали то же самое, хотя открыто и не высказывали. Во всяком случае, многолетние и такие хорошие отношения порвались как-то разом, и порвались обидно. Катя уходила из квартиры Печаткиных с самым тяжелым чувством и всю ночь проплакала. У неё оставалась одна надежда, что Любочка одумается. Но и эта надежда разлетелась дымом. Когда Катя пришла на другой день в гимназию, Любочка пересела на другую парту и сделала вид, что не замечает её.

Катя перестала бывать у Печаткиных. Потянулись скучные, однообразные дни. Нападала тоска. Было еще неудобство, которое ставило Катю в неловкое положение, именно мать могла спросить, почему она не бывает у Анны Николаевны. Но Марфа Даниловна упорно молчала, делая вид, что так должно быть. Катя догадалась, что во время классов у них, вероятно, была Анна Николаевна и, конечно, всё рассказала. Зато теперь чаще стал бывать Гриша Печаткин, заходивший к Сереже. Но Катя упорно избегала встреч с ним и упорно отсиживалась в своей комнате. Ей очень хотелось видеть его, и вместе она не могла сделать для этого ни одного шага — это было какое-то двойное чувство, которое и мучило её и почему-то доставляло почти радость.



XV

Размолвка с Любочкой произошла перед масленицей. Время для Кати потянулось ужасно медленно, особенно великий пост. Катя как-то вся ушла в себя и целые дни проводила за книгой. Кстати близились экзамены. Пасха была поздняя, и до экзаменов оставалось немного времени. У себя в классе Катя держалась тоже особняком, и её начинало тяготить однообразие гимназической жизни, чего раньше не было. Вообще, в ней происходила какая-то глубокая внутренняя перемена, еще не выяснившаяся для неё самой.

— Какая-то бесчувственная сделалась, — жаловалась на неё Марфа Даниловна мужу. — Ты её как-нибудь побрани, может отойдет. Я ей пробовала говорить, а она только молчит. Смотрит прямо в глаза и молчит…

— Ну, уж спасибо, матушка… За что же я её стану бранить?..

— Твоя дочь-то…

— И будет моя. Сама отойдет…

Для Кати этот период смутного раздумья закончился неожиданной катастрофой. Был урок закона божия. Отец Евгений по обыкновению ходил по классу, придерживая расходившиеся полы своей полинявшей рясы. Он что-то рассказывал из деяний апостольских. В классе было тихо. Катя не слушала урока и потихоньку читала под партою книгу. Она так увлеклась этим запретным плодом, что не заметила, как её новая подруга по парте Парадизова толкнула её локтем — это было предупреждение. Когда Катя подняла глаза, перед ней стоял о. Евгений. Он молча протянул свою исхудавшую руку к книге, но Катя быстрым движением спрятала её в парту. Произошла красноречивая немая сцена. На выручку о. Евгению подоспела Поликсена Карловна.

— M-lle Клепикова, позвольте книгу, которую вы сейчас читали, — заявила она, краснея от волнения. — Вы знаете, что в классе нельзя читать. Позвольте книгу.

Катя упрямо молчала и смотрела прямо в глаза Поликсене Карловне. Это окончательно взорвало последнюю.

— Кажется, я с вами говорю? — громко повторила Поликсена Карловна, взволнованно подвигаясь всё ближе.

— Берите сами, если это вас интересует… — ответила Катя с самым обидным спокойствием.

Поликсена Карловна выхватила из парты несчастную книгу, как выхватывают из печи горячий уголь, и с торжеством подала батюшке. О. Евгений взял книгу, развернул её и в ужасе закрыл свои добрые глаза — это был «Дон-Жуан» Байрона. Поликсена Карловна тоже успела прочитать заголовок книги и тоже в ужасе отступила от m-lle Клепиковой, как от зачумленной.

— Теперь вы довольны? — спросила Катя и спокойно села на свое место.

Поликсена Карловна оторопела от этой двойной дерзости.

— Как вы смеете садиться, когда с вами говорят старшие? — проговорила она, охваченная ужасом. — Как вы смеете?.. Я… я…

— Оставьте меня… — ответила Катя, вызывающе глядя на батюшку и на Поликсену Карловну. — Это моя книга, и я могу её читать.

Класс притих в ожидании бури, а Поликсена Карловна только взмахнула своими полными руками и, как бомба, полетела с книгой к начальнице. Когда она уже была в дверях, в классе раздалась отчетливо фраза:

— Удивляюсь, что этим синявкам нужно от меня…

Поликсена Карловна оглянулась, посмотрела на о. Евгения, как свидетеля новой дерзости, и понеслась дальше, держа проклятую книгу двумя пальцами, точно боялась заразиться.

Отец Евгений, пошатываясь отошел к своему учительскому столику, сел и закрыл лицо руками — он делал это только при сильном волнении. Да, пришел враг и посеял плевелы… Да, пришел враг и исхитнл лучшую овцу из стада. Молодая невинная душа погибала, и он чувствовал себя бессильным. Он видел этот ожесточенный взгляд, застывшее в прекословии детское лицо и чувствовал себя виноватым; его слова падали на каменистую почву и не дали всхода. Да, пришел враг и показал, что он не делатель вертограда и не сеятель доброго семени.

— Катя, что ты наделала?! — в ужасе шептала Парадизова. — Ты с ума сошла… Опомнись!

— Оставь меня… — сухо ответила Катя, глядя на дверь.

Лицо у неё было такое бледное, и только глаза светились странным вызывающим блеском, да губы слегка вздрагивали. В классе царила мертвая тишина. Все взгляды были устремлены на дверь. Ожидали появления самой начальницы в сопровождении Поликсены Карловны, но вошла худенькая Евгения Александровна, окинула грозным взглядом весь класс и жестом пригласила Катю следовать за собой. Катя покорно пошла за ней, как-то странно улыбаясь.

Начальница Анна Федоровна куда-то хотела ехать и стояла посредине своего рабочего кабинета в летней накидке с зонтиком в руках. Поликсена Карловна горячо повторяла ей уже в третий раз всё, что случилось. Она несколько преувеличила дерзость Кати и непременно желала, чтобы Анна Федоровна в полной мере почувствовала всю громадность происшествия.

— Это деморализует весь класс! — повторяла она, с трудом переволя дух.

Евгения Александровна оставила Катю в маленькой гостиной, выходившей окнами в сад. Одно окно было растворено, и в него были видны липы и березы, только что распустившиеся мягкой зеленью. Целая волна ликующего света заливала гостиную, так что больно было смотреть. Анна Федоровна жила очень скромно, но Кате эта гостиная показалась преддверием какого-то рая. Тут были и ковры, и мягкая мебель, обитая шелком, и цветы, и маленькие столики с безделушками. Девочка еще в первый раз видела всю эту роскошь и вдруг почувствовала себя такой маленькой, ничтожной, как запятая в большой книге.

— Пожалуйте, m-lle Клепикова, — с убивающей торжественностью пригласила Евгения Александровна маленькую преступницу в кабинет.

Когда Катя вошла, её поразило больше всего то, что там уже был батюшка о. Евгений. Он должен был пройти мимо неё — другого хода не было, и она его не заметила. Поликсена Карловна в четвертый раз начала свой рассказ, напрасно стараясь сохранить официально-холодный тон… Анна Федоровна наблюдала виноватую ученицу своими спокойными добрыми глазами и время от времени переводила их на о. Евгения. Батюшка чувствовал себя очень смущенным, точно он один был во всем виноват.

— Весь класс слышал, как m-lle Клепикова назвала всех классных дам синявками! — патетически закончила свою речь Поликсена Карловна и сделала брезгливый жест.

— Очень печально, очень печально… — повторяла Анна Федоровна, покачивая головой. — Вот именно такой выходки я не ожидала от m-lle Клепиковой. Да, я не ожидала именно от вас, m-lle Клепикова… Мне так тяжело было слышать всё то, что сейчас рассказывала Поликсена Карловна.

Но эти слова кротости не произвели на Катю никакого впечатления, она только плотнее сжала губы и посмотрела на Анну Федоровну своим вызывающим взглядом. Именно этот взгляд неожиданно смутил начальницу, и она забыла приготовленное внушение. Пробормотав что-то, Анна Федоровна бессильно опустилась в кресло.

— Вам дурно, Анна Федоровна? — засуетились классные дамы, отыскивая графин с водой.

— Нет, ничего… — устало ответила начальница, не желая выдать своей слабости. — Да, ничего. Мне нужно поговорить серьезно с этой девочкой…

Классные дамы и о. Евгений вышли из кабинета. Кате вдруг стало жутко. Ей невыносима была наступившая тишина, нарушаемая только монотонным постукиванием маятника, точно он работал у неё в голове. Она машинально оглянула кабинет, ничего не видя. Где-то на улице резко трещали катившиеся по мостовой экипажи, и Кате хотелось их остановить. Её раздражал этот бессмысленный треск, как и наступившая пауза. А начальница продолжала сидеть в своем кресле, опустив глаза и что-то обдумывая.

— Катя, подойди сюда… ближе… — тихо проговорила она наконец.

Девочка нерешительно сделала несколько шагов и остановилась у маленького столика, придвинутого к письменному столу. Она чувствовала, как у неё холодеют пальцы и голова начинает тихо кружиться.

— Нет, еще ближе… вот сюда…

Анна Федоровна взяла девочку за руки и притянула совсем близко к себе. Катя почувствовала запах тонких духов от её платка, лежавшего на маленьком столике. Потом их глаза встретились…

— Катя, ведь ты сейчас, вот минуту назад могла сказать и мне дерзость! — прошептала старушка грустным голосом. — Да? И сказала бы при всех… да? Ты нездорова, голубчик, у тебя такой дурной вид… Давно это с тобой…

Анна Федоровна обняла девочку свободной левой рукой и заговорила своим обыкновенным голосом:

— Ведь ты любишь батюшку? да?.. И Поликсену Карловну? Ведь ты понимаешь, каким тяжелым трудом она зарабатывает себе хлеб?.. И я уверена, что ты никогда не желала их оскорблять… Я убеждена в этом. Когда ты будешь совсем большой женщиной, то поймешь, почему всё так случилось, а сейчас я не могу тебе этого объяснить, — поймешь и то, почему я могу говорить с тобой совершенно спокойно, а Поликсена Карловна волнуется. Да, в свое время всё будет… А сейчас мне просто жаль тебя, как пожалела бы добрая бабушка. Вместе с тем, я не могу оставить тебя не наказанной: ты оскорбила Поликсену Карловну. Нужно быть справедливым прежде всего…

Лицо Кати судорожно вздрогнуло, а из-под опушенных ресниц посыпались крупные слезы. Ласковые слова Анны Федоровны точно схватили её за сердце: старушка своей любящей душой угадала творившуюся в этом детском сердце великую тайну, ту тайну, о которой не догадывалась и сама Катя. Девочка с неожиданной смелостью обхватила обеими руками шею Анны Федоровны и молча прильнула своим заплаканным лицом к этому сморщенному лицу, улыбавшемуся своей хорошей, печальной улыбкой.

— Милая… родная Анна Федоровна, я сама не знаю, как всё это вышло… А сейчас понимаю только одно, что больше всех огорчила вас. Ведь я всех так люблю… а всех больше вас…

— Хорошо, хорошо…. Иди и позови сюда Поликсену Карловну, — спокойно ответила Анна Федоровна, вытирая на своем лице чужие слезы.

Катя отправилась в гостиную, где Поликсена Карловна ходила одна. Ей хотелось здесь наедине извиниться предварительно, но классная дама взглянула на неё с таким презрением, что этот порыв замер в зародыше. Когда они вернулись в кабинет, Катя искренним тоном просила извинения. Классная дама мельком взглянула на молчавшую Анну Федоровну, потом на заплаканное лицо грубиянки и ответила:

— Я слишком уважаю себя, m-lle Клепикова, чтобы сердиться на вашу неприличную выходку… Всё зависит от Анны Федоровны.

— M-lle Клепикова сознает свою вину и извинится перед вами на глазах всего класса, — проговорила Анна Федоровна. — Нужно быть справедливым… Теперь, m-lle Клепикова, вы можете итти в класс и сделаете всё, что вам скажет ваша собственная совесть.

Когда Катя вышла из кабинета, Анна Федоровна с оживлением прибавила:

— Эта Клепикова очень хорошая девочка, но она не совсем нормальна, Поликсена Карловна… Не мешайте ей примириться самой с собственной совестью. Да… У неё золотое сердце, а это дороже всего. Чем мы строже её накажем, тем будет лучше для неё.

Поликсена Карловна, хотя и была очень добрая особа, но её несколько обидело это исключительное внимание к грубиянке. Помилуйте, «девочка», «золотое сердце», «примириться с собственной совестью» и т. д. Их в классе пятьдесят человек, и каждая будет позволять себе разные выходки. Благодарю покорно… Анна Федоровна поняла эти тайные мысли и тихо прибавила:

— Вы не обижайтесь на меня, Поликсена Карловна… Припомните, как вы сами были такой же девочкой, как эта Клепикова, и я, право, не вижу причины из простой глупости переходного возраста делать целую историю. Надеюсь, вы меня понимаете…

— О, я исполняю свой долг, Анна Федоровна…

Этот ответ не понравился начальнице, но она промолчала.

Катя с такой же искренностью повторила свои извинения перед классом, так что правосудие получило полное удовлетворение.

Когда, после окончания уроков, она собирала свои книжки, к ней подлетела Любочка и без всяких предисловий бросилась на шею.

— Катя, миленькая, как я боялась за тебя… — шептала она со слезами на глазах. — Когда тебя вызвали к начальнице, мне чуть не сделалось дурно. Я так боялась, так боялась, точно сама была виновата во всем… Ведь, если бы я с тобой сидела на одной парте, так ничего бы не было.

— Я не знаю, как всё это вышло, Любочка… А книгу мне всё-таки жаль.

— Ну её совсем, твою книгу!.. Ах, как я рада, что всё кончилось благополучно. Ты не можешь себе представить.

Они возвращались опять вместе, как бывало раньше, и Катя почувствовала, что с её плеч точно свалилась гора. Ведь целых три месяца Любочка дулась на неё, не знаю за что… На подъезде встретился о. Евгений.

— Девица, мы еще побеседуем, — сказал он Кате. — Как-нибудь в общине встретимся… Сегодня я не совсем здоров, девица. А побеседовать необходимо о многом…



XVI

Готовиться к экзаменам Катя и Любочка уходили в женскую общину. Дома вечно мешали, а там в их распоряжении была келья сестры Агапиты, а затем великолепный сосновый бор, начинавшийся сейчас за монастырским кладбищем. Каждый раз девочки заходили на могилу Григория Иваныча и «приносили жертву», как говорила Любочка, т.-е. клали венки и букетики из весенних цветов. Любочка, такая бойкая и веселая, стихала и старалась скрыть навертывавшиеся слезы. Бедный папа, если б он был жив и мог видеть их совсем больших… Да, они теперь совсем большие и уже носили длинные платья. Любочка, вообще, ужасно боялась смерти и старалась не думать о ней.

Первое время Катя стеснялась ходить в общину. По лицу сестры Агапиты она видела, что та знает всё об её истории с Поликсеной Карловной. Предстояло неловкое объяснение, и Катя относилась к сестре Агапите с большой сдержанностью, что последнюю искренне огорчало. Обещанная беседа с о. Евгением произошла в келье. Добрый священник подробно расспросил Катю об её семейном положении, занятиях, знакомых и книгах, которые она читала.

— Да, да, нужно читать: книги — наши лучшие друзья, — говорил он своим глухим голосом. — Только нельзя читать без строгого выбора… Сия книга, послужившая яблоком раздора, является примером. Автор великолепный, несомненно, но несколько односторонен, ибо пачкает воображение. «Сердце чисто созижди во мне, боже», — сказал пророк. Скажи мне откровенно, что тебе особенно понравилось в сей книге?..

Пугавшее Катю объяснение перешло в душевную беседу. Левочка нисколько не стеснялась батюшки и откровенно рассказала ему вынесенное ею впечатление. Ей нравились стихи, описание картин природы, отдельные мысли, а остальное возбуждало только любопытство и, в сущности, осталось непонятым.

— Знаю, о чем вы говорите, батюшка, но именно это мне совсем не нравится…

— Похвальные рассуждения, но зло имеет опасное качество: отталкивая вначале, оно делается привлекательным впоследстии… Самая маленькая неправда не проходит нам даром. Мы еще побеседуем когда-нибудь потом…

Беседа сошла совсем благополучно, и Катя успокоилась окончательно.

В солнечные весенние дни заниматься в келье было скучно, точно давили эти монастырские стены. Девочки уходили в сосновый бор, где было так чудно-хорошо и где так легко дышалось, Какие великолепные сосны росли здесь, прямые, высокие, как восковые свечи, и какой-то таинственный шорох там, вверху, где качались мохнатые вершины. Бродить в тени этого векового бора — что могло быть лучше? Гимназистки до некоторой степени примирялись здесь с бесконечными Генрихами и Людовиками, которых приходилось сейчас зубрить. Тени далекого прошлого точно оживали здесь, под открытым небом, где всё жило и ликовало. А эти старые пни, угловатые камни и бугорки — как они драпировались мохом и мягкой зеленой травкой. Любочка вечно боялась несуществовавших змей и визжала, как поросенок, когда из-под ног выпархивала какая-нибудь невинная птичка или выползала еще более невинная ящерица.

— Любочка, как тебе не стыдно! — сердилась Катя, вздрагивая. — Перестань кисейную барышню разыгрывать…

— А если я боюсь?..

У них в бору был любимый уголок, с которого открывался вид на всю Лачу и даже можно было в ясные дни рассмотреть Курью. Любочка даже забывала на время свой страх и валялась по траве самым беззаботным образом, хоть и должна была заниматься «проклятой алгеброй». Припадки чувствительности и быстрые переходы душевного настроения всегда служили отличительной чертой Любочкиного характера, а теперь делались иногда просто несносными. Кате часто приходилось переносить от неё и нежности, и попреки, и дерзости.

— Ты какая-то сумасшедшая, — проговорила ей Катя. — Это, наконец, просто глупо. Пойми, что так жить нельзя…

— Сама не лучше. Позабыла историю с Поликсеной Карловной?

Раз они опять чуть-чуть не рассорились. Дело происходило в монастырском лесу. Катя сидела на моховом диванчике, а Любочка лежала на траве, болтая ногами. Над их головами торжественно шумели сосны, едва пропуская свет, а сквозь сетку ярко-желтых стволов блестела зеркальная гладь Лачи. Катя по целым часам могла прислушиваться к шуму деревьев или наблюдать, как таинственно бродили светлые пятна и полосы. Мечтательное настроение было нарушено Любочкой, которая сначала дурачилась, потом начала придираться и кончила слезами.

— Этакая отвратительная плакса! — вырвалось у Кати невольно.

А Любочка лежала на траве, уткнув лицо в сложенные руки, и глухо рыдала, так что всё тело вздрагивало.

— Довольно, кисейная куколка… Ну, скажи, ради бога, что это за фокусы? Ведь это, наконец, просто скучно…

Любочка подняла на неё свое заплаканное лицо, хотела что-то ответить и только бессильно уронила опять свою голову.

— Никто, никто меня не понимает…

— Очень просто, потому, что и понимать нечего. Просто, блажь… Да ты и запоздала немного: время непонятных натур прошло. Наконец, ты взгляни на себя в зеркало, чтоб убедиться, что к тебе совсем не идет трагический тон. Лицо такое круглое, румяное, и вдруг: «меня никто не понимает»!

— Ах. не то, совсем не то… Ты злая, вы все злые, а мне так тяжело. Если бы ты испытала хоть частичку того, что я переживаю.

— И не желаю. Впрочем, ты, может быть, влюблена…

Последнюю фразу Катя говорила ради шутки и была поражена произведенным ей эффектом, — по Любочке точно выстрелили. Она села, огляделась кругом, точно не могла проснуться, и заговорила совершенно другим тоном.

— Нет, зачем это глупое слово: влюблена? Оно опошлено и сделалось вульгарным… Я чувствую, что у меня в душе совершается что-то такое великое и хорошее… Мне даже иногда страшно делается, точно я святая… Всё остальное — такое маленькое, жалкое, ничтожное, глупое, и ты, Катя, вместе со всем остальным. Понимаешь, мне тебя жаль, как жаль слепого человека. Ведь все слепые и все ничего не видят… Потом на меня нападает какой-то страх, сомнение, — даже отчаяние, как у человека, который нашел величайшее сокровище и боится потерять его каждое мгновение. Мне кажется, что я хуже всех, мне кажется… ах, нет таких слов, чтобы объяснить, что это такое: можно только чувствовать…

8

Re: Дмитрий Наркисович Мамин - Сибиряк - Весенние грозы

— Послушай, это какие-то стихи…

— Перестань, пожалуйста! — шептала Любочка, глядя куда-то неопределенно вдаль. — Твое остроумие не может меня оскорбить, потому что я так полно себя чувствую. Да, я бываю хорошая и святая, а вы все гадкие, нет — жалкие… Мне делается иногда так тепло-тепло, и я всё понимаю, решительно всё. Например, что такое твоя история с Поликсеной Карловной? Я одна это понимаю… Никто не видит, а я понимаю, и поэтому я тогда пожалела тебя. И это не заслуга с моей стороны, а простое совпадение настроения…

Катя с удивлением слушала и не узнавала прежней Любочки, простенькой и добродушной. Теперь говорила совсем другая девушка, нет, — женщина. Почему-то Катя даже смутилась и старалась не смотреть в глаза Любочке, точно боялась, что та увидит в ней что-то такое, о чем она даже наедине с собой не решалась удумать. А Любочка смотрела на неё и улыбалась. Чтобы выйти из неловкого положения, Катя хотела отшутиться:

— А где же он, Любочка? Ведь без него такие слова не говорят…

— Есть и он… Да. Иногда мне кажется, что он так близок, ко мне, что даже делается страшно, а иногда я чувствую себя такой одинокой, оставленной всеми, заброшенной. Кругом темно, в голове всё двоится… Знаешь, бывают такие сны, когда по тоненькой жердочке ходишь над пропастью — и страшно и хорошо. Вскрикнешь от страха, и сейчас же проснешься. Я ведь глупенькая, Катя, и болтаю тебе всё, что думаю. Да, а кто он, по-твоему?

— Ну, уж я этого и не знаю…

— Не знаешь? Ты лжешь… Да, лжешь!.. Знаешь, знаешь, а только притворяешься. Ты хочешь умнее всех быть… Ха-ха!.. А ведь я-то всё вижу… Помнишь, из-за чего тогда я с тобой рассорилась?.. Не догадываешься, а еще умная…

Катя отрицательно покачала головой, а Любочка поднялась на ноги, подошла к ней, наклонилась к самому уху и прошептала:

— Я тебя ревновала… да.

— Ты?!..

— Да, я… Пожалуйста, оставь и не притворяйся. Ты думаешь, что это незаметно, а я всё вижу… всё!

— Решительно ничего не понимаю.

— Так я тебе скажу, если не понимаешь…

В голосе Любочки послышались решительные ноты. Она сделала несколько шагов, остановилась и проговорила, отчеканивая каждое слово:

— Ты любишь Гришу, а я… я Сережу… да.

Потом Любочка присела, закрыла лицо руками и повалилась на траву, как подкошенная. Катя не проронила ни одного слова, не выдала себя ни одним движением, а только чувствовала, как над ней шатаются сосны, точно пьяные, как серебристая Лача ушла из глаз и как туманом заволокло глаза.

— Ты думала, это незаметно? — продолжала Любочка, садясь. — Незаметно? Ха-ха… Все мы так думаем и только себя обманываем. Даже очень заметно… Я, по крайней мере, сейчас сообразила: если ты выйдешь замуж за Гришу, мне не видать Сережи, как своих ушей, и наоборот. Теперь-то поняла?.. Я уйду тогда в монастырь, как сестра Агапнта…

— Любочка, ты совсем сошла с ума…

— Вот тебе и Любочка! Мы с тобой соперницы, как это бывает в настоящих романах. Жаль, что не принято вызывать на дуэль, а то я застрелила бы тебя. Я злая… гадкая…

Любочка сидела на траве, разводила руками и улыбалась, а Катя поднялась и быстро пошла от неё.

— Катя, куда ты?

Ответа не последовало. На траве валялась «проклятая алгебра» и деяния бесчисленных Генрихов и Людовиков, побратавшись в общем несчастии.

Катя плохо помнила, как она вернулась домой. Она шла в каком-то тумане и боялась оглянуться назад, точно за ней по лятам гнался какой-то призрак. Зачем Любочка всё это говорила?.. зачем? Зачем солнце так ярко светит? Зачем люди ходят, ездят, о чем-то хлопочут и вообще суетятся? Ведь ничего этого не нужно…

Со дня этого рокового объяснения Катя опять перестала бывать у Печаткиных под разными предлогами. То голова болит, то некогда, и т. д. Большие, правда, не обратили внимания на эту перемену: мало ли девчонки из-за чего ссорятся, — пустое место делят. Любочка завертывала несколько раз, но и ей, видимо, было не легко. Посидит, поговорит о каких-нибудь пустяках и на той же ноге домой.

— Что это с вами, Катерина Петровна? — спросил раз Гриша Печаткин, встретив Катю на улице. — Надеюсь, вы не сердитесь на меня?

— С чего вы взяли, что я буду сердиться на вас? — резко ответила Катя.

— Да я так… Вы совсем нас забыли.

— Некогда, да и нездоровится. До свидания…

Странное чувство охватило Катю: ей страстно хотелось видеть Гришу, а когда он приходил, она не могла сказать ни одного слова и даже отвертывалась от него. Ей хотелось высказать ему так много-много, и вместе она точно ненавидела его.

Так прошла вся весна и экзамены.

— Что это с Катей сделалось, мать? — спрашивал Петр Афонасьевич жену. — Как будто она того… гм… Сама не своя.

— А заучилась, вот и не своя, — сухо ответила Марфа Даниловна. — Очень умна стала… Всё книжки да книжки.

Когда после экзаменов устроилась обычная прогулка гимназистов в Курью, Катя наотрез отказалась принять в ней участие, несмотря на самые трогательные уговоры и увещания Любочки.

— Оставьте меня… — повторяла Катя, отвертываясь. — Нездорова, и всё тут. Желаю вам веселиться…

Это решение стоило больших усилий волн, и когда Любочка, наконец, ушла, Катя горько расплакалась. Она уже давно не плакала и сама стыдилась своих беспричинных слез. Дома оставаться было тяжело, и она отправилась в общину, к сестре Агапите.

— Миленькая, родная, пойдемте на берег, — упрашивала она сестру. — Мне душно, а там так свежо. Погуляемте вместе…

Сестра Агапита была рада пройтись. Они обошли кладбище, прошли сосновый бор и остановились на высокой круче, с которой открывался великолепный вид на Лачу. Река разливалась верст на пятнадцать одним широким плесом. Сверху торопливо шел большой пароход, оставляя за собой двоившийся след. Катя пристально всматривалась в реку и, наконец, схватила сестру за руку.

— Вон там большая лодка… еще красный флаг на носу… Это они плывут в Курью.

Она зарыдала и спрятала свою белокурую головку на груди у сестры.



XVII

Одним признанием Любочка не ограничилась, а считала своим долгом мучить Катю всё новыми подробностями развивавшегося чувства. Она и плакала, и смеялась, и раскаивалась, и давала самое честное слово позабыть все эти глупости.

— Сережа эгоист и совсем тебя не любит, — говорила Катя. — Он не в состоянии кого-нибудь любить…

— И всё-таки он оказывает мне внимание… Я по его лицу вижу, что он счастлив, когда встречает меня.

— Просто от скуки…

— Ну, уж извините, Екатерина Петровна!.. Вы меня за кого принимаете?

Когда Любочка сердилась, она начинала говорить Кате «вы», что, по её мнению, было очень обидно.

— Любовь творит чудеса, — мечтательно повторяла Любочка, закрывая глаза… — И я — Любовь… Да, два раза любовь. Вы это можете понимать, Екатерина Петровна? Потом я — кисейная барышня, а все кисейные барышни должны думать и говорить про любовь. Знаешь, кто это сказал?

— Конечно, братец Сережа…

— Он!

— Нa него и похоже. И еще так покровительственно улыбнулся…

— Было и это. Он умный, а я глупенькая…

Сережа Клепиков действительно немножко ухаживал за Любочкой, хотя его мечты были совсем не в бедной квартире Печаткиных. Это был выдержанный молодой человек, который уже начинал тяготиться своим семейным положением. Разве это жизнь, когда вечные причитания о деньгах и всё сводится, в конце-концов, на грошовые расчеты. Сережа видел своими глазами, как живут настоящие люди, и презирал родное гнездо. Да, он так не будет жить, и его дети не будут нищими. От жизни нужно взять всё, что она только в состоянии дать. Рядом с этими жесткими и сухими мыслями в нём уживалось теплое чувство к Любочке, вызванное её детской привязанностью. Ему было приятно, когда эти светлые глаза так радостно смотрели на его особу, а девичье лицо, еще не проснувшееся от недавнего детства, светлело и улыбалось в его присутствии. Что же, Любочка была очень милая и красивая девушка… Правда, она была немножко наивна и по временам мило-глупа, но это даже. идёт к хорошенькой женщине. У Сережи относительно этого пункта были свои воззрения. Ему не нравились семьи, где мужчина играл второстепенную подчиненную роль, как Петр Афонасьевич, а отсюда проистекала логическая антипатия к умным и энергичным женщинам. Вот взять хоть сестрицу Екатерину Петровну — благодарю покорно, эта завяжет мужа узлом, как мутерхен Марфа Даниловна, а Любочка — другое дело… Зачем Любочка бесприданница… Бедность — страшное слово, а бедняки сделали бы отлично, если бы скромно исчезли с лица земли. Сережа не мог забыть своих заплаток, порыжевшей шинели, вытертого мундира с короткими рукавами и всех аксессуаров, которыми так ярко иллюстрируется наследственная приличная нищета.

Любочка, конечно, и не подозревала этих разумных мыслей и вся отдалась уносившему её течению. Она даже компрометировала себя несколько раз, высказывая слишком явное предпочтение Сереже. Всё, что он говорил и делал, ей казалось верхом совершенства, и она старалась подражать его манере говорить, повторяла его жесты и переживала какую-то щемящую жажду рабства и неволи.

Дальше подвиги Любочки шли в таком порядке: раз она очень крепко и долго жала руку Сережи, так что даже покраснела, когда опомнилась; в другой раз приревновала его к Клочковской. Последнее случилось совсем трагически. Сережа в разговоре назвал Клочковскую красавицей, и этого было достаточно, чтобы Любочка надулась на него на весь вечер и с удвоенным вниманием ухаживала за Сеней Заливкиным и тоже назвала его красавцем. Кажется, месть достаточно сильная? Сережа сделал вид, что ничего не замечает, и это окончательно взорвало Любочку. Она наговорила Сереже дерзостей… Кажется, ясно? Он продолжал улыбаться.

— Любовь Григорьевна, вам следует выпить стакан холодной воды, — заметил он внушительно.

А, стакан холодной воды… Нет, целое ведро, целую бочку, целую Лачу выпила бы Любочка и не успокоилась бы: измена самая обидная была налицо. Клочковская — кукла, дрянь, тряпичная душонка… да. Вечером, оставшись одна, Любочка имела удовольствие видеть в зеркале распухшее от слез лицо, которое окончательно привело её в отчаяние, так что она даже погрозила ему кулаком. «Сдобная булка, и больше ничего», — в ужасе резюмировала Любочка результаты исследования собственной физиономии.

Странное душевное состояние продолжалось целых три дня и разрешилось совершенно неожиданной выходкой. Любочка написала Сереже записку, назначив свидание в городском саду… Правда, что тон всей записки был серьезный — ей нужно поговорить серьезно с Сергеем Петровичем и только, но свидание всё-таки оставалось свиданием. Эту роковую записку Любочка с большими предосторожностями сунула в руку Сереже и сейчас же убежала к себе в комнату и даже заперлась на ключ. Здесь, оставшись одна, она поняла в полной мере, какую глупость сделала. Глупо, глупо и еще раз глупо… Так могут делать только горничные. Что о ней подумает Сережа? Любочка вперед краснела за свой необдуманный поступок и готова была провалиться сквозь землю. Ей начинало казаться, что она даже не любит Сережи, больше — ненавидит его. Можно себе представить, с каким видом он прочитал её записку… У, гадкий, отвратительный человек!

— А на свидание я не пойду, — решила Любочка, — пусть он придет один и ждет… Ха-ха!.. Выйдет простая шутка. Вот тебе и красавица Клочковская!..

Но все эти разумные мысли разлетелись, как спугнутые птицы, когда наступил роковой час. Любочке казалось, что она делает ужасное преступление, какого еще не видал мир, и что все прохожие увидят на её лице отпечаток её злодейства. И вместе с тем её точно подталкивала какая-то невидимая сила. Интересно, как будет себя держать Сережа, как он заговорит с ней и вообще чем всё это кончится. Любочка, однако, не забыла одеться с особенной тщательностью и даже прицепила по неизвестной причине лишний бантик: преступление, так преступление…

Сережа Клепиков пришел в сад раньше и с деловым видом разгуливал по дальней тенистой аллее. Стояла осень, и деревья уже начинали ронять листву. Там и сям валялись эти пожелтевшие сухие листья, напоминавшие о начинавшейся убыли жизни. День был серенький, но мягкий и теплый — такие ласковые осенние дни полны какой-то особенной грустной поэзии. Прибавьте к этому воздух, напоенный горьким ароматом умирающей летней зелени. В такие дни хочется гулять без конца, вынашивая грустные мысли, мечты о прошлом и опавшие листья воспоминаний.

Любочка издали заметила вышагивавшего Сережу и окончательно струсила. А вдруг их кто-нибудь увидит? Положим, после обеда здесь никто не гулял, но всё-таки… Она опустилась на первую скамейку и рассеянно принялась чертить зонтиком на песке кабалистические фигуры. Вот и его шаги… Сердце Любочки забилось учащенно и замерло. Он подошел и остановился против неё, тоже немного смущенный.

— Здравствуйте…

— Здравствуйте…

Пауза. Она не смела поднять глаз, но не из робости. Её начинало сердить то, что она краснеет, как морковь. Этого еще недоставало.

— Пройдемтесь… — предложил он, прислушиваясь к звукам собственного голоса и точно пробуя тон.

Они пошли рядом и неловко молчали. Он пощипывал начинавшийся пух будущих усов и несколько раз набирал воздух, чтобы сказать хоть что-нибудь. Ведь глупо молчать, а голова была пуста, хоть выжми. Ни одного слова…

— Любовь Григорьевна, мне давно хотелось поговорить с вами серьезно…

Совсем не то! Проклятый язык говорил совсем не те слова, какие были нужны сейчас. Что это за приступ?

— То-есть я, собственно говоря, хочу сказать, что… что с некоторого времени я замечаю в вас некоторую перемену. Конечно, я не имею права, то-есть я хочу сказать, что не подавал повода…

Опять не то!.. Однако положение… Сережа даже оглянулся, точно боялся, что кто-нибудь мог подслушать его красноречие. Любочка тоже сделала нетерпеливое движение плечом.

— Одним словом, вы ставите меня в неловкое положение…

Она остановилась и посмотрела на него широко раскрытыми глазами.

— Я сейчас объясню всё… — поправился он, храбро прищурив один глаз. — Жизнь — серьезная вещь, и некоторыми вещами нельзя шутить. Я знаю вас с детства… Я привык уважать вашу семью, и… и… одним словом, вы понимаете, что я хочу сказать.

— Ничего я не понимаю, Сергей Петрович… Вы говорите, как оракул.

«Оракул» замолчал самым глупым образом, а потом, обиженный этим замечанием, заговорил быстро и решительно о том, как он через год кончит курс, как потом отправится в университет, как будет юристом и только тогда позволит себе решить самый важный вопрос жизни. Любовь — слишком серьезное чувство, чтобы им шутить. Есть обязанности, не говоря уже о вкусах, привычках и разнице взглядов. Одним словом, получалось что-то вроде проповеди.

— Да вы это о чем? — уже сердито спросила Любочка.

— Гм… Мне кажется, что вы несколько увлекаетесь несбыточными мечтами, то-есть несбыточными в данный момент.

— Я?!..

— Я, конечно, очень признателен вам за внимание и некоторое предпочтение и сам, с своей стороны, отношусь к вам… симпатизирую…

— Другими словами, вы хотите сказать, что я в вас влюблена? Жестоко ошибаетесь, Сергей Петрович… И относительно особенного внимания вы тоже слишком много о себе думаете.

— А ваша записка?..

Любочка посмотрела на него строго — разве о таких вещах напоминают? — и, повернувшись, быстро пошла назад.

— Любовь Григорьевна… Любочка…

Любочка остановилась и крикнула издали:

— Вы глупы!

Любочка вылетела из сада, как облитая холодной водой. Ей сделалось вдруг так стыдно, так стыдно, как еще никогда не бывало. Что это такое было? Ведь ей ничего не нужно от Сережи. Зачем он говорил какие-то глупые слова? «Симпатизирую»… «а ваша записка»… Это бестактно, глупо, непростительно. Ах, как стыдно, почти до боли! В таком настроении Любочка не могла итти домой и отправилась прямо к Кате. Последняя с мельчайшими подробностями узнала весь последовательный ход роковых событий. Катя хохотала до слез, а Любочка горько плакала, охваченная желанием покаяться.

— Он дрянной… — повторяла она, не вытирая слез. — И, знаешь, я его возненавидела. Если бы ты видела, какое у него было глупое лицо!.. И я тоже, должно быть, была хороша… Ах, как всё это глупо, глупо!.. Я, кажется, умру от стыда…

— Ну, умирать не стоит, а в следующий раз делать подобных глупостей не следует.

Катя опять смеялась и чувствовала, что еще никогда так не любила эту милую Любочку, как сейчас. Какая она славная, вся славная, и рядом братец Сереженька.

— Мне больше всего нравится заключение… — говорила Катя, когда Любочка собралась уходить домой.

На Любочку вдруг нашло раздумье.

— Знаешь, Катя, а ведь нехорошо, что я его обругала… В сущности, если разобрать, кругом виновата я одна…

— Да будет тебе каяться. Еще что придумаешь?

— Нет, в самом деле, нехорошо. Он мог обидеться…

— Я думаю…

От двери Любочка вернулась и прошептала на ухо Кате:

— А всё-таки я его люблю… как никогда еще не любила!..

Катя сначала смеялась, когда Любочка ушла, а потом ей сделалось грустно. Конечно, роман Любочки разрешился очень комично, но под ним было нечто серьезное. Эта Любочка налетит на какую-нибудь историю… От неё можно ожидать всего. Из сожаления к Любочке, на следующий день Катя отправилась к Печаткиным, Любочка еще в гимназии умоляла её об этом, как о величайшей милости, а когда Катя пришла, Любочка встретила её почти сухо. Только с Любочкой могли происходить такие быстрые перемены.

— Ну, что нового? — спрашивала Катя.

— А ничего… — ответила Любочка, глядя на неё злыми глазами.

Любочка по логике людей, сделавших какую-нибудь глупость, теперь сердилась на Катю за свою вчерашнюю откровенность.



XVIII

Последний год Сережи и Гриши в гимназии прошел с необыкновенной быстротой. Не успели оглянуться, как зима уже была на исходе, а тут и весна на носу. Гимназисты усиленно готовились к выпускным экзаменам. Одно и то же волнение захватило обе семьи. Как-то Сережа справится, успеет ли Гриша… Катя и Любочка ужасно волновались, гораздо больше, чем на своих собственных экзаменах. Ведь вопрос шел о судьбе Сережи и Гриши… С Любочкой сделалось что-то вроде истерики, когда Сережа напутал что-то на экзамене из алгебры, и она навсегда возненавидела эту проклятую науку.

Наконец и экзамены кончились, и вчерашние гимназисты получили аттестаты зрелости. Гриша кончил с серебряной медалью, а Сережа просто. Он, впрочем, всегда относился свысока ко всем гимназическим знакам отличия, а теперь в особенности. По случаю такого торжества у Клепиковых был устроен настоящий парадный обед, служивший ответом на знаменитый ужин Григория Иваныча. Обе семьи еще раз собрались вместе, соединившись в общей радости. Анна Николаевна никак не могла удержаться и всё время потихоньку вытирала глаза платком: не было дорогого человека, который сумел бы порадоваться по-настоящему. Катя тоже чувствовала, что эта радость уже не так полна, как при поступлении мальчиков в гимназию. Чего-то недоставало… Все точно заразились одним сомнением: кто знает, что еще будет впереди.

— Осенью-то ведь они уедут, а мы останемся здесь одни, — шептала Любочка на ухо Кате.

— Что же, мы кончим гимназию и тоже поедем на курсы…

— Да, как же, жди… Еще целых два года осталось.

Дедушка Яков Семеныч всё поглядывал на девочек, разделяя их настроение.

— Что же, хорошо… — бормотал он, выпивая за здоровье «некрутов». — Дай бог… На что лучше!.. Свою домашнюю заботу переменим на дальнюю…

Петр Афонасьевич немножко подвыпил и развеселился. Расхрабрившись, он даже хотел сказать спич, как делал Григорий Иваныч, но Марфа Даниловна во-время успела толкнуть его локтем, и счастливый домовладыка только пожевал губами:

— Что же, хорошо, дай бог…

В общем обед прошел как-то торжественно-скучно. Все как будто чего-то стеснялись и не договаривали главного. Некоторое оживление наступило только тогда, как заговорили о Казани — молодые люди поступали в казанский университет. Из присутствовавших в Казани бывали только дедушка Яков Семеныч и Анна Николаевна. Первый был проездом лет тридцать тому назад, а Анна Николаевна жила в Казани месяца три, но рассказать ничего не умела. Она помнила только длинную дамбу, которая вела от пароходных пристаней к городу, и необыкновенно высокие дома.

— Мы осенью там были с Григорием Иванычем, так он всё яблоки да виноград покупал… — рассказывала она, стараясьмхоть что-нибудь припомнить. — Там фрукты очень дешевы, чуть не даром…

— А как относительно жизни, Анна Николаевна? — любопытствовала Марфа Даниловна. — Чай, дорого, приступу ни к чему нет…

— Ну, этого уже я не умею сказать… Молода тогда была, глупа, да и останавливались мы в проезжих номерах. Григорий Иваныч любил всё сам покупать, а я не касалась…

— Теперь и в Казани всё другое, — старался вывести гостью из затруднения Петр Афонасьевич. — Вот и у нас всё дороже, a там и подавно. С каждым годом труднее да труднее жить. А между прочим, везде живые люди живут, значит, и наши молодцы проживут…

После экзаменов окончившими курс гимназистами была устроена традиционная прощальная пирушка. Об этом событии говорили еще зимой, как о чем-то необыкновенном. Решено тогда же ехать в Курью. Катя и Любочка вперед почувствовали себя чужими. Да, это было так… Они могли радоваться, сочувствовать и болеть всеми гимназическими невзгодами, а в общей радости оказывались лишними. Это было и несправедливо и обидно. В роковой день Катя заперлась у себя в комнате, сделав вид, что ей всё равно, а Любочка не утерпела и сбегала на берег Лачи, к пристаням, чтобы посмотреть, как отправятся гимназисты. Она спряталась в сквере, чтобы её не заметили, и из-за зеленой щетки подстриженных акаций наблюдала, как отвалила от берега большая косная лодка. Да, им всем было весело, а она сидела на скамеечке одна и готова была расплакаться самым глупым образом. Собственно, эта поездка была пустяки, все гимназисты устраивают такие пирушки, но важно было то, что здесь в первый раз почувствовался серьезный разлад и прозвучала та фальшивая нотка, которая портила всю музыку. А лодка плыла вниз по Лаче с веселыми песнями, и сердце Любочки ныло. С гимназистами вместе отправилось несколько учителей с Огневым во главе.

Любочка с пристани пришла к Кате разогнать тоску, но из этого ничего не вышло. Катя лежала у себя на кровати с книгой в руках и никак не могла понять негодования приятельницы.

— Да ведь им весело, пойми, — объясняла Любочка. — А мы вот дурами сидим здесь…

— Очень весело: напьются пива, будут орать, потом подерутся… Неужели в этом веселье? Мне, напротив, жаль их…

— А я бы так с удовольствием приняла участие и даже выпила бы стакан пива, хотя и не люблю его.

С пикника Сережа и Гриша вернулись только утром, охрипшие от пения, с измятыми лицами и красными глазами. С Сеней Заливкиным в Курье сделалось дурно. Хорошо веселье, нечего сказать!..

9

Re: Дмитрий Наркисович Мамин - Сибиряк - Весенние грозы

Впрочем, последующие события с лихвой вознаградили огорченных гимназисток. Ведь в их распоряжении было целое лето… Теперь устраивались прогулки чуть не каждый день, и даже Марфа Даниловна смотрела на веселившуюся молодежь сквозь пальцы. Что же, пусть повеселятся: не долго оставалось быть вместе. Кроме того, у Марфы Даниловны и Анны Николаевны было много хлопот и новых забот по снаряжению «некрутов» в далекий путь. Легко сказать, приходилось экипировать на целый год разом. Дома-то всё строилось помаленьку да исподволь, оно и выходило незаметно, а тут разом вынь да положь.

— Снарядим, отправим, а там уж и не знаю, что будет, — жалобно повторяла Анна Николаевна. — Какие еще товарищи попадут… Прихворается грешным делом. Мало ли что может быть…

— Другие учатся, и наши будут учиться, — успокаивала Марфа Даниловна. — Конечно, у себя на глазах-то спокойнее… Да и то сказать, ведь мальчики — всё равно, не удержишь. Пошли да поехали…

— Уж это что говорить… Где удержать. Вон и Яков Семеныч то же говорит.

— А мой-то Петр Афонасьевич?.. Как-то даже ссорился со мной… Всё из-за Сережи.

Положение Печаткиных сразу менялось, благодаря близившемуся отъезду Гриши. Он являлся большаком в семье и много помогал своими уроками, а с его отъездом всё рушилось. Анна Николаевна по своему малодушию даже старалась не думать об этом роковом дне.

Катя и Любочка принимали большое участие в этой работе и даже на прогулки в Курью уезжали с какой-нибудь работой. Сейчас их не тяготила эта женская работа. Будущие студенты порядочно им мешали, стараясь занять и развлечь. Первый неудачный опыт значительно охладил Любочку, и она откосилась к своему «предмету» почти равнодушно. Сережа это чувствовал и был с ней изысканно-вежлив, хотя и не без некоторой иронии. С другой стороны, Любочка ему нравилась теперь больше, чем раньше, чему много способствовала и вся обстановка встреч и собственное настроение. Катя часто наблюдала брата и невольно сравнивала его с Гришей. Какая громадная разница! В характере Гриши уже вполне рельефно выступали отцовские черты — самоуверенность, чисто печаткинская гордость, какая-то особенная доброта, иногда злая насмешка, но без желания кого-нибудь обидеть или унизить. Всё это очень нравилось Кате, потому что напоминало о дорогом человеке. В течение зимы она инстинктивно избегала Гриши, а теперь произошло невольное сближение, благодаря совершенно новому положению дел. Гриша был весь поглощен мыслью о положении своей семьи, когда сам он уедет в Казань. Эта большая мужская забота нравилась Кате, особенно когда Гриша заводил серьезный разговор с ней на эту тему, — ведь он советовался только с ней одной.

— Это большой эгоизм с нашей стороны, Екатерина Петровна, — объяснял Гриша: — именно, мы жертвуем слишком много, чтобы получить высшее образование. Мне часто кажется, что я даже не имею права бросать семью. Могу поступить на службу, давать уроки… Ведь отец прожил же без диплома всю жизнь. Затем, я часто вспоминаю теперь Кубова и думаю, что он во многом прав… Вы только подумайте, что целых пять лет мать и две сестры должны прожить без меня. Ведь это жертва, которая приносится в пользу моего университетского диплома.

— Вы преувеличиваете.

— Нисколько!.. Посмотрите, в крестьянской семье парень в двадцать лет представляет собой живой капитал. Он — кормилец семьи… А мы должны до двадцати пяти лет состоять какими-то недорослями. Я говорю о себе и о своей семье, а не о других… Меня вообще всё это ужасно мучит, хотя я стараюсь не показывать вида ни маме, ни Любе. Зачем еще их напрасно тревожить…

— Помаленьку устроитесь: будете получать какую-нибудь стипендию, потом Любочка будет давать уроки…

— Даже предположим, что, действительно, всё устроится так, как вы говорите, но меня будет всё-таки тяготить, что семья из трех женщин остается одна…

Сколько было хорошего в этих задушевных беседах, в которых Гриша высказывался весь! В нем не было ни одной фальшивой ноты, и Катя любила слушать самый тон, каким он говорил. Свидетелем этих бесед чаще всего бывал дедушка Яков Семеныч — он оставался в Курье целые дни один и рад был, что молодежь толчется около него. Петр Афонасьевич приезжал в Курью только вечером, по окончании своей службы.

— Сурьезный парень… — не раз говорил старик, наслушавшись разговоров Гриши. — Пожалуй, нашему Сереженьке супротив него и не устоять. Тоже похаять нельзя, только то — да не то… Пожиже будет Сереженька. Ну, что же, каждому свое… И птица перо в перо не уродится.

Была и другая тайная мысль у дедушки: вот бы взять да и женить Гришу на Кате, — то-есть в самый бы раз, пока еще Гриша-то не набаловался. Вот какая бы парочка вышла: отдай всё. А то кто знает, как бы не уела Гришу большая-то грамота. Старик вздыхал, не смея высказать вслух своих тайных соображений.

Наступил и роковой день отъезда «некрутов». Это был такой же серенький и пасмурный день, как во время поступления Сережи и Гриши в гимназию. Так же накрапывал мелкий осенний дождь, так же улицы потонули в грязи, так же уныло выглядывали мокрые деревянные домики в Веселой улице — всё то же, а прошло ни больше, ни меньше, как целых восемь лет. Марфа Даниловна даже пришла в ужас от этой мысли — ведь точно всё вчера было. Петр Афонасьевич ввиду такого выдающегося события даже не пошел на службу — это случилось с ним в течение двадцатипятилетней службы всего во второй раз.

— Желаю проводить молодцов… — повторял он, напуская на себя храбрость, чтобы скрыть подступавшие невеселые думы. — Да, желаю, и конец тому делу.

Марфа Даниловна и Анна Николаевна на двух извозчиках повезли сыновей в общину, чтобы отслужить напутственный молебен, и очень боялись, что неделя не о. Евгения. На их счастье служил о. Евгений. Он сказал приличное случаю напутственное слово и благословил юношей в далекий путь.

— Не увлекайтесь чужой новизной, юноши, и не забывайте родного гнезда… Вспомните, какими были вы беспомощными, сколько труда и забот положено на вас, и не гордитесь своей молодой силой. А главное: не забывайте родного гнезда. Бог противится тем, кто презрит тяжелую родительскую заботу. Ну, с богом, юноши!.. Вы — наша гордость и наше будущее.

Сестра Агапита наделила путников образками и со слезами на глазах проводила их из церкви. Все зашли еще на могилку к Григорию Иванычу, и Гриша не выдержал — разрыдался. Очень горько начинать жить от могилы…

Петр Афонасьевич собственноручно уложил всё в новеньком, только что купленном чемодане Сережи и всё повторял, споря с каким-то невидимым противником:

— Не горевать нужно, а радоваться… да. Я заплакал бы тогда, если бы Сережа дома остался… Да…

Перед отъездом, по русскому обычаю, вся семья посидела в торжественном молчании, потом помолилась, и началось трогательное прощанье. У Петра Афонасьевича дрогнула рука, когда пришлось благословлять сына. Кто знает, может быть, видятся в последний раз… Из всей семьи один Петушок ничего не понимал и с удивлением смотрел на всех.

— Ну, с богом! — решительно проговорил Петр Афонасьевич, прерывая церемонию прощания. — Дальние проводы — лишние слезы…

У Кати тоже были слезы на глазах. Ей вдруг сделалось жаль Сережи, и она обвиняла себя, что так часто была несправедлива к нему. Вся эта сцена очень утомила Сережу, и он с облегченным сердцем вышел из-под родительской кровли. Нужно было еще заехать к Печаткиным, как уговорились раньше, чтобы всем вместе ехать на пароходную пристань. Там было то же самое, и Анна Николаевна и Любочка ходили с опухшими от слез глазами.

— Не плакать нужно, а радоваться… — повторял Петр Афонасьевич, чувствуя, как запас храбрости совсем на исходе.

На пароходной пристани все, к удивлению, встретили монастырского о. дьякона, Володю Кубова и Огнева. Кубов нарочно приехал из своей деревни, чтобы проводить товарищей. Эта встреча сразу придала всем некоторую бодрость. Один бас Келькешоза хоть кого ободрит…

— Какой ты большой, Володя! — удивлялась Марфа Даниловна. — Вон и борода выросла…

— На дешевых хлебах отъелся, Марфа Даниловна, — шутил Кубов.

Он, действительно, сильно возмужал, раздался в плечах и походил на купеческого приказчика. Гимназистки давно не видали его и заметно дичились.

Другим обстоятельством, послужившим к развлечению собравшейся публики, была неожиданная ссора Петушка с Соней. Забытые большими, эти баловники схватились чуть не в рукопашную, и их едва растащили. Сережа старался смотреть в сторону и суетился без надобности, чтобы поскорее шло время. Гриша разговаривал с Кубовым.

— Силянс! — гудел Келькешоз, наступая кому-то на ногу. Огнев был «с мухой» и держался в стороне до последней минуты, а потом проговорил, обращаясь к уезжавшим:

— Завидую, господа… Молодость, как здоровье, мы ценим только тогда, когда она прошла. Поклонитесь aima mater… Ах, было и наше время. Ну, да что об этом говорить.

           Сейте разумное, доброе, вечное,
           Сейте! Спасибо вам скажет сердечное
           Русский народ!

Вот и второй свисток. Публика сбилась у самых перил пристани живой галдевшей стеной. Где-то слышался тихий плач, кто-то ругался. Пароход разводил пары. Вся палуба была покрыта пассажирами, прощавшимися с родными и знакомыми.

— Пишите, братцы! — кричал Кубов, перевешиваясь через перила. — И я буду писать. Интересно, что и как у вас там будет…

Третий свисток. Сходни убраны. Воздух наполнился послед; ними возгласами. Замелькали белые платки. Пароход тяжело отвалил от пристани. Петр Афонасьевич проводил его прищуренными глазами, чтобы скрыть непрошенную слезу. Катя прижалась в уголок и чувствовала себя такой маленькой-маленькой. На прощанье Гриша горячо пожал ей руку и проговорил:

— Не забывайте маму и Любочку…

Этого было достаточно. Разве нужны слова, чтобы выражать всё то, чем полна душа? Да и нет таких слов. Катя знала только то, что она не одна и что другое сердце бьется вместе с её сердцем.

— Ура!.. — крикнул Келькешоз, когда пароход повернулся кормой.

Осиротелые семьи долго оставались на берегу, пока пароход не скрылся совсем из виду. Он увозил с собой всё будущее этих двух семей…

Прощайте! Прощайте…



Часть вторая



I

Весенний солнечный день. По сторонам трактовой дороги ярко зеленела молодая травка. Лист на березах только что распустился. В полях уже звенели жаворонки. По тропинке, пробитой пешеходами по краю канавы, медленно шли два путника. Один шагал в высоких охотничьих сапогах, а другой в коротком подряснике, — это были наши старые знакомые: учитель русского языка Огнев и монастырский дьякон.

— Я устал, дьякон… — говорил Огнев, вытирая пот на лице. — Не могу итти дальше…

— Ничего, это только сначала так кажется, Павел Васильич, а потом разомнешься… Смотри, благорастворение воздухов какое!.. А ты — устал!

— Дьякон, не могу. Передохнем чуточку…

— Ужо, погоди, Павел Васильич: вот свернем с тракту, тогда и передышку сделаем. На четырнадцатой версте повертка… И пыли будет меньше, и лес начнется.

Огнев уныло жмурился и с тоской смотрел на пылившую ленту провинциального тракта, по которой медленно ползли крестьянские телеги. И было от чего притти в отчаяние. Легко сказать, четырнадцать верст, а впереди еще пятьдесят. То ли дело на почтовых махнуть… Через шесть часов были бы на месте. Уныние окончательно овладело Огневым, когда их обогнала почтовая тройка. Огнев узнал непременного члена по крестьянским делам и угнетенно вздохнул. Но дьякон был упрям и не обращал никакого внимания на унывавшего спутника.

— Вот уж одиннадцатая верста, а вон там, за пригорком, сейчас будет и повертка… — объяснял ом, приглядывая даль из-под руки. — А придем в Семишки, сейчас закажем самовар. Там у меня один мужичок есть знакомый… Сливок сейчас подадут, хлебца пшеничного, а потом сообразим яичницу-скородумку. Ах, братец ты мой, лимон-то мы и забыли… А оно невредно — с лимоном перекувырнуть чайку.

— Это ты правильно, дьякон: не вредно с лимоном… А тоже хорошо, когда сливки с пенкой.

— Ну, в Шервоже у нас таких сливок не достанешь…

Огнев даже засмеялся: дьякон его утешал, как малого ребенка. А всё-таки с разговорами куда легче итти. Вон и четырнадцатая верста, а от неё влево змейкой уползал узкий проселок. На «росстани» уже сидели какие-то богомолки.

— Мир на стану! — крикнул весело дьякон. — Куда господь несет, милые?

— А по обещанию… — ответила за всех тощая и сгорбленная старуха. — По обещанию, милый, идем. Дальние мы… К Симеону праведному.

— Далеконько будет…

— И то не близко. Вторую неделю бредем… Как господь донесет. Притомились женским делом…

— Ничего, отдохнете…

— Известно, отдохнем.

Огневу приходилось еще в первый раз разговаривать с богомолками. Раньше он видел их только из окна своей городской квартиры. Вообще, как городской человек, он не понимал этого простого деревенского люда и мог только удивляться, что дьякон умел с ними разговаривать и просто и любовно.

— Взыскующие града, — объяснил Келькешоз, показывая глазами на богомолок. — У нас свое, у них свое… А между прочим, нам пора, камрад. Едем per pedes apostolorum… Прощайте, милые.

Трудно было Огневу подниматься, но дьякон не знал пощады — приходилось покоряться. До Семишек оставалось еще верст десять.

— Дорога отличная здесь, — утешал дькон. — Когда я учился в бурсе, так всегда ходил пешком. Уснешь, как зарезанный… Вот увидишь, когда придем в Семишки.

Трудные были эти десять верст, хотя проселок шел то полями, то лесом, и не было проклятой трактовой пыли. Огнев молчал, чувствуя, как у него подгибаются ноги от усталости. Наконец Огнев забунтовал:

— Келькешоз, мы сбились с дороги! Это чорт знает что такое… Проклятые Семишки провалились сквозь землю.

— Нет, их отодвинули дальше… Не ропщи, человече.

В довершение всего дорога пошла в гору. Огнев сел на какой-то пенек и решительно заявил, что дальше не пойдет ни за какие коврижки.

— Я лучше вернусь в город… — повторил он жалобным голосом.

— А чай со сливками?

— Ну тебя и с чаем…

— Как знаешь, ступай назад, а я пойду вперед… Прощай.

Дьякон зашагал дальше. Огнев посидел на пне с минуту и покорно поплелся за ним.

Семишки оказались ближе, чем думал изнемогавший от усталости Огнев — только поднялись в гору, и с неё открылся вид на небольшую деревушку, раскидавшую свои избушки у её подножия.

— Ну, вот и отдых! — громогласно заявил дьякон.

Огнев в это время малодушно мечтал о том, как он, отдохнув в Семишках, наймет лошадей и уедет обратно в город, а дьякон пусть себе идет один.

В Семишках они разыскали знакомого мужика и расположились на отдых. Огнев был настоящий городской человек и настоящей деревни не видал, исключая трактовых сел и пароходных пристаней. Его удивляло больше всего то, что всего каких-нибудь двадцать четыре версты от Шервожа и начинался совсем иной мир. Да, это была настоящая русская деревня со всем её мирным убожеством. Здесь были свои интересы, заботы, радости и напасти. И лица другие, чем в городе, — такие простые русские лица. И таких деревень сотни тысяч, а в них десятки миллионов настоящих русских людей.

— Куда наклался, о. дьякон? — спросил хозяин, степенный бородатый мужик.

— А в Березовку… Там племяш у меня в учителях.

— Видал… Мы в Березовку ездим о зимнем Николе, к престолу. Ничего, паренек хороший. Хозяйством обзаводится… А это кто с тобой будет?

— А так, городской. Из купцов.

Мужик посмотрел на Огнева и улыбнулся.

— Как будто оно не похоже, о. дьякон. Не то обличье…

— А кто я, по-твоему? — полюбопытствовал Огнев.

— Из чиновников, али из господ… А березовского-то учителя я даже очень хорошо знаю. Он на нашу крестьянскую руку — и пашней обзавелся, и в кузнице робит, и всякое протчее обзаведенье.

Огнева томила страшная жажда, но дьякон не дал ему ни воды, ни квасу.

— Обожди самовара, а то хуже будет, ежели с жару холодного напьешься…

Деревенские самовары кипят долго, и Огнев опять начал роптать и жаловаться, так что дьякон даже обругал его.

— Ну, какой ты человек? Смотреть на тебя тошно…

— И не смотри…

— Вот брошу тебя и уйду один. То не могу, другое не хочу… тьфу!..

За самоваром Огнев отдохнул и повеселел. Никогда еще он не пивал чая с таким аппетитом.

— Ну, ты ложись спать, — советовал дьякон. — А я еще по деревне поброжу… У меня тут есть знакомые мужички. Надо насчет сена переговорить…

Огнев мог только удивляться выносливости дьякона. После чая он, действительно, завалился спать с коварной мыслью завтра вернуться в город на лошадях.

Когда рано утром дьякон разбудил его, Огнев только мог удивляться, — неужели уж ночь прошла? Он даже не просыпался ни разу, да и вообще не спал так очень давно. Только вот ноги точно чужие.

— Дьякон, я дальше не пойду…

— Как знаешь, Павел Васильич. Не на веревке мне тебя тащить… Своей охотой пошел. Да и до Березовки рукой подать… Тридцати верст не будет.

— Ого!.. Тридцать верст… Ну, нет, брат, иди один.

— И пойду…

Дьякон усвоил себе деспотические привычки, и Огнев, несмотря на ворчанье, в конце концов всё-таки невольно подчинялся ему. Да и стыдно было возвращаться в город с пустыми руками. Уговорились вместе итти пешком в Березовку, и как-то нехорошо сбежать с полдороги.

— Ничего, разомнешься дорогой, — уверял дьякон. — А в Березовке вот как отдохнем… И еще настойки на березовой почке выпьем. Да…

К удивлению Огнева, другой день пути не показался таким трудным, да и места были всё такие хорошие. Поля, перелески, маленькие речки и целый ряд деревушек. Широким простором расстилалась такая мирная картина. Делалось как-то легко на душе, глядя кругом. А город с его шумом и суетой оставался где-то далеко-далеко.

На половине дороги сделали привал. Огнев не поинтересовался даже, как называется деревня. У дьякона и здесь был знакомый мужик, который привозил в город дрова. Закусили, напились чаю и побрели дальше.

— Люблю деревню, — объяснил дьякон, размахивая длинной палкой, которую вырезал дорогой. — Здесь всё, брат, настоящее… Возьми деревенскую лошадь, или корову, или курицу — всё настоящее.

— А городские курицы не настоящие?

— Барыни, а не курицы. Уходу за ними много, дохнут постоянно… Тоже вот и городская лошадь: пустопляс, и больше ничего. А деревенская лошаденка первая работница… Без неё мужик ничего не стоит. Не смотри, что она лохматая да головастая… да. И всё так… Легкий хлеб в городе заел всех, ну, настоящего-то и нет ничего. Тоже вот и мужик, который попадёт в город на легкий-то хлеб, — расколотый грош вся ему цена. Я-то деревенский ломоть и всё это вот как отлично понимаю…

В Березовку пришли только к самому вечеру, вместе с деревенским стадом. Это было большое село, залегшее сотнями изб по берегам небольшой речки Березовки. На самом высоком месте красовалась белая каменная церковь. Село было богатое благодаря зимним торжкам. Нашим путникам нетрудно было отыскать сельскую школу.

— На главном проспекте должна быть, — решил дьякон вперед. — У церкви… Вон и поповский домик, а вон и школа. То-то Володька удивится…

Учитель квартировал рядом со школой, у вдовы дьяконицы. Дома его не оказалось. Босоногая и белоголовая девочка лет семи объяснила, что он в кузнице и скоро придет.

— Ну, ты, почта, валяй к нему и скажи, что городские гости приехали, — посылал дьякон. — Да смотри у меня: живо. Одна нога здесь, а другая в кузнице…

Девочка, исчезла, и только под окнами: мелькнула её белокурая головенка.

Квартира учителя состояла всего из одной комнаты. Просиженный ситцевый диван заменял кровать. У окна стоял письменный стол. В углу были приделаны из простых досок полочки для книг и ученических тетрадей. У внутренней стены помещался верстак со столярными инструментами. У двери на столе были разложены принадлежности переплетного мастерства. Крашеный сундук служил комодом и гардеробом. Дьякон подробно осмотрел всю обстановку и некоторые вещи пощупал.

— Дельно… — решил он, наконец, одобрительно покачивая головой.

Огнев стоял у окна и смотрел на расстилавшуюся перед ним картину. Деревенская площадь с церковью посредине, волостная изба, поповские домики, а дальше брезжила всхолмленная полоса полей. Картина, вообще, была незамысловатая, но «настоящая», как выражался дьякон и как подумал сейчас Огнев его словами. Он даже вздохнул, припоминая что-то такое далекое и такое тяжелое. Да, город был далеко, а там остались и утомление, и тоска, и какая-то гнетущая пустота — одним словом, всё не настоящее.

— А, дорогие гости… Вот не ожидал-то! — послышался в дверях веселый голос самого хозяина. — Здравствуйте, Павел Васильич…

Это был он, Володя Кубов, загорелый, красный от работы и быстрой ходьбы, но такой жизнерадостный и счастливый. Синяя крестьянская рубаха, надетая поверх ситцевой, была прикрыта кожаным фартуком, как и следовало кузнецу.

— Ну, здорово, акробат! — басил дьякон, облапив племяша. — Каково прыгаешь? А мы, брат, к тебе в карете приехали… на своих на двоих. Я как-то говорю Павлу Васильичу: «Махнем к Володьке пешедралом». — «Махнем», говорит. Ну, и махнули. Только дорогой он чуть меня не сконфузил: хотел домой бежать. Конечно, непривычное дело…

— Какой вы здоровяк, Кубов, — удивлялся Огнев, удерживая жилистую руку своего бывшего ученика в своей белой бессильной руке. — Даже как-то совестно смотреть на себя…

— А вот погостите у меня лето, так и не будете завидовать, Павел Васильевич. И дешево и сердито: квартира стоит два рубля, содержание в месяц около пяти…

— Володька, соловья баснями не кормят, — перебил его дьякон. — Успеем наговориться, а ты нас ублаготвори снедью и брашном, яко и подобает странникам.

— Сейчас, сейчас…



II

Белоголовая девчонка уже поставила самовар, и через полчаса около него разместились все трое. Чаеванье устроено было в огороде, на свежем воздухе. Там была пристроена летняя беседка, обсаженная кустами смородины и малины. Солнце уже садилось, и повеяло прохладой.

— Отменно… — повторял дьякон после каждого выпитого стакана.

— С дороги вы устали, Павел Васильевич, — объяснял Кубов. — Ложитесь спать — в деревне рано засыпают. А завтра я вам покажу свое маленькое хозяйство.

— Только не хвастай, — предупреждал дьякон. — Я-то ведь сам деревенский ломоть, и меня не проведешь. Нет, брат, шалишь…

— Зачем же я буду обманывать? У вас свои глаза есть…

Огнев всё время молчал. За чаем его взяла такая усталость, что он сидел только из вежливости, и очень был рад, когда эта церемония кончилась. От деревенского ужина, по городской привычке, он отказался и был совершенно счастлив, когда растянулся на ситцевом диванчике. Благодатный сон точно уносил куда-то в неведомую даль.

Зато дьякон поужинал за двоих, счастливый тем, что мог поесть привычной деревенской пищи. Тут были и щи с забелом, и каша, и душистый пшеничный хлеб — последний приводил дьякона в восторг.

— На наших крупчатных мельницах только портят пшеничку, — негодовал он, нюхая пшеничный ломоть. — Обдерут всё… А тут самый смак.

Ужинали они в той же беседке при свете небольшой жестяной лампочки. Выпив две рюмки деревенской настойки и хлопнув хозяина по плечу, дьякон проговорил:

— А ведь Павел-то Васильич того… гм… На чердаке у него не в порядке. Сначала всё по жене тосковал, а потом мысли разные… да. А главное, житьишко наше городское: утром в гимназии своей корпит, а вечером дома тоже корпит. Ну, тут в башке всякая дрянь заведется… Я-то поступил нынче в мужскую гимназию учителем пения, ну, познакомился с ним поближе, вижу, отличный человек и совсем даром погибает. Вот и уговорил сделать променад… Пусть подышит хоть вашим деревенским воздухом, а то совсем закис человек.

— Что же, отличное дело.

— Без тебя знаю, что отличное. А то за чем бы пошел за семь верст киселя хлебать? Тоже и мы не в угол рожей…

Кубов был очень рад гостям и с особенным удовольствием наблюдал некрасивое, но такое добродушное лицо дьякона. В этом лице была та внутренняя красота, которая дается только искренностью и добрым сердцем. Грубоватый тон и смешные семинарские словечки дополняли характер всего остального.

— Признаться сказать, мне и самому порядком надоело в городе, — говорил дьякон. — Ведь вот служу, получаю жалованье, и доходов больше, чем получат два деревенских попа вместе, а всё как будто чего-то недостает. Точно и деньги не настоящие, и идут они прахом… Особенно весной жутко делается: так и потянет, так и потянет. Чувствуешь, что и сам не настоящий человек… Отцы-то сами землю пахали, а, ты дармоедом живешь. Дикая эта городская копейка… Как-то на молебне закатил я такое многолетие, что один купец мне корову прислал, а другой лошадь вместе с дрожками. По первоначалу я даже обрадовался, а потом стыдно сделалось: ведь купцы с жиру бесятся… Так и всё. С дьяконицей тогда рассорился… Она тебе, брат, кланяется… Хотела гостинцев посылать, да я не взял… Ладно и так.