10

Re: Станислав Вольский - "Сен - Симон"

«Гражданин Клод Анри де Сен‑Симон, живущий в этом городе, явился в совет и объявил, что он хочет смыть республиканским

крещением пятно своего происхождения. Он просил, чтобы его лишили имени, напоминающего ему о неравенстве, которое разум

осудил задолго до того, как его обрекла на гибель наша конституция. Он потребовал, чтобы ему дали новое имя. Совет спросил,

какое имя он выбирает, и он выбрал имя «Клод Анри Боном». Совет постановляет, чтобы бывший Сен‑Симон назывался отныне

«гражданином Боном» и был внесен под этим именем в поселенные списки коммуны».
А еще немного спустя Сен‑Симон – ныне Боном – приносит в городской совет свой послужной список, американский орден

Цинцинната и французский орден св. Людовика, и совет постановляет: бумаги сжечь, а ордена сдать в канцелярию.
От прошлого как будто не осталось никаких видимых следов: титул, имя, знаки отличия – все сожжено на алтаре республики.

Клод Анри Боном начинает жизнь сначала. Но республиканское таинство не в силах искупить первородный грех. Память упряма –

она не хочет, не может изгладить образы, запечатлевшиеся с раннего детства. Упрямо и сознание– оно не может не видеть

культурной пропасти, лежащей между Бономом и его земляками. Крестьянская куртка только прикрыла, но не задушила

аристократа. И не пройдет трех лет, как Боном опять станет Сен‑Симоном и вспомнит о Карле Великом, а еще через семнадцать

лет он будет писать своему племяннику: «Думайте о вашем имени, мой дорогой племянник, и пусть мысль о вашем рождении всегда

присутствует в вашей душе… Изучение истории покажет вам, что все самое великое, что было сделано и сказано, было сделано и

сказано дворянами. Наш предок Карл Великий, Петр Великий, великий Фридрих и император Наполеон были прирожденными

дворянами, и первоклассные мыслители, как, например, Галилей, Бэкон, Декарт, Ньютон, были тоже дворяне».
Но это будет только через семнадцать лет. Сейчас Сен‑Симон весь во власти революционных настроений и всеми силами старается

служить тому новому строю, прообраз которого он видел за океаном.
Это не значит, конечно, что он лелеет мечты о социальной революции, об отмене индивидуальной собственности, об уничтожении

экономических различий. И по характеру, и по воспитанию, и по привычкам он отнюдь не фанатик равенства, не вождь бедняков и

обездоленных. Он сочувствует им, желает облегчить их участь, но он совсем не хотел бы передать в их руки государственную

власть и поручить им переустройство общества. Он находит вполне естественным тот имущественный ценз, который вводит для

избирателей Национальное собрание, и в составляемых им петициях, громящих «позорные привилегии рождения», нет ни одного

слова в осуждение этого параграфа конституции. Ведь те же ограничения существуют и в республике Нового Света, – а она

представляется Сен‑Симону непревзойденным еще образцом человеческого общежития. Но он – последовательный радикальный

демократ и не боится идти вместе с «санкюлотами», когда этого требуют обстоятельства. В критические минуты Клод Анри Боном

будет делать все то, что делает его тезка – французский крестьянин.
Как только Франция начинает покрываться сетью политических клубов и союзов, Боном организует в своем округе радикальное

политическое общество и сам становится одним из деятельнейших его членов.
Боном приобретает популярность. Ему предлагают пост пероннского мэра, – он отказывается, ибо «до конца революции опасно

назначать на какие бы то ни было места бывших дворян и бывших священников».
Боном, по свидетельству официального документа, «деятельно помогал санкюлотам нашей коммуны, поскольку это позволяли ему

средства».
Наконец, Боном не отказывается и от ответственных ролей, если этого требуют интересы нации. 21 июня 1791 года король бежит

из Франции. Несмотря на то, что его удалось захватить по дороге, население охвачено паникой: слухи о новых происках

роялистов и о предстоящем вторжении иностранных войск разносятся по всей Франции и быстро долетают до Перонна. По примеру

прочих коммун, пероннские граждане немедленно организуют национальную гвардию, но начальник ее почему‑то не выполняет своих

обязанностей. Кого же в таком случае пригласить на этот пост, как не Клода Анри Бонома, храброго и опытного офицера? Боном

соглашается, но ставит условие: он будет выполнять эти обязанности не более 24 часов, впредь до приискания нового

начальника. Мотив этого решения – все тот же: «опасно назначать на ответственные должности бывших дворян и бывших

священников». Боном и на этот раз доводит свой принцип до конца.
Характеризуя его, пероннский городской совет говорит, что Боном всем своим поведением «выказал величайшую приверженность к

свободе и равенству».
О свободе и равенстве во Франции этих лет говорят очень многие, но огромное большинство понимают эти идеи лишь в

политическом смысле и не рискуют делать из них социальные выводы. Даже в столице не создалось еще класса, который был бы

способен применить идею равенства к области экономических отношений и от чисто политических требований перейти к мысли о

коренном преобразовании всего общественного строя. Это по плечу только пролетариату, осознавшему свою классовую

обособленность, а пролетариат конца XVIII века еще не отделился от своего буржуазного окружения и не в состоянии идти своей

собственной дорогой.
Правда, мысль о том, что наемные рабочие есть совсем особая категория людей, непохожая на прочие сословия, уже начинает

бродить в головах. В некоторых наказах парижских и лионских рабочих депутатам Генеральных штатов говорится о «четвертом

сословии», как об особом классе граждан, подчеркивается его бедственное положение, указываются его экономические нужды.

Жалуются на то, что рабочие мастерских и мануфактур работают по 16–18 часов в сутки, что заработная плата слишком низка и

ее не хватает на жизнь, что безработица выбрасывает на улицу тысячи людей.
Но какие выводы делаются из этого? – Государство должно организовать благотворительные учреждения, обеспечивающие беднякам

питание и медицинскую помощь, должно следить за тем, чтобы заработная плата соответствовала цене жизненных продуктов,

должно открыть национальные мастерские, в которых в моменты кризиса могли бы найти работу безработные. Другими словами,

государство должно смягчить наиболее болезненные стороны существующего общественного строя, не покушаясь на его основы.

Дальше этих скромных требований парижские и лионские пролетарии пока не идут, и даже несколько лет спустя лишь сравнительно

немногие из них примкнут к «заговору равных» Бабефа.
Мечты о благодетельных последствиях буржуазно‑демократического строя разбивает сама жизнь. Внутренние потрясения и внешние

осложнения приводят к страшному экономическому кризису, к небывалому обнищанию масс, и меньше чем через два года после

появления скромных «наказов» «четвертое сословие» уже вынуждено отстаивать свое существование собственными внезаконными

средствами. В провинциях начинаются стачки, забастовщики вступают в открытые столкновения со штрейкбрехерами, а кое‑где,

несмотря на грозные декреты Конвента, организуются тайные рабочие союзы. Но стачки подавляются, рабочие союзы исчезают так

же быстро, как возникают, борьба с отдельными «собственниками» не приводит к общей борьбе с частной собственностью.
Сен‑Симон прекрасно запоминает эту странную пассивность масс, этот поразительный контраст между привольной жизнью богатых

политиканов и безропотно умирающей от голода «улицей» (впоследствии он ссылался на этот факт, как на доказательство

политической сознательности народа). Но сам он – убежденный собственник, и социальная недоразвитость пролетариата в его

глазах – гражданская добродетель.
Социального вопроса касаются и некоторые «филантропы» из буржуазного лагеря. Особую энергию в этом отношении проявляет

известный депутат Учредительного собрания Ларошфуко де Лианкур, благодаря настойчивости которого Учредительное собрание в

мае 1790 года открывает национальные мастерские, где работает около 11 тысяч человек. Ларошфуко набрасывает довольно

широкую программу социальной помощи (устройство сберегательных касс, помощь инвалидам и старикам и т. д.), которая однако

не осуществляется. В том же направлении ведет пропаганду и другой филантроп, Ламбер, выдвигающий в своих памфлетах идею

государственной помощи неимущим. Мало отличается от «филантропов» и Марат, опубликовавший в 1789 году брошюру «Проект

конституции», где говорится, что всем гражданам, не имеющим собственности и лишенным работы, государство должно обеспечить

средства существования, одежду и медицинскую помощь.
Есть, конечно, и более левые представители социальных течений. Авторы утопических романов вроде Тифень де ла Роша и Ретиф

де ла Бретонна рисуют картину идеального общественного строя, где путем государственного воздействия устранено неравенство

состояний. Указываются даже конкретные мероприятия: периодический передел имуществ, отобрание земли у всех земледельцев, не

засевающих своих участков, таксация цен на жизненные продукты и т. д.
Одинокий мечтатель Шаппюи идет еще дальше и подает Учредительному собранию ряд докладных записок, где рекомендует ввести во

Франции коммунизм и разбить всю страну на определенное число крупных коллективных хозяйств; в хозяйствах этих не существует

индивидуальной семьи, мужчины и женщины живут в общежитиях, сельскохозяйственное и промышленное производство ведется по

общему плану. Более или менее родственные идеи проводят публицисты Буассель, Госселен, Сильвен де Марешаль, а в начале 90‑х

годов выступает с проповедью социального уравнения и Гракх Бабеф. Но в массах эти идеи прививаются слабо, и в своих

требованиях парижский пролетариат не идет дальше частичных реформ.
Несколько особняком и от «филантропов» и от коммунистически настроенных публицистов стоит организация, созданная в 1790

году аббатом Фоше, – так называемый «социальный кружок» (cercle social).
Издаваемый кружком орган «Железные уста» («Bouche de Fer») определяет свое направление следующим девизом: «все для народа,

все через народ, все народу». «Железные уста» осуждают социальное неравенство, но практическая программа, выдвигаемая

журналом, довольно скромна и не выходит из рамки буржуазного строя: учреждение национальных мастерских для безработных,

принудительная продажа необрабатываемых земель, ограничение прав наследования таким образом, чтобы стоимость земельных

участков, принадлежащих одному лицу, не превышала 50 тысяч франков, – вот содержание того «аграрного закона», против

которого мечут громы и молнии не только умеренные, но и монтаньяры. К этой организации примыкают люди из самых различных

слоев, но сколько‑нибудь сплоченной группы они собою не представляют. Это – не политическая партия, а нечто вроде «союза

для изучения социальной политики». Политическое влияние «социального кружка» слабо, и в 1792 г. он прекращает свое

существование.
Эти течения, конечно, не остаются неизвестными для Бонома: он нередко наезжает в Париж, а с некоторыми из филантропов –

Ларошфуко и д'Аржансоном – он кроме того связан личными отношениями. Но ни к одному из этих течений он примкнуть не может.

Коммунистические идеи ему чужды: он – сложившийся индивидуалист, и общность имущества привлекает его столь же мало, как и

наследственные привилегии.
Филантропические планы Ларошфуко, идея о том, что каждый гражданин имеет право на жизнь и должен быть обеспечен работой, не

противоречат его мировоззрению, да и картины нищеты, которые он наблюдал в Париже и провинции, не могут оставить его

равнодушным. Беднякам нужно помочь, социальные бедствия необходимо если не устранить, то хотя бы смягчить, – эта мысль

окончательно укрепляется в нем под влиянием уроков революции. Но он слишком дальновиден, чтобы считать филантропию решением

социальной проблемы. В нем все более и более крепнет убеждение, что решить ее может не социальная помощь, а развитие

производительных сил. Индустрия – вот подлинный лозунг дня, предпринимательская деятельность – вот наиболее простое и

действительное средство исцеления социальных зол.
Чем сильнее овладевают эти мысли Бономом, тем яснее становится ему, что в пероннском захолустьи ему не место.
В самом деле, что делать ему в пероннской коммуне? Стать вождем масс он не может – по его убеждению аристократы, хотя бы и

покаявшиеся, не пригодны для этой цели. Хорошо было бы сделаться крупным предпринимателем, но для этого нужны капиталы, а

их у Бонома нет. Превратиться в рядового крестьянина и копать землю лопатой? Это можно. Это даст занятие рукам, – но куда

девать голову, в которой с утра до вечера роятся планы великих дел? Тупик, безысходный тупик…
Естественно, что, проделав эксперимент «опрощения» до конца, Сен‑Симон принимается за новый. Новое поприще открывается для

него с того момента, когда Национальное собрание постановляет приступить к распродаже национальных имуществ (начало

1791 г.).

Земельная спекуляция и тюрьма

С первых же дней своего существования новая конституционная Франция очутилась на краю финансового банкротства. Для

погашения четырехмиллиардного государственного долга, оставленного в наследство старым режимом, не имелось никаких средств,

и даже проценты по нему нельзя было уплачивать за счет обычных налоговых поступлений. Проект внутреннего займа

провалился, – крупные парижские капиталисты отказались на него подписаться. Чрезвычайный налог в размере одной четверти

годового дохода дал слишком скромные суммы. Добровольные пожертвования, к которым ораторы Национального собрания призывали

французский народ, дали еще меньше. Для предотвращения краха приходилось изыскивать чрезвычайные источники.
Таким источником оказались церковные имущества, стоимость которых по приблизительным исчислениям составляла около 4

миллиардов ливров, т. е. почти равнялась общей сумме государственной задолженности. 2 ноября 1789 года по предложению

Талейрана все церковные имущества были объявлены национальной собственностью, в марте 1790 года было постановлено

приступить к их продаже, а с конца 1790 года государство начало фактическую их ликвидацию. Выполнение этой задачи было

возложено на муниципалитеты, которые должны были покупать у казны национализированные земли и движимость, а затем

перепродавать их частным лицам. Муниципалитетам рекомендовалось продавать землю возможно более мелкими участками, дабы как

можно шире распылить ее среди крестьянского населения.
Этот принцип остался благим пожеланием. Началась бешеная земельная спекуляция, в которой принимали участие решительно все,

располагавшие свободными средствами. Крупные и мелкие буржуа, чиновники, городские ремесленники, зажиточные крестьяне

ринулись к земельным фондам, стараясь захватить наиболее лакомые куски. Покупали землю и бедняки, составлявшие для этого

особые ассоциации, но их доля была конечно невелика по сравнению с покупками буржуазии и состоятельных крестьянских верхов.

Значительная часть национализированных имуществ оказалась в руках крупных спекулянтов, которые разбивали свои владения на

небольшие участки и сбывали мелким покупателям. Эта спекулятивная эпидемия захватила и Сен‑Симона.
Земельная спекуляция не противоречила его политическим взглядам, – наоборот, она логически вытекала из них. Как мы уже

говорили, Сен‑Симон был «санкюлотом» не в экономическом, а в политическом смысле этого слова и, ненавидя «привилегии

рождения», отнюдь не возражал против личной наживы. Да и с общегосударственной точки зрения ликвидация национализированных

имуществ была благодетельной мерой. С одной стороны, распыление церковных земель среди мелких земледельцев должно было

способствовать повышению благосостояния крестьянского населения; с другой стороны, реформа эта имела и огромное

политическое значение, ибо покупатели церковных имуществ, – а их было очень много, – были непосредственно заинтересованы в

сохранении своих новых владений, а следовательно и в упрочении нового строя. Покупать у государства церковные земли значило

содействовать успеху революции. Так расценивало распродажу земель общественное мнение, так расценивал ее и Сен‑Симон.

Земельная спекуляция представлялась ему не только способом наживы, но и общественной заслугой.
Не оставляя своей политической деятельности в пероннской коммуне, Сен‑Симон в начале 1791 года с жаром хватается за эту

новую затею. Собственные его средства для этого недостаточны, и он начинает добывать деньги со стороны. Он то и дело ездит

в Париж, ведет переговоры с денежными тузами, старается привлечь Лавуазье (знаменитого химика и в то же время миллионера),

но терпит неудачу. Наконец, ему удается заинтересовать в своих планах барона Редерна, прусского посланника, с которым он

познакомился еще в Мадриде, и он приступает к делу.
Трудно представить себе более несхожих компаньонов, чем эти два человека. Сен‑Симон – мечтатель, грезящий грандиозными планами, барон Редерн – прожженный делец, не заботящийся ни о чем, кроме личного обогащения. Для Сен‑Симона богатство – только средство, для Редерна – самоцель. Сен‑Симон убежден, что, наживая себе состояние, он спасает французскую свободу, Редерну так же мало дела до французской свободы, как до прошлогоднего снега. Сен‑Симон щепетильно честен, Редерн бесцеремонен и подл. Но Редерн – дипломат и так ловко умеет носить маску порядочного человека, что Сен‑Симон принимает ее за подлинное лицо. Даже после того, как Редерн при окончательном расчете ограбил его, Сен‑Симон продолжал апеллировать к его благородству и напоминал о дружбе и высоких идеалах молодости.

11

Re: Станислав Вольский - "Сен - Симон"

В 1791 году эта дружба еще в самом начале, и дележ прибылей не успел омрачить ее. Редерн, еле сдерживая улыбку, терпеливо

слушает туманные тирады своего компаньона насчет будущих преобразований и великих общечеловеческих задач и усваивает из них

только одно: на этом деле можно нажить сто на сто, а может быть и больше. А Сен‑Симон повторяет: «кто хочет цели, тот хочет

и средств» и развертывает планы широких и смелых операций. Планы хороши, практичны и несомненно должны иметь успех. «Какой

великий аферист пропадает в этом мечтателе», – вероятно думает про себя немецкий дипломат, заранее предвидя, какую пользу

принесет ему это двуликое существо: «аферист» будет стричь покупателей, а «мечтателя» обстрижет сам барон Редерн.
Редерн дает акции, приносящие 25 тысяч ливров дохода (правда, они несколько обесценены, но Сен Симону все же удается

получить под залог их свыше 600 тысяч ливров), затем 150 тысяч наличными; Сен‑Симон вкладывает все свое состояние – 40

тысяч ливров, и операции начинаются. В течение 1791 года он покупает земель на 800 тысяч ливров. Особенно широко

развертывает он свою деятельность в 1792 и 1793 гг., после того как были конфискованы земли эмигрантов, имущества

сосланных, казненных и т. д. В 1796 году земель приобретено на 4 млн. ливров, и ежегодный доход с них исчисляется в 150

тысяч ливров. Владения эти (не только земли, но и дома) сосредоточиваются главным образом в Северном департаменте, в

департаментах Соммы и Па де Кале, в Париже и его окрестностях.
Успех огромный, по всей вероятности намного превзошедший ожидания компаньонов. Объясняется он тем, что Сен‑Симон

чрезвычайно умело использовал и особенности революционного законодательства, и общую экономическую обстановку момента.

Согласно принятому закону, при покупке национализированных земель можно было вносить только часть стоимости приобретенных

участков (от 30 до 12 процентов, – в зависимости от категории данного имущества), остальную же сумму выплачивать частями в

течение двенадцати лет. Сен‑Симон обычно продавал часть приобретенных земель, чтобы получить деньги для новых покупок, и

таким путем добывал оборотные средства, намного превышавшие первоначальный капитал. Другой способ, практиковавшийся не

менее часто, заключался в игре на понижение курса ассигнатов. Ассигнаты, выпущенные правительством в начале революции,

представляли собою государственные долговые обязательства, обеспечивавшиеся государственным земельным фондом, и в 1790–

91 гг. и начале 1792 года курс их понижался сравнительно очень немного. Но по мере осложнения внутреннего и внешнего

положения Франции началось быстрое обесценение их, чему немало способствовали так называемые «черные банды» (компании

валютных спекулянтов), скупавшие ассигнаты за 50–40 процентов их стоимости. Сен‑Симон, продав свои участки за наличные

деньги, при посредстве «черных банд» нередко обменивал их на ассигнаты, а этими последними расплачивался за новые покупки.

Так как государство принимало ассигнаты по номинальному, а не по спекулятивному курсу, то каждая такая сделка приносила ему

немалые барыши. Только благодаря таким приемам ему и удалось в течении пяти лет увеличить затраченный капитал почти в шесть

раз.
Даже с точки зрения буржуазных политиков подобные приемы были более чем сомнительны. Многие ораторы Учредительного собрания

шли дальше: они называли их преступными и провели ряд законодательных мер, направленных против «черных банд» и игры на

понижение. Тревожило ли это революционную совесть Сен‑Симона, – неизвестно. Вернее всего, что нет. Ведь «кто хочет цели,

тот должен хотеть и средств». Да и кроме того, разве его операции не приносили пользу обществу? Разве он не содействовал

успеху государственных продаж? Разве он не распылял крупных владений между мелкими земледельцами? И разве в округе Камбрэ и

других местах он не продавал многим крестьянам землю по себестоимости? Эти доводы обезоруживали сомнения, если они вообще у

него были, не говоря уже о том, что Америка приучила его к упрощенному взгляду на коммерческие дела.
Пока Сен‑Симон ездит по провинциям и посещает аукционы, общее положение страны становится все тревожнее и тревожнее. С

востока границам Франции грозят войска европейской коалиции. Страна с каждым месяцем левеет, Учредительное собрание

сменяется Конвентом, и 21 сентября 1792 года Франция провозглашается республикой. Париж неузнаваем. Сословия, состояния,

утонченность, грубость, культура, безграмотность, буржуа, аристократы, санкюлоты, – все перемешалось в этом кипящем котле.

Нет «вчера» и нет «завтра», есть «сегодня», – одних оно зовет к предельному усилию, к последнему героизму, других – к

последней оргии, к последнему наслаждению.
Вот как Шатобриан описывает жизнь столицы в этот период:
«Во всех уголках Парижа происходят литературные собрания, собрания политических обществ и спектакли; будущие знаменитости

блуждают в толпе, никому неизвестные, подобно душам на берегу Леты, приготовляющимся насладиться светом… Люди то и дело

переходят из клуба фейянов в клуб якобинцев, с балов и из игорных домов к группам, собирающимся в Пале‑Рояле, от трибун

Национального собрания к трибунам на открытом воздухе. По улицам то и дело проходят народные депутации, пикеты кавалерии,

патрули инфантерии. Вслед за человеком во фраке, с напудренной головой, со шляпой подмышкой, в шелковых чулках – шествовал

человек с обстриженными и ненапудренными волосами, в английском фраке и американском галстуке. В театрах актеры сообщали со

сцены новости и партер пел патриотические куплеты. Толпу привлекали злободневные пьесы. Стоило только появиться на сцене

аббату, как публика кричала ему: «дурак!» – и аббат отвечал: «господа, да здравствует нация!» Поглядев, как вешают Фавра,

бежали слушать Мандини и его жену в оперу Буфф.
Аллеи бульвара Тампль и Итальянского бульвара, аллеи Тюльерийского сада были наводнены кокетливыми женщинами. По

перекресткам, где кишели сан‑кюлоты, проезжало множество карет, и можно было наблюдать, как мадам де Бюффон восседает в

фаэтоне герцога Орлеанского, дежурящем у дверей какого‑нибудь клуба.
Изящество и вкус аристократического общества можно было найти в отеле Ларошфуко, на вечерах мадам Пуа, д'Экен, де Водрейль,

в нескольких салонах высшей магистратуры, еще открытых. У г‑на Неккера, у графа Монморанси можно было наблюдать всех новых

знаменитостей Франции и все виды свободы нравов. Сапожник, одетый в форму офицера национальной гвардии, снимал с вас мерку;

монах, который еще в пятницу волочил по грязи свою белую или черную рясу, в воскресенье носил круглую шляпу и буржуазный

костюм; выбритый капуцин читал журналы, в толпе обезумевших женщин появлялась какая‑нибудь важная монахиня: это была тетка

или сестра какой‑либо из них, выгнанная из своего монастыря. Толпа посещала эти монастыри, ныне открытые для всех, подобно

путешественнику, который, блуждая по Гренаде, осматривает покинутые залы Альгамбры.
…Если люди не видели друг друга 24 часа, нельзя было быть уверенным в новой встрече. Одни шли по революционным путям,

другие замышляли гражданскую, войну, третьи уезжали в Огио, строя планы новых замков, которые они воздвигнут среди дикарей,

четвертые присоединялись к принцам. Все это делалось весело, причем часто люди не имели в кармане ни одного су; роялисты

утверждали, что в один прекрасный день все это кончится арестом собрания, а патриоты, столь же легкомысленные в своих

надеждах, провозглашали наступление царства мира, счастья и свободы…»
Надо заметить, что несмотря на все это Шатобриан‑монархист признает этот период ярким и увлекательным.
Это описание относится к 1791 году. В 1793 году жизнь столицы стала еще оживленнее, но оживление это стало зловещим,

трагическим. Казнят короля (21 января 1793 года), но смерть Людовика не устраняет внешних опасностей и не смягчает

внутренних осложнений. Партийная борьба обостряется с каждым днем. Республиканцы раскалываются на умеренных и радикалов

(жирондистов и монтаньяров), у монтаньяров образуется левое крыло, возглавляемое Маратом, а народ парижских предместий –

рабочие, мелкие ремесленники – идет еще дальше и жадно ловит лозунги экономического уравнения, которые немного спустя Гракх

Бабеф разовьет в стройную революционно‑социалистическую систему. Монархическая Вандея, контрреволюционный Прованс объяты

восстанием. Тулон сдался англичанам. Предательство, заговоры грозят задушить республику, и настороженное ухо «патриотов»

всюду слышит шёпот измены. Муниципалитеты составляют списки «подозрительных», революционные трибуналы работают день и ночь,

и часто не только за неосторожное слово, но и за малодушное молчание люди платятся головой.
А Сен‑Симон попрежнему покупает и продает, продает и покупает. Пока гильотина рубит головы, он мечтает об огромных

промышленных предприятиях, о научных обществах, совершенствующих материальный быт и общественное устройство. Речи

монтаньяров и жирондистов, – думает он, – это только отвлеченные идеи, которые не выведут человечество на новую дорогу,

если под ними не будет материального базиса. Только с помощью индустрии можно преобразовать страну. И эта заветная цель как

будто уже недалека, – еще несколько миллионов, и можно будет бросить спекуляции и приступить к настоящему творчеству, к

«великому делу». Поглощенный этими мыслями, он не замечает, как обстоятельства сплетают вокруг нег сеть, мало‑помалу

запутывающую его в своих петлях.
Эта сеть – слухи, сплетни, догадки, подсказанные напуганным воображением. «Странный человек, – говорят про него пероннские

санкюлоты, – он спекулирует национальными имуществами, ворочает большими капиталами, – куда же денет их этот бывший граф?»

«Странный человек, – вторят парижские якобинцы, – как будто революционер, – но почему же он якшается с прусским бароном?»

«Да и семья неблагонадежная, – поддакивают агенты комитета общественной безопасности: – два брата эмигрировали за границу,

туда же бежал и кузен, маркиз Сен‑Симон, член Учредительного собрания, под начальством которого наш патриот сражался в

Америке. Странно, очень странно! Подозрительна и его сестра, Аделаида, которая, – как уверяет гражданин Дюбуа, –

«сторонится от людей».
9 декабря Аделаиду, урожденную графиню де Сен‑Симон, арестовывают, а еще через несколько дней из Перонна поступает донос и

на самого Клода Анри. В это время Сен‑Симон проживает в Париже, на улице Закона (бывшая Ришелье). Друзья предупреждают его

об опасности, и он решает бежать.
Наступает 19 декабря. Сен‑Симон собрался к отъезду. Оседланная лошадь уже дожидается на улице. Одевшись, он спускается по

лестнице и в дверях подъезда встречает двух людей, которые обращаются к нему с вопросом:
– Скажите, где тут живет гражданин Симон?
– Во втором этаже, – спокойно отвечает беглец и, пока агенты подымаются по лестнице, вскакивает на лошадь и уезжает.
Узнав, что «подозрительный» уехал, агенты арестовали домохозяина, гражданина Леже, обвиняя его в содействии побегу.

Сен‑Симон узнает об этом. Он не может допустить, чтобы из за него погиб невинный человек. В тот же день он является в

революционный трибунал и отдает себя в руки правосудия.
Сначала его сажают в тюрьму Сент Пелажи. Он протестует, пишет объяснительные записки, излагает свои воззрения, рассказывает

о своей революционной деятельности. Напрасные усилия. Точных обвинений против него нет (по крайней мере в документах их не

сохранилось), на гильотину его отправить как будто не за что, но он вышел из подозрительной семьи, дружит с подозрительным

иностранцем… Лучше попридержать. Так проходит четыре с половиной месяца. 5 мая 1794 года его переводят в Люксембургскую

тюрьму. Это плохой знак, – Люксембургскую тюрьму называют «преддверием смерти», и кто попал туда, почти никогда не

возвращается в мир живых.
В переполненной тюрьме душно, нет воздуха, маленькие оконца, проделанные на самом верху, почти не пропускают дневного

света. Грязные соломенные матрасы, никогда не меняющиеся, издают тошнотворный запах. Из ведер с нечистотами, поставленных

посредине камеры, текут зловонные, едкие испарения. На койках много больных, – их почти не переводят в больницу. Мертвых не

убирают по нескольку дней. Кружится голова. Ухо чутко прислушивается к стонам и хрипам, к лязгу окованной железом двери,

через которую люди уходят из жизни. То и дело чудится, что там, в коридоре, уже произнесли фамилию «Симон». А тут еще

жестокие приступы лихорадки, которой узник заболел вскоре после перевода его в новую тюрьму.
Среди этих тяжких физических и моральных страданий одна только мысль ободряет Сен‑Симона: не может быть, чтобы он погиб, не

выполнив своего великого дела. Все его прошлое и особенно великий предок тому порукой. И в разгоряченном мозгу из глубин

памяти выплывает образ императора Карла, разгоняя мрак и тоску.
«В самую жестокую пору революции, – рассказывал впоследствии Сен‑Симон, – когда я сидел в Люксембургской тюрьме, ночью мне

явился Карл Великий и сказал мне: «С тех пор, как существует мир, никакой семье не выпадало на долю чести родить и

первоклассного героя, и первоклассного философа. Честь эта выпала моему дому. Сын мой, твои успехи в философии сравняются с

теми, которые достались мне, как воину и политику». С этими словами он исчез».
27 июля 1794 года (9 термидора по революционному летоисчислению) казнили Робеспьера. Кончился террор, начинается царство

«термидорианцев», подготовлявших под эгидой Директории похороны революции. Тюрьмы опустели, – даже явных

контрреволюционеров выпустили на свободу. А Сен‑Симона все держат и держат, о нем забыли. Наконец, 9 октября 1794 года –

почти через четыре месяца после термидорианского переворота – двери тюрьмы распахиваются перед Сен‑Симоном, и он снова

возвращается к своим спекуляциям и своим мечтам.
Опять покупка и продажа, продажа и покупка… В промежутках между аукционами Сен‑Симон приступает к новым коммерческим

начинаниям. В коммуне Бюсси он основывает прядильно‑ткацкую полотняную мануфактуру и одновременно с этим создает план

выпуска в продажу карт нового, «республиканского» образца. «Никакой республиканец, – пишет он в напечатанном проспекте, –

не может пользоваться выражениями, которые постоянно напоминают о деспотизме и неравенстве, а человек с хорошим вкусом не

может не возмущаться глупыми фигурами игральных карт и их бессмысленными названиями. Эти соображения навели гражданина

Сен‑Симона на мысль изготовить новые карты, соответствующие французской республике. Нет более королей, дам, валетов – их

заменят гении, свобода, равенство. Их будет увенчивать закон (туз) и т. д.» Таким образом и здесь Сен‑Симон стремится

сочетать личную наживу с общественными интересами, – он хочет использовать карты как способ республиканской пропаганды.

Надо заметить, что это происходит в 1795 году, когда революция уже на ущербе и бывшие аристократы сотоварищи Сен‑Симона по

классу, не стесняются сбрасывать республиканско‑демократическую личину.
В 1796 году земли и недвижимость, приобретенные Сен‑Симоном, оцениваются в 4 млн. ливров и приносят около 150 тысяч ливров

дохода. Он надеется получить на свою долю половину этого имущества и живет на широкую ногу. Он собирает в своем салоне

ученых и политических деятелей и надеется в скором времени приступить к осуществлению своих индустриальных планов. Это –

самая благополучная полоса его жизни которой, однако, не суждено долго длиться Но в 1797 году возвращается во Францию барон

Ридерн, благоразумно удалившийся оттуда в эпоху террора, и благополучию Сен‑Симона сразу наступает конец.

Сен‑Симон в эпоху директории

Годы 1795, 1796 и часть 1797 – время, когда материальное положение Сен‑Симона блестяще. Дорога к индустриальному творчеству

открыта, – миллионеру Сен‑Симону легко проводить планы, которые строил когда‑то безденежный мечтатель Клод Анри. Но он

почему‑то не торопится реализовать их. Правда, он разрабатывает проект грандиозного промышленного предприятия. Правда, он

организует компанию парижских дилижансов, открывает комиссионное бюро и даже винный магазин. Но это – не серьезные

начинания, а кратковременные опыты, которые должны познакомить его с деталями торгово‑промышленной премудрости. Ему не

хватает главного – общей руководящей идеи, стройного научного мировоззрения, подводящего прочный фундамент под все эти

случайные, несвязанные друг с другом попытки. И Сен‑Симон бросает практические эксперименты и вступает на новый путь – он

идет к науке и ученым.
Чего, казалось бы, проще? Сесть за книги, колбы и реторты, думать, вычислять – других способов овладения наукой как будто

не существует. Но Сен‑Симон не может этим ограничиться. Ему нужно узнать не только научные теории, но и их влияние на

психику и общее поведение людей. «Недостаточно знакомиться с состоянием человеческих знаний; нужно знать еще действие,

которое оказывает научная культура на тех, кто ей отдается; нужно оценить влияние этих занятий на их страсти, на их дух, на

совокупность их морали и на различные их способности». А для того, чтобы изучить носителей науки, ученых, лучшее средство –

окунуться в их среду.
Сен‑Симон становится покровителем талантов и гениев, как признанных, так и непризнанных. Он нанимает в округе Пале Рояль –

самом оживленном квартале столицы – пышный отель, снимает части двух прилегающих домов и с помощью двух своих сестер

организует «салон». В его особняке все поставлено на широкую ногу. Его метр д'отель священнодействовал когда‑то в лучших

аристократических семьях; его повар славится на весь Париж; его эконом служил раньше у известного римского кардинала и

знает до тонкости, как надо вести хороший дом; у него двадцать лакеев, ловких, вышколенных, в отличной ливрее.
В салоне Сен‑Симона собираются все знаменитости: (Тут и члены Директории, и Сегюр, будущий церемонимейстер Наполеона и

Буасси д'Англа, один из бывших председателей Конвента, и математики Монж, Лагранж, Пуассон, и медик‑философ Кабанис, и

естествоиспытатели Ламарк, Кювье, Жоффруа де Сент‑Илер. Все это люди умеренные, мечтающие о том, чтобы окончательно вырвать

Францию из когтей якобинизма и превратить революционного льва в безобидного буржуазного пуделя. О терроре здесь говорят с

отвращением, над «патриотами» посмеиваются, слово «гражданин» заменяют словом «господин». И при этом прекрасно и несколько

неумеренно кушают, словно стараясь наверстать голод и лишения 1793 и 1794 годов.
Обстановка, как будто мало подходящая для человека, который всего четыре‑пять лет назад смывал республиканским крещением

пятно своего аристократического происхождения. Что это – измена, подлаживание к новому строю, возникающему на обломках

якобинской Франции? Совсем нет – это только новый эксперимент, который должен быть проведен так же последовательно, как и

предыдущий. Пора революции миновала, – это ясно видно и по утомлению народных масс, слабо откликающихся на лозунги левых

вождей, и по контрреволюционным настроениям, охватившим провинции, и по речам членов Законодательного собрания. Страна

переходит к новому историческому этапу и Сен‑Симон идет вместе с ней. Куртку санкюлота Бонома он износил до ниток, – надо

теперь примерить фрак барина, а потом и тогу ученого.
Этот период жизни Сен‑Симона бросает яркий свет если не на развитие его теорий, – их у него еще не сложилось, – то на его

человеческую индивидуальность. Сейчас ему тридцать шесть лет, и за восемнадцать лет своего сознательного существования он

успел переменить в себе целых три личности, полностью изжитых и друг на друга почти непохожих. Он был солдатом, –

настоящим, во всех отношениях превосходным воякой. Был политическим радикалом, – последовательным и в своих убеждениях, и в

своем образе жизни. Был талантливым спекулянтом, умеющим ловить момент и неразборчивым в средствах. Теперь это –

просвещенный меценат, обучающийся мудрости в собственном салоне. В чем секрет этого странного характера, в котором

способности и интересы не объединены, по‑видимому, никаким основным мотивом и, не смешивались, лежат друг подле друга, как

геологические пласты на изломе горы? И почему каждый талант Сен‑Симона живет сам по себе, готовый в любую минуту породить

новое перевоплощение? Перед этой загадкой в недоумении останавливались и современники, и биографы Сен‑Симона, объяснявшие

его жизненные блуждания то «сумасшествием», то «неуравновешенностью». Но откуда же неуравновешенность у этого спокойного,

бодрого, во всех отношениях здорового человека?
А между тем разгадка очень проста, если мы рассмотрим личность Сен‑Симона не с индивидуальной, а с социальной точки зрения.

Кажущаяся мозаичность его натуры, как бы разрезающей и жизнь, и мышление на отдельные, почти несшитые друг с другом куски,

есть неизбежное следствие разложения того класса, к которому он принадлежал по рождению. Каждый класс приспособляет

индивидуальные особенности входящих в него людей к определенным целям, к определенному образу жизни, к определенным

традициям. Он как бы намечает общие колеи, по которым должны двигаться способности и наклонности отдельного человека.

Естественно, что когда распадается класс, как это случилось с французской аристократией XVIII века, – колеи сглаживаются,

индивидуум освобождается от власти традиций и свободно отдается игре данных от природы сил. А если силы эти велики и

дарования многообразны, – игра превращается в бешеную скачку идей; карьера – в серию авантюр; жизнь – в цветной ковер, на

котором глаз с трудом различает обобщающий рисунок. Именно это и произошло с Сен‑Симоном. Отошедший от знати, не вполне

сросшийся с буржуазией, далекий от пролетариата, он очутился в пустоте, шел ощупью, без компаса, без карт, без проводников

и только на склоне лет понял и свое призвание, и свою задачу. Да и эта задача, равно как и связанные с нею теории

определились лишь тогда, когда новая эпоха и новые общественные отношения дали ему руководящую нить.
Сен‑Симон, любивший теоретически объяснять каждый свой шаг после того, как он его совершил, впоследствии – в 1811 году –

изображал всю свою жизнь, как вывод из усвоенных им философских принципов. «Из самой природы вещей вытекает, – писал он, – что для того, чтобы сделать важный шаг в области философии, надо выполнить следующие условия:
1. В течение всего работоспособного возраста вести жизнь наиболее оригинальную и активную.
2. Тщательно знакомиться со всеми теориями и со всеми видами практики.
3. Вращаться во всех классах общества, ставить самого себя в самые трудные положения, и даже создавать отношения, которых вообще не существовало.

12

Re: Станислав Вольский - "Сен - Симон"

4. Наконец, стараться резюмировать наблюдения относительно тех результатов, которые проистекают из действий философа для

других и для него самого, и устанавливать принципы на основе этих наблюдений.
Я всеми силами стремился к тому, чтобы как можно точнее узнать нравы и мнения различных классов общества. Я пользовался

всяким случаем для того, чтобы входить в общение с людьми всевозможных характеров и всевозможной нравственности, и хотя

подобные изыскания сильно вредили мне в общественном мнении, я отнюдь не жалею о них».
На самом деле принципы эти существовали и действовали задолго до того, как он сумел их сформулировать. Это – не отвлеченные

выводы ума, а стороны характера, неслаженность и хаотичность которых вполне соответствует шаткости и неопределенности его

классового положения. У средних людей это приводит к погоне за приключениями, к беспринципному авантюризму. Но у Сен‑Симона

способности слишком велики, чтобы размениваться по мелочам. Каждая из них добивается полного своего выражения, требует себе

всего человека и при определенных внешних условиях создает в одной и той же личности новый, вполне законченный тип.

Сен‑Симон одержим своими талантами: они гонятся за ним по пятам, как свора гончих, и не оставляют его в покое, пока он не

реализует их до конца. Систематическая бессистемность, – вот основная черта его поведения, предуказанная ему эпохой,

распадом его класса и обстоятельствами его личной жизни.
Переломные эпохи истории чрезвычайно богаты такими типами. Конец XVIII века и начало XIX буквально кишат людьми, жизнь

которых – сплошной приключенческий роман. Но у всех у них – и у гениального проходимца Казановы, и у гениального предателя

Фуше, и у гениального полководца и карьериста Наполеона сквозь пестроту внешних декораций всегда проглядывает одно и то же

лицо. Все они с величайшей легкостью переходят от одного положения к другому, используя каждое из них для личных и притом

весьма низменных целей и не сливаясь внутренно с тою ролью, которую они временно выполняют. У них есть маски, но нет

перевоплощений. Иное дело Сен‑Симон. При каждой своей авантюре, при каждом новом опыте он как бы пересоздает самого себя,

стараясь быть не тем, что он есть, а тем, что наиболее соответствует данной профессии или данному положению. «Моя жизнь

была серией экспериментов», – говорит он. Он забывает, однако, добавить, что при каждом таком «эксперименте» наблюдатель

сливался с наблюдаемым и не экспериментатор владел экспериментом, а скорее эксперимент владел экспериментатором.

Палэ‑Ройяль во времена Директории. Гравюра Кокере по рисунку Чарбица (Музей Изящных искусств)
Изжить полноту жизни и уже потом философски осмыслить ее – такова цель. В 1796 году Сен‑Симон все еще осуществляет только

первую половину задачи и никак не может перейти ко второй. Богач, покровитель наук и искусств, он изучает в пышном салоне

своих ученых собеседников и собутыльников и так увлечен своей новой ролью, что как будто долго еще не намерен с ней

расстаться. Он не изменил своему республиканизму: он просто изжил его и забыл о нем. Сколько времени продлится это новое

перевоплощение? По всей вероятности, до тех пор, пока не будут истрачены те два миллиона, обладателем которых он себя

считает. Срок этот, может быть, и не такой уж долгий, судя по тому, что за 20 месяцев Сен‑Симон истратил (по скромным

подсчетам) около 360 тысяч франков, т. е. почти одну пятую часть состояния. Но граф Редерн, ревнивым оком следящий из‑за

границы за хозяйничаньем своего компаньона, решает положить этому предел. В 1797 году он приезжает в Париж, производит

раздел имущества, и привольному житью Сен‑Симона наступает конец.
Редерн – юридический владелец всего имущества, купленного на его имя Сен‑Симоном, и его вердикт не подлежит обжалованию. Он

подсчитывает расходы Сен‑Симона, преувеличивая их при этом втрое, и решает, что 150 тысяч франков будет достаточным

вознаграждением для его компаньона. Себе он оставляет состояние, приносящее 100 тысяч франков в год. Сен‑Симон спорит,

доказывает моральную неправоту своего вероломного друга, потом ссорится с ним, но Редерн неумолим. Приходится покориться и

переезжать из отеля в скромный особняк неподалеку от политехнической школы.
Стиль жизни сразу меняется. Наступает новое перевоплощение: Сен‑Симон начинает прозаически, школьнически изучать науку.

Сначала он хочет одолеть «физику неорганических тел», а потом перейти к физике тел органических, т. е. к зоологии,

физиологии и отчасти медицине. Он прилежно ходит на лекции, заводит знакомство с профессорами, открывает им свой дом и,

конечно, свой кошелек. Одновременно с этим он основывает бесплатные курсы по естественным наукам для несостоятельных людей,

желающих подготовиться к поступлению в высшую школу. Ни о спекуляциях, ни о промышленной деятельности Сен‑Симон больше не

думает, и все его начинания имеют в виду исключительно научные цели: он ассигнует деньги на постановку физических опытов,

печатает на свой счет «Курс медицинских исследований» д‑ра Бюрдена, дает ежемесячные субсидии Бюрдену, физиологу Прюну и

химику Клуэ.
Через три года, по изучении физики и неорганической химии (при тогдашнем состоянии науки это был порядочный срок), он

приступает к изучению «физики органических тел» и переезжает в другой квартал, неподалеку от медицинской школы. Опять

открывается салон, посетителями которого являются преимущественно ученые. Знаменитые физиологи – Биша, Галь, Бленвиль,

Кабанис – постоянные гости Сен‑Симона. Как‑то раз, в разговоре со своим приятелем Пуассоном, Сен‑Симон бросает мимоходом

фразу:
– Для салона необходима хозяйка. Мне придется жениться.
Вскоре Сен‑Симон приводит эту мысль в исполнение и делает предложение Александрине Гури де Шантрен, молодой писательнице,

пишущей под псевдонимом мадам Бавр. Женщина, которую он избрал своей официальной подругой, вполне соответствует его цели.

Обстановка раннего детства, авантюристский характер отца, материальные невзгоды, политические встряски (во время террора

мадам Бавр была арестована и довольно долго просидела в тюрьме), – все это развило в ней как раз те качества, которые

необходимы хозяйке сен‑симоновского салона: свободу обращения, презрение к условностям, умение приспособляться к людям.

Ничего другого Сен‑Симону не нужно: интимная близость, существующая между мужем и женой, только осложнила бы намеченный

эксперимент.
Мадам Ансело, подруга мадам Бавр, так описывает обстоятельства этого брака. «Сен‑Симон хотел жениться на умной женщине,

которая понимала бы все, была бы хорошо воспитана, умела бы ко всем подойти, – женщине, которую больно ударили несчастия

этой эпохи и которая согласилась бы на все. Он женился на ней на три года с обязательством дать ей развод, что было

довольно легко при существовавших тогда правилах. По окончании трех лет она должна была получить заранее условленную сумму

и затем становилась совершенно чужой Сен‑Симону… Тем не менее мадам Бавр согласилась на это только под одним непременным

условием, – чтобы брак, дающий ей имя Сен‑Симона, ограничился только формальностями, обеспечивающими в глазах света ее

права. Сен‑Симон принял эти условия».
Сен‑Симон, вечный путешественник, поступил в данном случае, так же, как поступали некогда капитаны дальнего плавания,

останавливавшиеся в портах Японии. Капитаны женились на столько‑то месяцев или столько‑то рейсов. Сен‑Симон женится на один

рейс: его корабль никогда не возвращается в одну и ту же гавань. Когда корабль выедет из порта, об этом кратковременном

эпизоде не останется даже воспоминания.
«Я воспользовался браком, как средством для изучения ученых, – рассказывал он впоследствии писателю Леону Галеви. – Но мои

ученые и артисты много ели и мало говорили. После обеда я садился на кушетку в углу салона и слушал. К несчастью я слышал

по большей части только пошлости и засыпал».
В личном общении и салонных разговорах Сен‑Симон проявляет те же черты характера, как и в своих многочисленных

перевоплощениях. Всегда мягкий, всегда утонченно, по‑аристократически любезный, он поражает собеседников резкими

переходами: он то вял и туманен, то меток и остроумен, то напыщенно возвышен, то грубо циничен. В каждый отдельный момент

это как будто совсем другой человек. Шутки его, произносимые самым серьезным тоном, ставят в тупик окружающих. «Зачем вы

скупаете ассигнации? – спросила его как‑то мадам Бавр. – Они ведь потеряли всякую цену». – «Я хочу побольше набрать их,

чтобы потом поджечь ими собор Парижской Богоматери» – невозмутимо отвечу Сен‑Симон. Такие шутки немало способствовали той

репутации «сумасшедшего», которая установилась за философом среди так называемого «общества».
Салон, возглавляемый мадам Бавр, продержался недолго: через год от состояния Сен‑Симона почти ничего не осталось.

Эксперимент кончен, нужда в официальной жене миновала, Сен‑Симон, верный обещанию, дает мадам Бавр развод и уговоренную

сумму (24 июня 1802 г.).
Вскоре после развода с мадам Бавр Сен‑Симону приходит в голову новая идея. В городишке Коппе, неподалеку от швейцарской

границы, проживает сейчас мадам Сталь, замечательная писательница и выдающаяся политическая деятельница. Какое

замечательное сотрудничество установится и какое замечательное выйдет потомство, если сочетать такого необыкновенного

мужчину, как он, с этой необыкновенной женщиной! Кстати, она только что овдовела. Сен‑Симон лично незнаком с мадам Сталь.

Тем не менее он едет в Коппе, делает ей предложение – и получает отказ.

Анна‑Луиза‑Жермень‑Сталь. Гравюра Бувье по его же портрету (Музей Изящных искусств)
Этим кончаются его брачные опыты, если можно назвать этим именем – в одном случае поиски хозяйки дома, в другом – поиски

научной сотрудницы и хорошей производительницы. Трудно, конечно, допустить, чтобы у такого сильного и здорового человека,

как он, не было кратковременных связей. «Я мог бы рассказать о себе очень пикантные анекдоты», – признается он. У него есть

дочь, – следовательно, где‑то и когда‑то была и жена, более реальная, чем мадам Бавр. Сплетни великосветских кумушек насчет

«безнравственности» Сен‑Симона как будто находят некоторое подтверждение в его собственных словах: «Чем экзальтированнее

душа, тем более она доступна страстям, а между тем для рассмотрения великих философских вопросов во всей их широте

необходима наибольшая степень экзальтации. Не следует поэтому удивляться, что философы‑теоретики поддаются игу страстей

больше, чем другие ученые». Из этого, по‑видимому, вытекает, что и философ Сен‑Симон не мог не «поддаваться игу страстей» и

притом довольно сильных. Но никаких сведений об этой интимной стороне его жизни не сохранилось. Его романы были

«анекдотами» и не оставили никакого следа на его жизненной судьбе. Потребность в любви, стремление к личному счастью были в

этом человеке задавлены безмерным научным любопытством, страстью к новым опытам, погоней за философскими обобщениями.

Отзывчивый к чужой нужде, мягкий, снисходительный к слабостям других, почти всегда переоценивающий своих друзей и

ошибающийся в них (вспомним хотя бы историю с Редерном), – он смотрел на весь мир, и на себя в том числе, как на огромную

экспериментальную лабораторию, где люди – только объект исследования. Естественно, что глубокому личному увлечению там не

было и не могло быть места.

Нищета и творчество

После неудачного сватовства Сен‑Симон едет в Швейцарию и пишет там свой первый труд – «Письма женевского обывателя»

(1803 г.). Тема этого первого произведения была подсказана общим состоянием тогдашней Европы.
Французская революция кончилась. «Гражданин первый консул», раздавив и якобинцев, и сторонников бурбонской монархии,

безраздельно властвовал над Францией и военными победами прокладывал путь к императорской короне. Вся Европа с замиранием

сердца следила за этой головокружительной карьерой.
Где и когда остановится «свирепый корсиканец», стирающий, как губкой, границы государств? Какой строй принесут с собой его

полки? Да и насколько прочен этот новый порядок, наскоро состряпанный его военными и штатскими помощниками? Не проснется ли

снова тысячеглавая «гидра» революции, сегодня усталая и приниженная, а завтра, может быть, яростная и торжествующая?
Эти мысли не дают покоя ни правым, ни левым, – ни тем, кто верит в «священные права законного короля», ни тем, кто клянется

«великими принципами 1789 года». Вдумчивым людям из обоих лагерей совершенно ясно, что солдатский сапог может временно

задавить революцию, но не может уничтожить ее движущих сил. Основного вопроса о прочном государственном правопорядке

военная диктатура не решает, а только отодвигает его в будущее, притом не очень отдаленное. По‑настоящему его решит только

тот, кто поймет законы истории и будет действовать соответственно с ними.
Поискам этих законов посвящены все усилия мыслителей этой эпохи – начиная с Шатобриана и Жозефа де Местра и кончая Гегелем.

Естественно, что каждый из них дает ответ, вытекающий из его классового положения и классовых пристрастий, и «законы

истории» неизменно приводят туда, куда философам хочется, чтобы они привели.
Что движет человечеством? – Промысел божий, находящий свое выражение в католическом христианстве, – отвечает Шатобриан,

аристократ и монархист. – Католичество порасшаталось, «христианство повсюду падает», и отсюда – смута и революции; обновите

христианство, верните народу его религию, а аристократии ее привилегии, – и революции исчезнут сами собой.
В чем основа всех конституций? – В «неписанной конституции», в общем складе народного характера, – отвечает Жозеф де Местр,

тоже аристократ, тоже монархист, но гораздо более тонкий мыслитель. – Изучите историю нации, приспособьте к ее характеру,

данному самим богом, политические учреждения и общественный строй, отрекитесь от рассудочных теорий, возьмите себе в

руководители обновленный католицизм – и мир и спокойствие государств будут обеспечены.
Ищет разрешения исторической загадки и мадам Сталь Но она только указывает на ее трудности и все свои надежды возлагает на

«новую философию», которую должны выработать преемники французских энциклопедистов.
В 1803 году все эти мысли, порожденные страшной исторической встряской, еще не отлились в законченные теории. Шатобриан

только делится своими тревогами и догадками с корреспондентами; Жозеф Де Местр, эмигрант, только обдумывает свой «Опыт о

принципах человеческих конституций», Гегель еще не написал своей «Феноменологии духа» и не успел окончательно отделаться от

чар великой революции. «Саморазвивающийся дух», творящий по его мнению историю еще не решил, что будет его конечной

станцией – «декларация прав человека и гражданина» или королевско‑прусский шлагбаум. Но вопрос о законах истории об

основных принципах человеческого общежития поставлен ребром. Он носится в воздухе и, разумеется, не может не всколыхнуть и

Сен Симона.
Сен‑Симон, хотя и потомок Карла Великого, не может смотреть на вещи глазами Шатобриана или де Местра. Выброшенный из рядов

аристократии, он усвоил себе демократические привычки и взгляды и хранит верность основным идеям энциклопедистов. Разум для

него – верховный судья во всех вопросах жизни, а опытная наука – единственный надежный гид по лабиринтам истории. Ей, и

только ей, хочет он вверить свою мысль.
«Письма женевского обывателя» – первый плод этих философско‑исторических исканий – расплывчаты, недоговорены, но уже

намечают те вехи, по которым направится развитие его теорий. Главные их мысли можно свести к немногим положениям.
1. Несмотря на внешнее умиротворение, революция в Европе еще продолжается. «В Европе деятельность правительств не встречает

в настоящее время помех со стороны оппозиции управляемых; но, судя по настроениям в Англии, Германии, Италии, легко

предвидеть, что это спокойствие не продлится долго, если своевременно не будут приняты меры предосторожности. Ибо, господа,

не следует скрывать от вас, что кризис, испытываемый человеческим духом, проявляется у всех просвещенных народов и что

симптомы, обнаружившиеся во Франции в обстановке страшного взрыва, внимательный наблюдатель подметит у англичан и даже у

немцев».
2. Кризис этот объясняется тем, что духовная власть в лице церкви, управлявшая до сих пор душами людей, отстала от хода

развития и утеряла право на руководство человечеством. Она должна отказаться от своих былых притязаний и передать

руководство ученым. «Рим должен отказаться от претензии быть центром всемирной церкви; папа, кардиналы, епископы и

священники должны перестать говорить от имени бога, ибо у них меньше знаний, чем у того стада, которое они ведут. Во всем

том, что касается духовной власти над обществом, можно прислушиваться только к голосу ученых; религия – человеческое

изобретение, политический институт, который стремится к всеобщей организации человечества… Мораль тоже имеет свои

положительные законы, которые могут быть доказаны научным образом. Нужно только хорошо организовать ученых и художников,

чтобы учредить совершенную духовную власть».
3. Такой организацией явится совет ученых, выбираемых всеобщим голосованием и получающих средства к жизни за счет

добровольных взносов населения Промышленностью всего мира и отдельных стран должны руководить собственники, избираемые

таким же путем. «Я полагаю, что все классы общества извлекли бы пользу из подобной организации; духовная власть находилась

бы в руках ученых; светская власть – в руках собственников; право избрания людей, являющихся великими вождями человечества

принадлежало бы всем. Вознаграждением же для управляющих служило бы то уважение, которым они пользуются».
4. В обществе, организованном таким образом, не будет места бездельникам. «Все люди будут работать. Они будут смотреть друг

на друга как на работников связанных со своей мастерской… На всех будет возложена обязанность давать своим личным силам

направление, полезное для человечества».
На свои «Женевские письма» и сам Сен‑Симон смотрел только как на предварительную работу намечающую общий подход к

общественным проблемам, но не дающую никаких конкретных решений. Поэтому, напечатав их, он не выпустил книгу в продажу, а

лишь разослал несколько десятков экземпляров своим знакомым из научного мира.
Из Швейцарии Сен‑Симон едет в Германию, чтобы познакомиться с положением науки в этой стране. В курс немецких научных

интересов Сен‑Симона вводит его приятель, некто Эльснер, – широко образованный человек, следящий за всеми течениями

немецкой философской мысли. Эльснер, очевидно, сообщал ему о Канте, Фихте, Шеллинге, Гегеле и дал ему представление о той

идеалистической школе, которая в то время парила в немецких университетах. Естественно что Сен‑Симон, веривший только в

опытные науки, не мог увлечься этим направлением и уехал из Германии разочарованный. У немецких диалектиков он не

рассмотрел самого главного – их метода и отверг все их построения, как ненужную метафизическую игру. «Из этой поездки я

вынес убеждение, что в этой стране общественная наука находится еще на детской стадии, ибо там она основана на мистических

принципах. Но вскоре она должна там далеко шагнуть вперед, ибо великая германская нация обнаруживает страстный интерес к

науке».
Когда Сен‑Симон возвратился из Германии во Францию (в 1805 г.), вместо республики он застал империю, вместо первого консула

– императора французов. Новый режим крепко спеленал смертельно усталую страну. На улицах не слышно уже ни марсельезы, ни

карманьолы, ни злободневных политических куплетов: эту музыку улицы заменили пушечные салюты Дворца Инвалидов, чуть не

ежедневно извещающие население о новых победах. Число газет сократили до шестнадцати и подчинили уцелевшие строжайшей

цензуре; за напечатание памфлета или листка без полицейского разрешения владельцу типографии грозит пожизненная ссылка.

Плохо живется общественным наукам в этой стране, – еще хуже, пожалуй, чем по ту сторону Рейна…
Но среди этого засилья военщины и всеобщего безразличия к общественным вопросам демократ Сен‑Симон подмечает одно явление,

которое заставляет его если не примириться с империей, то по крайней мере поверить в возможность лучшего будущего. Наполеон

окружил себя учеными. Он запросто бывает у Лапласа; к нему вхожи и химик Бертолле, и математики Монж и Пуассон, – его

бывшие спутники по египетской кампании. Он всячески выказывает свое благоволение к Институту (французской академии наук),

где собрались лучшие представители французской научной мысли. Разве не естественно предположить, что эти блестящие умы

постепенно подчинят императора своему влиянию и с его помощью учредят то царство ученых и художников, которое одно лишь

способно вывести исстрадавшееся человечество на правильную дорогу?
Как раз теперь‑то и надо действовать в направлении, указанном «Женевскими письмами». Надо писать и писать… Но чем

существовать? На путешествие в Германию истрачены последние крохи. Носильное платье, да несколько уцелевших безделушек –

вот все имущество Сен‑Симона.
Есть еще один исход, который как будто напрашивается сам собой. Живет и благоденствует банкир Периго, с помощью которого

Сен‑Симон вел десять лет тому назад свои спекулятивные операции. Уцелели и разжились и другие дельцы, по опыту знающие коммерческие таланты Сен‑Симона. Почему не предложить им какой‑нибудь смелый финансовый план и не возобновить при их поддержке поиски счастья и денег? Но этот исход, столь естественный для всякого другого, для Сен‑Симона невозможен. Он изжил в себе спекулянта, и старые пути для него теперь заказаны. В нем проснулся проповедник, философ, реформатор. Эта новая роль, как бы подытоживающая и осмысливающая все его прошлое, захватила его целиком и не допускает соперников. Для него, столь щедро открывавшего кошелек своим друзьям, легче прибегнуть к их денежной помощи, чем снова приниматься за коммерческие аферы.