Re: Анфиногенов Артем - А внизу была земля
Выпускники училища, шестнадцать душ. Истребители…
Уже не курсанты, еще не воины.
— Здравствуйте, товарищи военные летчики!..
Желторотые птенцы, «слетки», как говорят о пернатых детенышах, впервые покинувших гнездо.
В хорошие бы их руки сейчас! На полигоны, на стрельбы, в учебные бои.
— Год рождения? — спросил он старшого.
— Двадцатый!
Выражение взволнованного ожидания на молодом лице выступило еще отчетливей.
— Хороший возраст… Зрелый. Не сморило?.. — спросил Хрюкин. — Болтает в этой дурынде, — кивнул он в сторону ТБ. — Плюс жара…
«Я для него генерал, который все прошел, — подумал Хрюкин. — Десять лет разницы. Но остальное пройти нам предстоит вместе».
— Я на вас надеюсь, — пожал он руку старшему.
Да, поднатаскать бы молодых.
Но вся его армия сегодня — тридцать шесть истребителей, сорок восемь «ил-вторых». А в четвертом флоте Рихтгоффена тысяча двести машин.
Снаряженный по его команде из Калача экипаж ПЕ-2 ушел па разведку с опозданием, радиосвязи с ним, к сожалению, нет. Радостей ждать от него не приходится, не привез бы разводчик сюрприз вроде необходимости срочно мотать отсюда за Волгу…
«Дождусь разведчика, тогда», — отложил, оттянул встречу с командиром особой группы Хрюкин, направляясь не к посадочному «Т», а в сторону КП и высматривая издали Клещева.
Сторонясь землянки КП, — выказывая почтение начальству и вместе оставаясь в поле его зрения, — стояли летчики особой группы. Только что из боя и — токуют: все в ней, в откатившейся, отгремевшей схватке с ее сплетением жизней и смертей, перекатами звука, рваным ритмом, перепадами давления… Земля для них сейчас беззвучна, благолепна, ее ничтожные заботы, вроде ТБ, «Татьяны Борисовны», уклонившейся на взлете, — не существуют. Летчики группы экипированы знаменитым люберецким портным, как на плац, уже слышны завистливые вздохи его армейских пилотяг, хотелось бы и им щегольнуть в парадной паре последнего фасона… Что-то непривычное, новое в знакомой картине отвлекало Хрюкина. Английское хаки?.. Сапоги индивидуального кроя? Он не мог с точностью определить — что. Клещева с непокрытой, взмокшей головой признал издалека. Майор подобрался, приготовляясь ему рапортовать, потянулся к шлему… спохватился, надел на потную голову пилотку…
Тыловой лоск еще держится, еще заметен на летчиках, но кровоточат раны, полученные от асов берлинской школы воздушного боя и «африканцев», истребителей, переброшенных сюда из армии Роммеля. Наша особая группа сколочена в пожарном порядке, рядовые должности занимают капитаны, вчерашние командиры звеньев и комэски. Иван Клещев, недавно, кажется в мае, получивший Героя, — в гуще, в фокусе событий.(5 - Звание Героя Советского Союза майору Клещеву Ивану Ивановичу было присвоево Указом Президиума Верховного Совета СССР от 5 мая 1942 года.) Под Харьков, где тоже было жарко, явился чуть ли не прямиком от Михаила Ивановича Калинина, с новенькой Звездой, и не сплоховал Герой Советов… А здесь, под Сталинградом, за несколько дней — семь побед, таких разительных. Крутое восхождение Клещева, его меткость и удачливость ободряют молодых, он для них и опора, и образец…
В первые минуты на земле возбуждение боем обычно таково, что усталость не чувствуется, но, судя по внешнему виду Клещева, этого не скажешь.
Полчаса назад «мессер», пойманный Клещевым в прицел, искусно увернулся, а хвост клещевской машины издырявлен. Через короткий срок Ивану снова взлетать, вламываться в свару, видеть все и решать в момент, ведя борьбу за жизнь… его, Ивана, жизнь. Скулы, подсушенные жаром кабины, степным солнцем и ветром, выступают остро…
— Немцев кто валил над Доном? — спросил Хрюкин, приняв рапорт Клещева. — Я вам скажу, нигде так не кроют нашего брата, как на переправах… Здорово!..
Сильно запавшие, обращенные внутрь, в себя глаза Клещева. Он как будто от всего отключился. Стоя рядом с ним — отсутствует.
— Флагмана как раз товарищ майор сбил, с первой атаки, — подсказывают генералу.
— Так и понял. Знакомый почерк, — ввернул Хрюкин с усмешкой, разделяя иронию фронтовых истребителей относительно газетных штампов: «воздушный почерк», «чкаловская посадка»… Случалось, и Чкалов при посадке бил машины, почерк дело канцелярское. А воздушный бой — это натура, ум, характер.
— Такого бы бойца, как майор Клещев, да новичкам в помощь… Я сегодня получил шестнадцать человек. Сосунки, «слетки».
— Молодым неплохо бы помочь, — очнулся, наконец, Клещев. — Взял нас немец, крепко взял. Другой раз сам не знаешь, как ноги унес. В крайнем случае, включать их на задание с теми, кто поднаторел. Одних посылать — это без всякой пользы, гроб.
— Такую возможность надо изыскивать, — подхватывает Хрюкин. «Разведчика нет, а время истекает», — думал он, с надеждой всматриваясь в горизонт. Он вдруг понял, что его задело, отвлекло в группе собравшихся возле КП истребителей: очкастый шлем, краса и гордость авиатора — отходит. Отживает свое. Вшитые радионаушники придали новому образцу спецодежды марсианское подобие и отняли достоинства чепчика, всеми признанное. Собственно, это уже не головной убор, а шлемофон. Кто цепляет его за ремень, кто — к планшету, некоторые соединяют в пару шлемофон-планшет.
Отсюда пестрота картины и…
Утробный, натужный вой истребителей в полете — он отсюда же. «Этот стон у нас песней зовется…»
Пение, услышанное на командном пункте в Калаче, — стон, мычание, которым летчик пытается смягчить ушную боль, нестерпимую, вероятно, но вызванную не сквозняком, не простудой, а неослабным треском, гудением, направленным в барабанную перепонку… таково качество наушников, склепанных по военному времени из железа, без смягчающей фетры, таково качество самолетных раций. И таких — дефицит. На три борта — один передатчик. «Жизнь любят, потому и поют», — вспомнил он.
— Молодых целесообразно усилить, — сказал подошедший и ним комиссар.
— Но не за наш счет, товарищ генерал! — возразил Клещев. — Не за наш. А то, говорят, генерал Хрюкин явится, он вас живо порастрясет, пораскулачит…
— Языки-то без костей, — холодно остановил его Хрюкин.
— О том и речь… Одного, слышу, прочат на повышение, другого инспектором, третьего вообще на передний край.
— Беспочвенные слухи! — отрезал Хрюкин.
— Нельзя, — договорил свое Клещев. — Нельзя, товарищ генерал, — тихо, твердо повторял он. — Так нас расщелкают в два счета. Необходим кулак.
— Железный кулак, — подтвердил Хрюкин.
— И чтобы каждый, кто соображает, был в деле, в бою. Каждый.
— Умный командир всегда в цене. — Хрюкин отвел Клещева под локоток. Как с начальством?
— Хлопотно, — понял его Клещев.
Хрюкин, ни о чем не спрашивая, мягко выждал.
— Летать рвется, а я за него отвечай, — коротко пояснил свою заботу Клещев. — А работает не чисто, — с возможной сдержанностью добавил он. — В суть дела не лезет, меня, надо сказать, поддерживает. Даже чересчур. Ребята пошумели, дескать, самолет тяжеловат, хорошо бы облегчить. Он сразу: «Представителя на завод!» У него все сразу… «Представителя на завод!.. Кислород из кабины — долой!.. Радио — долой!..»
— Перебарщивает, — сказал Хрюкин. — Будем поправлять.
Сдал Клещев. Смотреть страшно.
По шесть вылетов, по шесть боев за день.
Немцы варьируют, меняют составы, а он без передышки, из боя в бой…
Здесь у немцев выигрыш. Не полный, но выигрыш. Не окончательный. Тот верх возьмет, кто пожилистей. Чей дух свободней…
— Досуг летчикам каким-то образом обеспечили? — спросил Хрюкин комиссара и, не дождавшись ответа, с усилием, тщательно скрытым и все-таки явным для него самого, выговорил Клещеву, холостому мужику двадцати пяти лет: — И чтобы никаких Марусек!..
Хрюкин с одного взгляда распознавал летчиков, томящихся пылом минувшей ночи или грезивших о радостях новой в тот момент, когда командир ставит задание на вылет. На фронтовых аэродромах он был к ним снисходительней, терпимей, чем в мирное время…
Клещев под этот случай не подходит — собран, натянут как струна, но крайне изнурен.
— Никаких Марусек! — повторил Хрюкин. Удивленно развернув ладони опущенных рук, Клещев собрался было возразить… с лукавым смирением склонил голову. Высох. Как головешка черный.
— Вы поняли?
— Слушаю, товарищ генерал, — и впервые улыбнулся, обнажив «казенную» вставную челюсть из нержавейки, память лобовой атаки и прыжка с парашютом над Халхин-Голом.
Устоять ли танцорке из фронтовой бригады перед таким добрым молодцем? Да за ним поскачет и балерина с подмостков Большого…
Товарищ генерал, вызванный вами командир БАО заняты по личному приказанию командира группы, — доложили Хрюкину. — Навешивают в общежитии летного состава занавески. А музыка уже доставлена.
— Какая музыка?
— Патефон… Ракета…
— Тебе? — спросил Хрюкин.
— Мне, — ответил Клещев.
Уводя Ивана, «ракета» оставляла Хрюкина наедине с тревожным Гумраком, необходимостью других встреч, других объяснений.
— Надеюсь, — тиснув локоть Клещева, генерал отошел от ЯКа.
Мимо гуськом катили красноносые самолеты группы, он узнавал в кабинах знакомых, вспоминал фамилии летчиков, некоторые из них гремели под Ленинградом, под Вязьмой… Цвет нашей истребительной авиации устремился в стартовую сторону сталинградского аэродрома.
— Отбываем, товарищ командующий, — отвлек Хрюкина возникший перед ним майор Крупенин. — В ЗАП…
— Докладывайте!
Крупенин докладывал долго, трудно, отвлекаясь то на плохую оперативную информацию («Два дня полк обстановки не знал! Целей, объектов, куда бомбы бросать — ничего! Два дня ждали!»), то на скверную работу БАО («Недорабатывал БАО, крупно недорабатывал, все сами делали — и загрузку боекомплектом, и заправку машин…»). Из рассказа майора складывалась знакомая картина быстрого превращения маршевого полка в горстку летчиков, «атлантов», как назвал Крупенин тех шесть-семь командиров экипажей, на плечи которых через неделю после прибытия под Сталинград ложилась вся боевая работа, предназначенная полку… Но это было еще не все. К самому трудному майор только подбирался.
— Не поднялись истребители прикрытия? — спросил нетерпеливо Хрюкин. Бросили?..
— Хуже, товарищ командующий. — Глядя Хрюкину в глаза с выражением боли и, главное, решимости, столь ему не свойственной, Крупенин собирался с духом. — Восемь боевых дней полк отработал с полной нагрузкой, ничего не скажешь… Были потери, были и результаты… Были… И опыт… Дорогого стоит, товарищ командующий, тот опыт, сравнить не с чем, как он ценен. Теперь бы мы прежних глупостей уже не допустили, теперь мы сами ученые… да. А на девятый день, товарищ командующий, вместо ЯКов полк перехватили «мессера». Особняк считает, что был подслушан наш разговор по радио с аэродромом истребителей. Или противник шпионил на земле. Точно сказать не берусь, а факт таков: мы к маету встречи подошли с рассветом, земля еще, знаете, в дымке, взлетная едва просматривается… и вместо ЯКов снизу, с задней полусферы вознеслись «мессера»… И жахнули…
— Откомандирование в ЗАП — отставить! — прервал его Хрюкии. — Майор Крупенин, вы и ваши летчики поступаете в мой личный резерв. Вы, майор, сегодня же примете другой полк. Поскольку фронт растянулся, дальность полетов возросла, учтите: истребители в оба конца ходить с вами не смогут…
— Слушаюсь…
— Займитесь отработкой сопровождения. Вопросы увязывать путем личных переговоров. В крайнем случае, через толковых командиров штаба… — Не меняя деловой интонации и выражения лица: — Приветствую вас, полковник Потокин… Майор Крупенин, вы свободны, Василий Павлович, дела на ждут… А то и подождут, — отвлекся он; снижая голос и теряя нить разговора, он пересчитывал появившиеся на горизонте ЯКи. — Клещев?! — спросил он Потокина.
— Он… Его группа… Его летчики… По времени должен быть Клещев, уточнял и поправлял себя Потокин.
В подтверждение мрачных предчувствий, изо дня в день сбывавшихся, из шестерки к дому ковыляли трое.
Видя исхлестанную, растянувшуюся в полнеба и не чаявшую дождаться земли троицу, веря и не веря в возвращение «непотопляемого Ивана», как зовут Клещева, и уже точно зная, что разведчика ПЕ-2 ему не дождаться — сожжен или на вынужденной, но сюда, в Гумрак, разведчик не придет, свежей информации ему не доставит, — Хрюкин с горькой решимостью подытожил вынужденные, единственные в этих условиях меры, на которые он пошел, покрывая опустошительные потери. Третьего дня подвернулась ему под руку и — прямо в бой, — эскадрилья «ил-вторых», направлявшаяся из-под Куйбышева пролетом в Астрахань. Астрахань может подождать, а под Сталинградом счет на единицы, дорог каждый экипаж; давеча он прибрал и пустит в дело майора Крупенина и его пять-шесть «Атлантов»… Летчики, получающие боевой опыт в отчаянных условиях Дона — Сталинграда и способные цементировать молодняк, — на вес золота. Удержать их в армии любой ценой — его задача. Не то расщелкают. В два счета расщелкают, повторял он мысленно слова Клещева, делая усилие, чтобы следом за другими не кинуться по-мальчишечьи к его ЯКу, на этот раз целехонькому.
Оставаясь в неподвижности, на месте, Хрюкин тяжело перевел дыхание, как после трудного рывка, — перед новым препятствием.
Теперь — разговор с полковником, командиром особой группы, решил он.
— С командиром группы создались трения, — сказал Потокин, — Расхождения в одном пункте. К сожалению.
— Связь?
— Да. «Связь не стреляет», — Потокин попытался передать интонацию, безаппеляционную и насмешливую, с которой выносился этот краткий приговор средствам связи.
— Я запретил своим подчиненным употреблять выражение «связь не стреляет»… По моей армии издан приказ…
— Не обо мне речь, товарищ генерал. «Не стреляет» — его слова, полковника.
— На пункте наведения сижу лично с микрофоном, в наушниках, со всеми работаю, никого не пропускаю. — Генералу нужно было выговориться. — С нерадивых взыскиваю, вплоть до разжалования и лишения наград. Понял, Василий Павлович? С этой позиции меня не сбить!
…В суровый час, Здесь мной назначенный… — донесся до них голос певицы.
И все вокруг — или показалось обоим? — стихло. Какая власть в женском голосе на войне: полоснул по сердцу, пришиб, возвысил… Какая сила!
— Товарищ генерал! — доложил Хрюкину посыльный. — Командир особой группы и член Военного совета вызывают на двадцать один ноль-ноль…
Хрюкин мигнул Потокину с выражением: а, где наша не пропадала!
— Будем объясняться, — сказал Хрюкин. — Будем…
Классы поселковой семилетки, застроенные дощатыми нарами в два этажа, оживали к ночи, когда грузовик привозил с аэродрома летчиков. Комлев валился на свой топчан, не раздеваясь, без сил, его смаривало, потом сон отлетал. Голова гудела, как пивной котел, в глазах стояла резь. Глядя в темноту, в щелястый настил над головой, он слушал шарканье ног, сонные бормотания, говор летчиков и штурманов, сходившихся к парте у классной доски. Единственная в третьем «Б» парта — и стол, и стул, и гардероб. На ней дырявили сгущенку, потрошили бортпайки и брикеты в аппетитной упаковке из далекого штата Айова, клеили карты, резались в карты. Иногда рассаживались за ней наезжавшие в полк политруки, и оттуда доносилось: «Ленин о неминуемом крахе империалистической Германии?», «Когда русские войска вступали в Берлин?» — армейская парткомиссия разбирала заявления вступавших в партию. В конце школьного коридора — кадка на кирпичах. Поворотливый дед-дневальный, остриженный как новобранец под «нулевку», встречал очередную партию летчиков из тыла тем, что натаскивал воду в бочку до самых краев…
Два дня назад командир бомбардировочного полка майор Крупенин собственной властью, без лишних объяснений, отнял самолет у командира эскадрильи, а командир эскадрильи собственноручно и так же молча забрал в свое пользование «пешку» командира звена. После этого командиру звена старшему лейтенанту Комлеву, чей уцелевший самолет представлял собою все наличные силы звена, ничего другого не оставалось, как, не дожидаясь вечернего грузовика, на своих двоих отправиться с аэродрома в поселок, в летное общежитие.
В третьем «Б» стояла полуденная тишина.
Днем он здесь был впервые.
Окна плотно завешаны пахучим палаточным брезентом, вымытый пол отдает прохладой, на топчанах — гимнастерки, пилотки… «Сумрак покойницкой…»
В глубине класса, за партой, вели разговор трое. «Снять ночью охрану, и — на скоростях… ищи ветра…» — говорил один. «Мы же ночью не летаем», — возражал другой. «Не имеет значения!.. На рассвете!.. Когда сон крепок!..» «„Сон крепок“, балда… На рассвете наш аэродром кишит как муравейник…» Занятые собой, активны были двое, третий, которого они называли «Братуха», хранил молчание. Наконец, высказался и он: «Дело надо делать днем. — Братуха был ростом пониже, на товарищей взглядывал сердитым беркутом. — Небрежно подходим, запускаем мотор… ни один черт не хватится». На припухшем лице Братухи подсыхали струпья, он ощупывал их, внимательно наблюдая за ходом приготовлений вокруг алюминиевой баклажки. «Принято», — соглашались приятели. «Принято? Огонь», — заканчивал Братуха очередной тур обсуждений, а вскоре зачинался новый; «Или на ПО-2. Канистры с бензином грузим в фюзеляж…» По ходу скудного застолья языки ребят развязывались. Воскресали какие-то события, встречи, имена. Олечка… «А ведь я ей заливал», признался Братуха. «Насчет чего?» — «Насчет полетов… Будто мы — ночники. Работаем ночью, чуть ли не ходим на задания…» — «Ерунда, не страшно…» «Врал, вроде как орден заработал, должен получить», — добавил беспощадный к себе Братуха, не опуская головы. Вспомнили ребята митинг перед вылетом полка на фронт, слова Братухи от имени молодых: «Моя душа не выдерживает больше сидеть в тылу!» На что, как теперь выяснилось, отозвалась Олечка. «Правда?» — вонзил свой взгляд в приятеля Братуха, и голос его упал. Она сказала: «Братуха содержательный юноша. Я в нем не сомневаюсь». Тепло и горечь этого задним числом дошедшего до него признания выдали веки Братухи, заметно взбухшие… после Морозовской, после Тарусина, куда ходили всем полком и откуда возвращались единицы, тело Братухи покрылось волдырями, нестерпимый зуд терзал его день и ночь. Живот, ноги, грудь он растер до крови. «Лабильная натура, — объяснил врач, не освобождая его от полетов. Нервный». И Братуха, весь в крапивных ожогах, вкалывал. И на Клетскую, и на Поронин. А когда полк кончился, уцелевшие ИЛы было велено сдать комендатуре и отбыть с техсоставом на Урал, эскортируя ушитое в чехол полковое знамя. Бесславное возвращение в городок, откуда их недавно проводили, где ждала его Оля («Я в нем не сомневалась!») — такое возвращение было для Братухи как соль на его кровавые волдыри, и он нашел, как скрасить горечь поражения: собрал небольшую компанию, откололся от эшелона. Дерзкое и праведное желание Братухи было в том, чтобы доставить полковое знамя не товарняком, не «пятьсот веселым телятником», как назывались эти медленные, забитые детьми, стариками и скарбом железнодорожные составы, а на боевом ИЛе. Три исправных ИЛа, сданных комендатуре, стоят на аэродроме — на одном из них. Прогреметь над тихим городком одиноким, все прошедшим, готовым к мести экипажем… чтобы Оля и другие видели и знали это.
Вверившись гордому сердцу Братухи, заговорщики настойчиво изощрялись в поисках решения. Несколько раз Братуха отдавал команду «огонь», да все вхолостую, и в конце концов неуемный летчик-штурмовик вместе с друзьями и драгоценной поклажей был спроважен на Урал по недавно пущенной узкоколейке.
Теперь, — тем же маршрутом, тем же наземным эшелоном, — предстояло отбыть в тыл Комлеву.
Отъезд полка Крупенина был назначен на утро.
Комлев лежал на топчане пластом, подавленный, без сна, когда в третий «Б» с грохотом ввалились летчики, пришедшие с маршрута.
Видать, далекого.
Намыкались по трассовым комендатурам, землянкам, повсеместно именуемым «Золотой клоп», с порога столбят свободные нары, пуская в ход планшеты, шлемофоны. Из Новосибирска, вон откуда. Фронтового харча отведали, обсуждают летную столовую: «Казашка на раздаче — ни-че-го!» «Селедку из Астрахани завозят, обопьешься с нее…» «Картина как в санчасти, обратил внимание? У того рука в бинтах, у того — нога, третий обгорел…» «Малый травил, не знаю, правда-нет, будто напоролись на генерала… Старший докладывает, так и так, выпускники училища…» «Старший группы сержантов старший сержант Сержантов!» «Слегка зарапортовался?» «Никак нет! Старший сержант Сержантов…» «Вон что… Популярная в авиации фамилия…» А тот Сержантов, не моргнув, генералу в лоб: «Так точно! Маршалу товарищу Тимошенко в масть!» «А насчет сапог? Не слыхал? Ну… Забросили партию хромовых сапог. Интендант, понятно, себя не обидел, а тут с переднего края Хрюкин. Прилетел, командует построение… „Амет Хан, два шага вперед!“ Амет как раз поимел пару „юнкерсов“, ну, и выступает перед строем в своих кирзовых бахилах. Он ведь коротышка, Амет. В кирзе этой как кот в сапогах. Хрюкин — интенданту: „Снимай!.. Амет Хан, одевай!..“ „А Хрюкин-то — кто?“…
Ночлег, третий „Б“, вызывал у прибывших снисходительное к себе отношение. „Братцы, мы попали в бунгало, весьма просторное. Так и отметим. Места — на выбор“. „Саман — это экзотика?“ „Саман — это навоз. Или камыш?“ Снисходительность, непритязательность нервного ожидания, озабоченности другим. Но детали отмечаются: „И полотенце тебе, и щетка“. „Мыло с мыльницей, а зубного порошка нет…“ „Зубного порошка в Новосибирске уже год как нет…“ „Хозяин шею не намылит?“ „Какой хозяин?“ „Хозяин лежака…“ „Я худой да не гордый, пристроюсь с краю…“ — голоса стихали. „Говорят, концертная бригада выступает…“ „А танцы?“ — бесовских искушений оказываются полны последние мирные часы. Быстротекучесть времени, ничтожная толика отпущенного, бессилие перед ним. „Пилотка… шарф… гимнастерка…“ — перебирал в потемках чьи-то вещи сосед Комлева, уразумевший, наконец, почему так вольготно здесь с местами, кому принадлежат эти гимнастерки, предметы личного туалета…
Комлев поднялся, вышел из класса.
Дед-дневальный, чьи заботы сводились в последнее время к тому, чтобы наполнять умывальник, натаскивал воду в просохшую кадку.
В черном небе подвывал невидимый „хеншель“, навстречу ему всходили и гасли трехцветные трассы, на земле в проулке, узком и тесном, клубилась пыль, — наполняя ночь топотом, скрипом, гомоном, внося в проулок беспокойство и тревогу, от Волги шла эвакуация. Вслух о страшном — о судьбе сожженного Сталинграда, о страданиях и горе никто не говорил. Вслух люди обходились мелким, несущественным. „Воды-то сколь… Сколь хошь, столь пей…“ — вздохнул кто-то во тьме. Горький вздох по водице, сокрытая в нем усмешка над желанием прохлады и привала… Комлева остановила фраза: „Фурманов“ на плаву сгорел… может, кто и спасся…»
— Мать! — он шагнул навстречу толпе. — Вы с «Фурманова»?
Молча покачав головой, усталая женщина прошла, не останавливаясь.
— Земляков ищешь? — отозвался мужской голос. — Мы из Кинешмы…
«Мы — гороховецкие», «Из Коврова будем», — толпа увлекала Комлева за собой, по проулку. «На „Фурманове“ полкоманды из Куделихи, — говорили ему. И зять капитана живет в Куделихе». — Он слушал все это и не слушал, вспоминая, как стоял прошлым летом на пристани в толпе, ожидая Симу и прощаясь с Куделихой. Теперь красавец «Дмитрий Фурманов», прогудевший в то утро мимо него, вместе с военными грузами, медикаментами, хлебом, ротой девушек-санитарок донес до осажденного Сталинграда покой и свежесть прощального июньского дня, запахи и краски родного места… а война предала все это огню, вызвав у Комлева боль, которая не нуждалась в утешении вместе с болью, вместе с мучительным сознанием и своей вины за гибель всего вокруг рождалась мысль: надежды, которые поднимают человека, огню не поддаются. Глядя на уходивших от Волги людей, он все ясней, все тверже понимал, что никуда отсюда не уйдет.