4

Re: Биография Федора Шаляпина

Частная опера победила. И в этой победе нового над устаревшим и отсталым во всей богатырской силе своего таланта предстал Шаляпин.
Мамонтов дал Шаляпину театр и сказал: «Вот театр, делай в нем все, что ты хочешь…» Вот почему Москва, сердце России, по праву оспаривала у Петербурга великого русского артиста.
Почти все свои замечательные партии Шаляпин создал в Москве, в Частной опере Мамонтова (теперь в этом здании — филиал Большого театра). Из девятнадцати ролей, сыгранных в Москве, пятнадцать были роли русского репертуара.
Здесь Шаляпин пел Сусанина, Мельника в «Русалке», Мефистофеля в «Фаусте», Ивана Грозного в «Псковитянке», Сальери в «Моцарте и Сальери» и другие создавшие ему славу оперные партии.
22 сентября 1896 года Шаляпин впервые пел Сусанина.
«На долю г-на Шаляпина вчера выпал огромный успех…» «Молодой, но очень талантливый артист…» — так писали московские газеты.
В 1898 году двадцатипятилетний Шаляпин поет Ивана Грозного в «Псковитянке».
В 1868 году, за тридцать лет до первой постановки этой оперы в Москве, великий русский композитор Бородин писал об этом творении Римского-Корсакова: «…это такое благоуханье, такая молодость, свежесть, красота…»
Мамонтов как будто сомневался в успехе оперы, и то, что «Псковитянку» услышала Москва, — неотъемлемая заслуга Шаляпина. Но ему не легко далась роль Грозного. Его доводила до слез сцена в доме Токмакова, первое появление на пороге дома и фраза Грозного: «Войти аль нет?»
Шаляпин утверждает, что это решающая образ фраза, почти такая же по важности, как «Быть или не быть» в Гамлете. Он пробовал придать ей ехидную, ханжескую, саркастически-злую интонацию. Здесь ему помог совет Мамонтова. «Войти аль нет?» — прозвучал могучий, грозный, жестоко-издевательский голос… «Как железным посохом, бросил я мой вопрос… И сразу все кругом задрожало и ожило», — пишет Шаляпин.
Стасов — глубокий знаток искусства и истории Руси — был восхищен дарованием молодого артиста, проникновенным исполнением роли Ивана Грозного. Шаляпин создал на сцене сложный, противоречивый характер, исторически верный образ царя Ивана — воина, государственного деятеля и вместе с тем дал яркий, живописный облик Ивана Грозного.
«…Какая истинно скульптурная пластика являлась у него во всех движениях, можно бы, кажется, лепить его каждую секунду, и будут выходить новые и новые необычайные статуи… И как все это… естественно, просто и поразительно… И такому-то человеку — всего 25 лет!»
Восторженный отзыв Стасова о Шаляпине в роли Грозного можно считать лучшим, что до сих пор написано о певце.
«Как Сабинин в опере Глинки, я восклицаю: «Радость безмерная!» Великое счастье на нас с неба упало. Новый великий талант народился».
У кого почерпнул Шаляпин, русский самородок, верное чувство эпохи, тонкий музыкальный вкус, глубокое понимание смысла слов, которые он пел? У кого учился Шаляпин? Можно ответить так: передовые люди русского общества, русского искусства — композиторы, писатели, великие русские художники, ученые, музыканты — были вдохновителями и учителями Шаляпина.
По выражению одного критика — коллективный художник инструктировал гениального исполнителя.
Вокруг С. И. Мамонтова и его театра собирались даровитейшие люди — художники Серов, Левитан, Васнецов, Коровин, Врубель, Поленов, композиторы Рахманинов и Римский-Корсаков, историк Ключевский.
О том, какую роль играла живопись и художники в творчестве Шаляпина, хочется сказать его же словами:
«После великой и правдивой русской драмы влияния живописи занимают в моей артистической биографии первое место. Я думаю, что с моим наивным и примитивным вкусом к живописи, который в Нижнем-Новгороде так забавлял во мне Мамонтова, я не сумел бы создать те сценические образы, которые дали мне славу. Для полного осуществления сценической правды и сценической красоты, к которым я стремился, мне было необходимо постигнуть правду и поэзию подлинной живописи».
В своем сценическом искусстве он показал многое не виданное до него, он сделал свои лучшие роли живописными в полном смысле слова. Едва ли не каждая его поза, каждый жест просились на полотно. Поэтому впоследствии Коровин, Головин и другие художники с удовольствием рисовали Шаляпина в театральном костюме и гриме. Даже в обычной прозаической одежде, в пиджаке, Шаляпин был увлекательной «натурой» для художника-портретиста. И не только потому, что он был знаменитая личность. Серов нарисовал его молодым, худощавым, сильным, в небрежно сидящем на нем сюртуке, с упрямым лицом и задорным вихром над умным лбом. В позе молодого Шаляпина есть что-то вызывающее, как в подростке, всегда готовом к драке: «А ну, тронь! А ну, с дороги!» Этот портрет — память о молодом Шаляпине.
В 1899 году Шаляпин оставляет Частную оперу и переходит в Большой театр. Этот уход из театра Мамонтова ставили в вину Шаляпину: действительно, вскоре после перехода артиста в Большой театр Частная опера прекратила свое существование. Но заслуги этого театра нельзя забыть, лучшие его достижения восприняты русской оперной сценой. Уже одно то, что в Частной опере в полном блеске засияла звезда Шаляпина — великая заслуга театра Мамонтова перед русским и мировым искусством.
3
Две жизни, две судьбы встают перед нашими глазами!
Жизнь великого русского писателя, отдавшего своей родине, народу весь свой гений, все творчество, и жизнь великого русского артиста, прославившего в своем отечестве и за границей русское искусство и умершего на чужбине, вдали от родины, вдали от своего народа.
Когда перечитываешь книгу Шаляпина «Страницы моей жизни», восприемником и вдохновителем которой был Горький, становится понятным, откуда могла родиться эта дружба двух замечательных людей. Как схожи их биографии на заре жизни и в ранней молодости!
В воспоминаниях, опубликованных вскоре после смерти Алексея Максимовича, Шаляпин рассказывает:
«Когда Горький однажды спросил, кто я такой, я стал рассказывать ему свою биографию, и вот тут-то для нас обоих неожиданно выяснилось, что мы встречались не будучи знакомыми, в ранние годы и что жизнь наша похожа, а в некоторых случаях текла рядом».
Естественным и понятным было влечение друг к другу Горького и Шаляпина. Им было что вспоминать, о чем рассказывать друг другу: о казанской жизни, о тифлисских мытарствах, о горестных и светлых молодых днях.
«…В то время как я мальчиком был в Казани отдан в ученье к сапожнику Андрееву, который жил на углу Малой Проломной улицы, Горький на другом углу параллельной Большой Проломной улицы в пекарне, — не помню, как звали хозяина, но находилась она под чайным магазином Докучаева, — работал пекарем. Мне кажется, что отсюда его рассказ «Двадцать шесть и одна».
Когда читаешь о мытарствах, о скитаниях и лишениях, которые пережил Горький и несколько в меньшей мере Шаляпин, — невольно восхищаешься, радуешься жизненной силе этих могучих русских людей, вышедших из низов, не сгубивших свой дар в тяжких лишениях и суровых испытаниях. Об этих лишениях искренне и просто рассказывает Шаляпин:
«Когда позже, в начале семнадцатого моего года я на буксирном пароходе пробирался из Астрахани на нижегородскую ярмарку и, будучи без всяких денег, вынужден был на остановках работать по грузке и выгрузке баржей, — по-нашему, по-волжскому это называлось «паузиться», — Алексей Максимович в это самое время также работал в самарском порту — в «портах», сшитых из двух мучных или овсовых мешков… Из наших разговоров выяснилось, что мы жили друг от друга близко и в Тифлисе. В то время как я работал в Управлении Закавказской железной дороги по бухгалтерской части, Алексей Максимович служил в мастерской той же дороги слесарем и смазчиком…»
Еще один эпизод характерен для биографий Горького и Шаляпина:
«Наконец, вспоминается еще одно соседство наше с Горьким в том же Тифлисе. Когда я пел уже артистом мой первый сезон в театре на Головинском проспекте, Горький был поблизости… в тюрьме Метехского замка».
Многие твердо были убеждены в том, что Горький и Шаляпин встречались и знали друг друга в отрочестве и юности, — записи Шаляпина окончательно рассеивают это заблуждение.
Еще одна легенда имеет и сейчас широкое распространение — это экзамен, который будто бы держали Горький и Шаляпин, когда собирались поступить в хор, Горького как будто приняли, а Шаляпина не приняли.
Шаляпин рассказывает, как обстояло дело в действительности.
«Что же касается нашего экзамена в хористы, — пишет Шаляпин, — то правда, что мы оба откликнулись на призыв антрепренера Серебрякова к гражданам Казани пополнить его хор молодыми голосами…» Шаляпин замечает, что у него в то время менялся голос и что в то время он и Горький не знали друг друга.
Настоящая встреча, первое знакомство Горького и Шаляпина произошло, когда оба они уже были надеждой и славой России. С годами творческая связь их продолжалась и крепла. Увидев и услышав Шаляпина, Горький оценил замечательное дарование своего «Соловья-Будимировича», как ласково называл он певца. В 1900 году, в начале октября, Горький пишет Чехову:
«Я только что воротился из Москвы, где бегал целую неделю, наслаждаясь лицезрением всяческих диковин вроде Снегурочки и Васнецова, Смерти Грозного и Шаляпина».
«Снегурочка» Римского-Корсакова в декорациях Васнецова, начало творческого пути Художественного театра и Шаляпин — главное в художественной жизни России — приметил Горький.
Начиная с 1897 года Горький внимательно следит за творчеством великого русского певца, радуется каждому новому достижению Шаляпина-артиста, Шаляпина — гениального реформатора русской оперы.
В одном из писем Горький так писал о своих первых встречах с Шаляпиным: «…был здесь Шаляпин. Этот человек, скромно говоря, гений… Умный от природы, он в общественном смысле пока еще младенец, хотя и слишком развит для певца. И это слишком позволяет ему творить чудеса. Какой он Мефистофель! Какой князь Галицкий! Но все это не столь важно по сравнению с его концертом. Я просил его петь в пользу нашего народного театра.
Он пел «Двух гренадеров», «Капрала», «Сижу за решеткой», «Перед воеводой» и «Блоху»…Друг мой — это было нечто необычайное, никогда ничего подобного я не испытывал… все было великолепно, оригинально… я пойду его слушать, если даже он целый вечер будет петь только одно — «Господи, помилуй». Уверяю тебя — и эти два слова он так может спеть, что господь — он непременно услышит, если существует, — или сейчас же помилует всех и вся, или превратит землю в пыль, в хлам — это уж зависит от Шаляпина, от того, что захочет он вложить в два слова.
Лично Шаляпин — простой, милый парень, умница. Все время он сидел у меня, мы много говорили… Фрак — прыщ на коже демократа, не более. Если человек проходил по жизни своими ногами, если он своими глазами видел миллионы людей, на которых строится жизнь, если тяжелая лапа жизни поцарапала ему шкуру — он не испортится, не прокиснет от того, что несколько тысяч мещан улыбнутся ему одобрительно и поднесут венок славы. Он сух — все мокрое, все мягкое выдавлено из него, он сух, и чуть его души коснется искра идеи, он вспыхнет огнем желания расплатиться с теми, которые вышвырнули его из вагона среди пустыни, как это было с Шаляпиным в Ср. Азии. Он прожил много, не меньше меня, он видывал виды не хуже, чем я. Огромная, славная фигура! И свой человек!»
Таким был Шаляпин в те годы, когда счастливые обстоятельства свели его, молодого артиста, с Горьким.
Как радовался Шаляпин, когда ему удавалось свидеться с Горьким, как добивался он, чтобы Алексею Максимовичу, находившемуся в ссылке, разрешили хоть на день приехать в Москву! Один эпизод из этих давно минувших дней особенно трогателен.
Горький под надзором полиции едет из ссылки в Крым, где ему теперь разрешено жить. Полиция ожидает, как выражались тогда, «беспорядков» в связи с проездом писателя через Москву. Вагон, в котором ехал Горький, минует столицу и отцепляется в Подольске для дальнейшего следования по южной дороге. В мрачном настроении Горький ходит из угла в угол «дамской» комнаты вокзала в Подольске. Москва, друзья, товарищи близко, их разделяют всего сорок верст…
И вдруг послышался знакомый голос, который можно было узнать из тысячи голосов, — и в шубе, весь в снегу появился Шаляпин с друзьями. Была радостна, необычайна встреча на небольшой подмосковной станции. Неожиданно, в самый разгар веселья появился представитель власти, чтобы переписать всех приехавших в Подольск. Это сразу вернуло к действительности.
— Я всех пригласил, я отвечаю, никого переписывать не позволю! — поднимаясь во весь богатырский рост, гремел Шаляпин.
Это была едва ли не лучшая пора дружбы артиста и писателя. Имя Шаляпина называли вслед за именем Горького. Дружба с Горьким высоко поднимала Шаляпина в глазах русского общества; в то же время на Шаляпина косо поглядывала чиновная знать и, конечно, охранное отделение. Однако царскому правительству приходилось считаться с артистом, уже пользовавшимся большой известностью.
Люди, которым довелось встречать Шаляпина в эту пору, с восхищением вспоминают о неисчерпаемой жизненной силе певца — он пел как птица, делился своим чудесным дарованием с людьми не только на сцене, но в кругу друзей, в минуты, когда к нему нисходило вдохновенье.
Л. М. Леонидов, замечательный артист Художественного театра, в своих воспоминаниях рассказывает о встрече с Шаляпиным в поезде по пути из Москвы в Севастополь:
«Шаляпину 28 лет, молод, статен и уже тогда знаменит. В тамбуре вагона много и интересно рассказывает, потом поет балладу Мефистофеля».
В 1902 году Шаляпин впервые выступил в театре «Ла Скала» в Милане. Это выступление — триумф русского оперного искусства. Шаляпин пел Мефистофеля в опере Бойто и в буквальном смысле спас эту оперу от полного забвения. Успех первого выступления Шаляпина был для итальянской публики неожиданным и потрясающим основы этого старинного театра, храма «бельканто» — великолепных мастеров итальянской оперы.
«Браво, атлет!» (Bravo, athelete!) — с итальянской непосредственностью и темпераментом кончил свое письмо Шаляпину композитор Бойто после того, как увидел русского артиста в «Борисе Годунове».
Как это часто бывало в старой России, успех за границей для некоторых влиятельных кругов театральной публики означал больше, чем успех на родине. Пресса того времени, журналы и газеты, известный журналист Дорошевич очень подробно описывали эту победу русского певца. Описывали, например, как Шаляпин выгнал шефа клакеров, явившегося к нему за обычной мздой, которую клакеры получали от гастролеров. Впрочем, на этот раз клакеры оказались бескорыстными поклонниками артиста: в день триумфа Шаляпина они присоединили свои рукоплескания к овациям публики, и притом… совершенно бесплатно!

5

Re: Биография Федора Шаляпина

На Шаляпина вымогательства клакеров, притом узаконенные, произвели тяжелое впечатление.
— Я ехал сюда, как в храм, — говорил он. — У нас в России такого безобразия быть не может.
Шаляпина звали в Париж, в Лондон, в Америку.
Теперь у него была мировая слава.
После петербургских, московских и заграничных успехов Шаляпин затевает поездку в Африку. Он едет в Египет на пароходе «Царь», едет через Стамбул, удивляя турок своей одеждой, — он в поддевке, косоворотке и высоких сапогах. Турки принимают его за русского казака. Неуемная молодая сила бродит в нем: внезапно в Стамбуле, в турецких банях, он пробует голос, ему нравится здесь резонанс. Можно себе представить переполох среди арабов и турок, посетителей бани. Пароход в Эгейском море. Лазурный Смирнский залив… Шаляпин читает вслух на палубе «На дне» Горького и, когда доходит до песни «Солнце всходит и заходит», поет ее полным голосом под открытым небом. То же и ночью, на пароходе: когда пассажиры спят, вдруг раздается «На воздушном океане», и все просыпаются, поднимаются на палубу и рукоплещут певцу.
4
Неслыханная доселе слава, которую завоевал русский артист за рубежом, особенно в Италии, колыбели оперного искусства, вызвала некоторую тревогу у друзей Шаляпина: как бы упоенный итальянским триумфом Шаляпин не отдался целиком увлечению «бельканто», итальянской школой.
Вспоминали о том, что Шаляпин учился у Усатова, а Усатов был учеником знаменитого Эверарди. В Милане Эверарди как-то сказал Шаляпину:
— Ти моя внучка.
Это надо понимать так: Эверарди считал себя отцом Усатова, а Шаляпина — ученика Усатова — внуком.
Шаляпин отлично сознавал недостатки существовавшей в то время оперной школы:
«Она учит, как надо тянуть звук, как его расширять, сокращать, но она не учит понимать психологию изображаемого лица, не рекомендует изучать эпоху, создавшую его. Профессора этой школы употребляют темные для меня термины «опереть дыхание», «поставить голос в маску», «поставить на диафрагму», «расширить реберное дыхание», — очень может быть, что все это необходимо делать, но все-таки суть дела не в этом! Мало научить человека петь каватину, серенаду, балладу, романс, надо бы учить людей понимать смысл произносимых ими слов, чувства, вызывавшие к жизни именно эти слова, а не другие…» Именно этому русскому пониманию оперной школы и учил Шаляпина его первый и единственный учитель Усатов.
Опасения, как бы Шаляпин не увлекся «итальянщиной», особенно тревожили его друга Стасова. Но опасения оказались напрасными. В начале осени 1905 года Стасов писал:
«Но какое тоже счастье! Я было немножко усомнился в Шаляпине, думал: ахти, какая беда. Сдал, сдал, сдавать начал, итальяниться, портиться начинает. Ин вон неправда вышла… он-то вышел чудо-чудом. Никак еще выше прежнего! Был он как-то особенно оживлен, и мощен, и поразителен. Спел все, что только я люблю самого высокого у Мусоргского и Даргомыжского… А что еще выше есть?»
Глубоким и драгоценным источником творчества Шаляпина была песня, народная русская песня.
«Нигде народная песня не играла и не играет такой роли, как в нашем народе, нигде она не сохранилась в таком богатстве, силе и разнообразии, как у нас. Это дало особый склад и физиономию русской музыке и призвало ее к своим собственным задачам».
Эти слова Стасова всей душой воспринял Шаляпин, они отвечали его внутреннему убеждению, его мировоззрению художника. Искусство Шаляпина родившееся из народной русской песни, полной глубокого смысла, чувства, по самому существу своему было чуждо итальянской школе.
Вершины его творчества — «Иван Сусанин» Глинки, Мельник в «Русалке» Даргомыжского, Борис Годунов — так блестяще удались гениальному певцу потому, что это были произведения, рожденные народной русской песней.
Из «Записок» М. И. Глинки можно видеть, какую большую роль играла русская песня в творчестве вели-, кого русского композитора.
«В № 3 в сцене Сусанина (первый акт «Ивана Сусанина». — Л. Н.), главная тема которой взята из слышанной мной неподалеку от города Луги, С.-Петербургской губернии, русской песни, перед приходом жениха не было хора на сцене, а только за кулисами…» — пишет М. И. Глинка.
И дальше:
«…Одоевскому чрезвычайно понравилась тема, взятая мной из песни лужского извозчика: «Что гадать о свадьбе…» Он советовал мне напомнить об этой теме, которою начинается партия Сусанина в последней его сцене в лесу с поляками. Мне удалось исполнить это; после слов: «Туда завел я вас, куда и серый волк не забегал, куда и черный вран костей не заносил», идет прогрессия отрывка из темы, переданной мне извозчиком, а именно…» (Далее в «Записках» следуют записанные рукой Глинки ноты.)
Эти народные напевы, рожденные русской народной песней, вдохновляли Шаляпина, потому что были близкими, родными человеку из народа, потому что были поистине русскими.
В тех же «Записках» Глинка рассказывает:
«Не помню также, когда и где написана мною каватина Людмилы I акта: «Грустно мне, родитель дорогой» (C-dur). Ее исполнила Бартенева с хором и оркестром… аплодировали не так дружно, как я привык; знаменитый скрипач Липинский, стоявший возле меня, слушал эту каватину с неподдельным участием и в конце, пожав мне дружески руку, сказал: «Que c’est bien russe, cette musique la! (очень по-русски звучит эта музыка)».
Светская петербургская публика, воспитанная на итальянской опере, аплодировала, разумеется, «не так дружно» этой подлинно народной музыке, музыке, которая в наши дни вызывает восхищение миллионов людей.
Конец шестидесятых и начало семидесятых годов можно по праву назвать эпохой расцвета русской оперы, хотя ее появлению всячески мешали великосветские «покровители» искусств.
Вслед за Глинкой засияло имя Даргомыжского, явился Мусоргский, Римский-Корсаков, Бородин, Балакирев, Кюи, те, кого по праву Стасов называл «могучей кучкой».
Для русских опер нашлись даровитые исполнители — маститый Петров, Платонова, Лавровская, Комиссаржевский, Кондратьев, Стравинский. Великолепный оркестр с дирижером Направником: оркестр и хор Мариинского и Большого театров по справедливости считали выше оркестра и хора Парижской и Миланской опер.
Но самое ценное в русской опере было то, что русские певцы (такие, например, как Осип Петров) создавали драматический образ действующего лица, играли, а не только пели на сцене, и хор действовал, переживал вместе с артистами, а не служил только фоном для премьеров-певцов и оперных примадонн. В этой борьбе за русское оперное искусство молодой оперный артист Шаляпин — гениальный исполнитель произведений Глинки, Даргомыжского, Мусоргского, Римского-Корсакова, Бородина — нанес неслыханное поражение сторонникам «итальянщины», сановным поклонникам иностранных колоратурных певиц, ценителям иностранных гастролеров — сладкоголосых теноров.
Осенью 1901 года Шаляпин выступил в Московском Большом театре, в «Псковитянке». Прошло только три года после его появления в роли Ивана Грозного в театре Мамонтова. Журнал «Искры» отражает ту борьбу, которая происходила вокруг русского оперного репертуара более полувека назад.
«Спектакль, на котором присутствовал и автор оперы, специально для этого прибывший из Петербурга, носил торжественный характер, так как «Псковитянка» впервые шла на сцене Большого театра, хотя москвичи знакомы с этим прекрасным произведением г. Римского-Корсакова по Частной опере, где она шла с большим успехом также с г. Шаляпиным. Опера имела большой успех и на императорской сцене, где она уже сделалась репертуарной. Этот факт лишний раз подтвердил, как неправа была Дирекция императорских театров, пренебрегавшая раньше операми г. Римского-Корсакова. Можно только пожелать, чтобы вскоре появилась на той же сцене и другая его опера — «Царская невеста».
Министерство двора и Московская контора императорских театров не очень считались с желаниями истинных ценителей русской оперной музыки, но успех Шаляпина в русских операх принуждал чиновников, скрепя сердце, ставить произведения Мусоргского, Римского-Корсакова. И народный песенный напев наконец прозвучал в императорских театрах на равных правах с ариями итальянских трубадуров.
В 1896 году Горький написал своего рода завет русским музыкантам и певцам:
«Храните старую русскую песню: в ней есть слова для выражения невыносимого русского горя…»
И пояснил, почему она, песня, должна быть дорога каждому, кто любит свой народ:
«…русская песня — русская история, и безграмотная старуха Федосова, уместив в своей памяти 30 000 стихов, понимает это гораздо лучше многих очень грамотных людей».
Это понимал Шаляпин, когда пел Сусанина, Годунова, Досифея в «Хованщине», понимал, когда до последних дней, даже на чужбине, пел в концертах песню рекрутов, записанную им же по памяти с голоса своей матери.
У него была редкая музыкальность, редчайшая восприимчивость: он запоминал мгновенно напев услышанный им, мимоходом замечал энергический, характерный облик странника, бродяги, которого увидел на ярмарочной площади в Нижнем, схватывал каждую интересную мысль. Он с огромным интересом следил за творчеством художников, «отдыхал душой» в музеях и картинных галереях, искал и находил сценические образы в полотнах великих мастеров живописи и древних фресках.
«Следуя хорошим образцам, я и после успехов, достаточных, чтобы вскружить голову самому устойчивому молодому человеку, продолжал учиться у кого только мог и работал».
Так развивался этот удивительный, истинно народный талант.
Осенью 1904 года в Большом театре была возобновлена гениальная опера Глинки «Иван Сусанин» (тогда опера эта называлась с «легкой руки Николая I — «Жизнь за царя»).
«Русская музыкальная газета» в пространной статье отдает должное труду дирижера — Рахманинова:
«На опере Глинки «Жизнь за царя» образовалась такая масса «традиционных» наростов чисто музыкального свойства, что давно было пора приняться за чистку ее самым положительным образом, т. е. раскрыть все купюры, восстановить дуэт в третьем акте, уничтожить затягиванье темпов. Новый дирижер Московских императорских театров приступил к этой задаче и выполнил ее чрезвычайно счастливо; дирижер этот — С. В. Рахманинов. А задача его была из самых тяжелых. Суметь заставить отрешиться певцов, музыкантов, хористов от всего прошлого, — да, для того нужна была неимоверная энергия и непоколебимое убеждение в правоте всего, что теперь вышло на славу!
Уже с первой увертюры, с первых ходов можно было почувствовать, сколько свежего предстоит услыхать публике. Хоры прошли великолепно, не крикливо, нигде не сбиваясь на дешевое и банальное. В сцене заговора, на польском балу, звучность хоровая особенно была красива и в меру. Но здесь и в увертюре пальму первенства нужно было отдать оркестру: он только играл и шел за певцами, а в третьем акте, четвертом и совсем поражал своей артистичностью. Порой казалось, что Рахманинов и оркестр сливались в нечто одинаково воодушевляющееся и увлекавшееся своею творческой работою…»
Отмечая, что певцам тяжело давалось все задуманное Рахманиновым, автор статьи строго подходит к исполнению Шаляпиным роли Ивана Сусанина:
«Даже Шаляпин воздавал кой в чем «должное» рутине, стараясь однако отделаться от нее всеми силами. Порою он казался нам чересчур моложавым, не в меру развязным Сусаниным, но покорил всех и вся лишь в сцене в лесу. Благодарить надо судьбу, что Шаляпин пел, потому что он был для остальных примером…»
В этом, по-видимому, справедливом отзыве замечательно то обстоятельство, что Шаляпин не сразу отделался от «рутины», но когда избавился окончательно от принятого издавна штампа, роль Ивана Сусанина стала одной из самых лучших в его репертуаре. Начиная от сильных, грубых рук земледельца, загорелого затылка, несколько сутулой, согбенной трудом фигуры, походки, каждого движения, все было продумано и оправдано в образе Сусанина. А главное — величие духа, патриотизм русского крестьянина, отдавшего жизнь за свою родину, все это сумел выразить Шаляпин в этом, никем еще не превзойденном образе гениального творения Глинки.
«Вслед за этим дивным певцом следует поставить Нежданову».
Такими видела публика Большого театра Шаляпина, Нежданову на сцене и Рахманинова за дирижерским пультом, и статья «Русской музыкальной газеты» справедливо говорит об этом спектакле, как о событии в развитии русского оперного искусства.
9 ноября 1904 года, после перерыва в двадцать три года, на императорской сцене был возобновлен «Борис Годунов».
«…Во главе, конечно, нужно поставить Шаляпина, гениального Бориса, — пишет «Русская музыкальная газета», — его художественное толкование этой роли известно нашей публике: им любовались впервые в Мамонтовской опере, а затем на частных сценах».
Так «Борис Годунов» был утвержден в репертуаре императорских театров.
5
Русское драматическое искусство, «великая и правдивая русская драма», по собственному признанию Шаляпина, внушила ему мысль, которая имела громадное значение для всего его творчества:
«Артист в опере должен не только петь, но и играть роль, как играют в драме. В опере надо петь, как говорят. Впоследствии я заметил, что артисты, желавшие подражать мне, не понимают меня. Они не пели, как говорят, а говорили, как поют».
Высшим достижением Шаляпин считал роль Сальери в «Моцарте и Сальери» Римского-Корсакова.
«…Я убедился, что оперы такого строя являются обновлением… это — новый род сценического искусства, соединяющий музыку с психологической драмой».
Такими были произведения великих русских композиторов, оперы, написанные на сюжеты гениальных поэтических произведений, где стих неотделим от музыки, где, по выражению Станиславского, «слово — что, музыка — как». Слово — тема творчества композитора, музыка — восприятие композитором этой темы, ее толкование.
Русские композиторы обращались к творениям Пушкина, Лермонтова, к страницам русской истории.
И зритель требует уже от певца создания образа» ясной дикции, переживаний, наконец, мимики и пластического воплощения. Не только солист или солистка, но и хор и весь ансамбль должны участвовать в рождении спектакля.
Рутина, штамп, против которых боролся Станиславский в драматическом искусстве, казалось, навсегда утвердились в искусстве оперном. Заученные жесты, беспомощное топтание на месте, полное равнодушие ко всему, кроме своего личного успеха в спектакле, сейчас уже стали достоянием пародии, наподобие пресловутой «Вампуки». А было время, когда эта рутина, штамп находили себе защитников — так говорили: певец, мол, связан темпом, музыкальным темпом, это не драматический актер, который избирает любой темп для монолога или диалога.
Но вот в «Русалке» Шаляпин появляется в образе безумного Мельника, и мы забывали о том, что он пел арию: музыка, пение, жест, мимика — все сочеталось в трагическом образе несчастного безумца. Мы не думали о музыкальном темпе арии, и хотя темп существовал, он помогал гениальному артисту создать неповторимый образ обезумевшего отца.
Как бы виртуозно ни взял артист высокую ноту, его голосовые данные порадуют тонких знатоков, но если эта нота отражает душевные переживания действующего лица — она дойдет до сердца каждого.
Естественно, что певец поет не все время, пока находится на сцене. То, что теперь кажется обычным для певца — его участие в коллективном творчестве, в создании всего спектакля, — считали раньше лишним в опере. Премьеры и премьерши относились с полным безразличием к тому, что происходило на сцене, до того момента, пока дирижер не давал им знак палочкой к вступлению. В паузах, пока пели другие, они не знали, что им делать, отходили в сторону, откашливались, и так до тех пор, пока им не полагалось вступить и «чаровать» слушателей.
«Наступит время, когда певцы станут и актерами и публика будет воспринимать в чарующих звуках полное впечатление от единства звука и мысли. Найдутся же когда-нибудь «калики-перехожие», которые разбудят спящую половину этих богатырей, не сознающих всей своей мощи…» — писал один из талантливейших реформаторов русского драматического искусства Александр Павлович Ленский в 1898 году.
Вспомним, что именно в 1898 году Шаляпин выступил в «Псковитянке» и появилась в своем роде историческая статья Стасова «Радость безмерная».
Рождался реалистический стиль в русском оперном искусстве, родилась музыкальная правда, о которой писал Стасов:
«Наша русская публика могла бы по всему праву назвать Шаляпина своим великим учителем музыкальной правды».
Пушкин, Мусоргский. «Борис Годунов» — Шаляпин.
Горящие, широко раскрытые глаза, в них отблеск глубокой, затаенной муки, нос горбинкой, скорбный, трагический излом губ, черные спутанные кудри под вышитой жемчугом татарской шапкой, волнистая черная борода, тяжела рука в перстнях, опирающаяся на жезл, — царь Борис.
Тяжкое раздумье во всем облике царя: когда-то сильный, удачливый во всем человек надломлен. «Скорбит душа…»

6

Re: Биография Федора Шаляпина

Коронование, торжественный перезвон колоколов, величают нового царя Бориса, гремит слава… И чем дальше развертывается действие, тем горше мука Бориса. Никогда еще гениальное творение Мусоргского не находило такого исполнителя. И народная трагедия Пушкина также нашла своего выразителя, хотя временами не пушкинские строфы вложены либреттистом в уста Бориса. Но так велик талант артиста, что даже не пушкинские стихи потрясают театр:

Тяжка десница грозного судьи,
Ужасен приговор душе преступной…

Ужас перед возмездием за совершенное преступление — убийство Димитрия — мучает Бориса Годунова, так понимал Шаляпин трагедию царя Бориса.
Из явления в явление, из акта в акт можно проследить тяжелую душевную болезнь. Сначала перед нами только мятущийся дух:

Какой-то трепет тайный,
Все ждешь чего-то…

И возникает сложное, острое чувство к этому большому, властному, умному и несчастному человеку. Трагедия нарастает, угрызения совести рождают галлюцинации. Большими шагами вбегает в терем Борис. «Чур, чур, дитя… не я твой погубитель!» Движение проходит по театру, тысяча людей не может оторвать глаз от этих мягких движений когда-то сильного, теперь смертельно раненного тигра.
Чем трагичнее, чем мучительнее душевные муки Бориса, угрызения совести, предчувствие расплаты, тем нежнее и трогательнее он к своим детям, неповинным в его преступлении. Какая ласка, какая забота была в обращении Бориса к сыну в сцене агонии:

Сейчас ты царствовать начнешь…
Ты царствовать по праву будешь…

«Все дело в фразе» — не раз повторял Шаляпин, и вот что означали эти слова, раскрывающие творческий прием «музыкального трагика». Умирающий царь Борис оставляет своего рода политическое завещание сыну Федору. Голос умирающего как бы гаснет, он теряет последние силы, вдруг сверхъестественное усилие воли — и голос Бориса звучит сильно и почти повелительно.
Почти с яростью, как бы вновь переживая все, что пришлось перенести в прошлом ему, Борису, государственному мужу, Борис произносит:

Не вверяйся наветам бояр крамольных…

В этой интонации столько презрения, ненависти и силы духа, которая не оставила Бориса даже на смертном одре.

Зорко следи за их сношениями тайными с Литвою…

Это завещание государственного деятеля, привыкшего вникать в политические дела, оставляющего точные указания сыну…

Измену карай без пощады, без милости карай…

Каждая фраза, каждая ее интонация раскрывает сокровенные черты характера Бориса Годунова, соратника Ивана Грозного.

Строго вникай в суд народный — суд нелицемерный…

Таким был Борис — подозрительным, многоопытным, бдительным, безжалостным к изменникам, опасающимся только народного суда. Образ правителя Бориса возникает с каждой фразой, каждая фраза имеет свою интонацию, связанную с гениальной музыкой Мусоргского, в каждой фразе — целая гамма переживаний, не только в самой фразе, но в паузе, которая оправдана жестом, мимической игрой.
Какая сила духа была у этого сломленного роком человека, преодолевшего все на пути к трону! Но вот слышатся слова заботливого, нежного отца, человека, у которого теперь одно святое в жизни:

Сестру свою царевну береги,
Ты ей один хранитель остаешься…

И предсмертное отчаяние, предчувствие надвигающейся на детей неминуемой беды:

Господи… Не за себя молю…

С таким рыданием в голосе, от которого волосы шевелятся на голове…

Звон… прощальный, погребальный звон…

«В монахи царь идет» — поет Шаляпин, и последнее, предсмертное усилие: «Внемлите… я царь еще…», последнее, предсмертное движение к детям: «Родные…» и, уже рыдая: «Простите… Простите…» Последний стон, раскаяние и сожаление о своей неудавшейся жизни.
Все кончено. Царь Борис умер.
Каждый раз, когда на нашей сцене возобновляется народная драма Мусоргского «Борис Годунов», современные артисты, художники, постановщик неизменно обращаются к образу, созданному Шаляпиным.
Достаточно познакомиться с режиссерскими планами Станиславского постановки «Бориса Годунова», чтобы понять, как глубоко и вдохновенно осуществлял он в этом режиссерском плане идею Мусоргского, мысли Стасова и достижения Шаляпина. И особенно в тех сценах, где показан народ — «великая личность, одушевленная единой идеей», как сказано у Мусоргского.
Станиславский на протяжении всей оперы подчеркивал глубокую пропасть, которая отделяла народ от царя с боярами.
Это подтверждает великолепно задуманная Станиславским сцена у Василия Блаженного: Борис и толпа нищих, они ползут к нему, кажется, сейчас его захлестнет прибой голодных, оборванных, измученных нуждой людей.
И одинокая фигура нищей с ребенком у Новодевичьего монастыря, как воплощение горя Руси.
Когда Шаляпин в годы, предшествовавшие революции, ставил «Бориса Годунова», он, разумеется, не мог показать на сцене пропасть, разделявшую царя и народ, не мог поставить так, как об этом мечтал Мусоргский и Стасов, «народную драму». Но он стоял за правдивое, реалистическое искусство, и в воспоминаниях художника Головина есть указание на то, что Шаляпин возражал против тех «эффектных», изысканных, формалистических декораций, которые сделал Головин. Не случайно Шаляпин в надписи на портрете, где он изображен в роли царя Бориса, написал: «Голодная, бедная стонет Русь». Он близко подошел к нашему современному пониманию произведения Мусоргского, единственно верному, правдивому.
«Что развивается в трагедии? какая ее цель? Человек и народ. Судьба человеческая, судьба народная…» — писал Пушкин.
«Боже мой, сколько там народушки, сколько там правды», — писал Шаляпин Горькому о творениях Мусоргского.
В 1948 году Большой театр в Москве поставил «Бориса Годунова». Новая постановка «Бориса Годунова» в Большом театре замечательна тем, что в ней ярко прозвучали сцены, в которых отражена «судьба народная» и пролог у Новодевичьего монастыря, и сцена у Василия Блаженного и, наконец, сцена «под Кромами». Таким образом, народ — «великая личность» — стал главным действующим лицом в творении Мусоргского.
В 1948 году, когда в великолепном Большом театре поставили «Бориса», не было уже в живых Федора Шаляпина, страстного почитателя образов Мусоргского. Но другой артист, который выходил в облачении царя Бориса на паперть Успенского собора под «великий колокольный звон», ощущал всю силу благодатной преемственности в русском оперном искусстве.
Шаляпин пел три партии в «Борисе Годунове»; в сущности, эта опера была венцом его творчества. Он это понимал и не хотел уступать никому ни Пимена, ни Варлаама.
После раненного насмерть, мятущегося Бориса перед нами вдруг являлась воплощенная совесть народа, справедливый, величественный и бесстрастный судья Бориса летописец Пимен, и единственный высокий завет его жизни на закате дней:

Да ведают потомки православных
Земли родной минувшую судьбу…

Шаляпин умел мыслить, умел глубоко и проникновенно передать всю силу, глубину и значительность пушкинского стиха. Чудесная мощь и красота звука, законченность каждой фразы поражают нас и сейчас, даже в граммофонной записи. Но и Пимена было мало этому ненасытному гению театра. После коронования Бориса, после сцены в келье Пимена он пел грешного инока Варлаама — прелюбодея, бражника, перекати-поле.
Нужно особо остановиться на исполнении Шаляпиным роли Варлаама и потому, что шаляпинский Варлаам связан с замечательным произведением русской живописи — с «Протодьяконом» кисти Репина.
«…Видел протодьякона, созданного нашим славным Ильей Репиным. Да ведь это целая огнедышащая гора!.. А глаза Варлаамищи так и следят за зрителем».
Эта мысль — протодьякон Репина, Варлаам в «Борисе Годунове» — запечатлена и в статье Стасова о Передвижной выставке 1878 года, где Репин впервые показал «Протодьякона».
«Эти брови, толстыми пиявками поднявшиеся врозь от переносья вверх по лбу, эти глаза, точно пробуравленные в лице и оттуда глядящие гвоздями, эти пылающие щеки и нос башмаком, свидетельствующие о десятках лет, проведенных по-варлаамовски… ветхая ряса на тучном теле — какой все это могучий, характерный тип, какая могучая, глубокая картина».
Шаляпин пел «Как во городе было во Казани», песню-былину, переходящую в буйное веселье, и кончал лукавым, самодовольным смешком: «хе-хе-хе».
Это было последним прелестным штрихом, завершающим образ бражника, тертого калача, странника Варлаама.
В расцвете творческой зрелости, в сиянии славы, неукротимый, полный сил артист говорил о себе: «Не могу петь втору». Он не мог мириться с тем, что не он, а кто-то другой будет первым голосом, — такой это был характер. И Пимена и Варлаама он пел в одном спектакле именно по этой причине, — добро же было Мусоргскому написать три его партии в одной опере. Да он и чувствовал все три образа и перевоплощался с непостижимой легкостью то в царя, то в летописца, то в странника Варлаама.
В превосходной статье «Шаляпин в Петербурге» В. В. Стасов рассказывает о том, как в домашней обстановке, перед товарищами артист исполнял роли Сусанина и Руслана, Фарлафа и Бориса Годунова, Варлаама и Пимена, Досифея и князя Хованского, Игоря и Владимира Галицкого, Скулы и Ивана Грозного и боярина Матуты. В обстановке «домашней беседы» Шаляпин в каждый из этих образов вкладывал правдивость и своеобразие. Он воспроизводил новые черты характера, открывал в своих образах стороны, до него никем из артистов не замеченные, и все это происходило не на сцене, не в гриме и костюме, не перед публикой, а перед несколькими близкими людьми.
Был однажды такой случай. У Стасова зашел разговор о том, как не надо изображать хозяйку в сцене «Корчма на Литовской границе». Шаляпин попросил пианиста Блюменфельда сесть за рояль и спел от начала до конца всю сцену в корчме, причем пел за всех действующих лиц. Когда дело дошло до хозяйки корчмы, он схватил со стола салфетку, накинул ее на голову, как платок, и перед всеми предстало лицо перепуганной насмерть бабы. Совсем по-иному, чем у оперных певиц, с неподражаемым комизмом прозвучали слова: «Ах они, окаянные мучители! Старца-то в покое не оставят!»
Салфетка в виде платка — вот что ему нужно было для перевоплощения. Можно было себе представить, с какой прирожденной естественностью он носил любой театральный костюм, с какой легкостью он снимал русскую поддевку, косоворотку, сапоги и одевался в современный элегантный костюм, с небрежным изяществом завязывал галстук. Затем вечером, перед «Псковитянкой», надевал музейную тяжелую кольчугу, шлем, и это вооружение, связывающее движения любого другого артиста, Шаляпин носил с такой легкостью и естественностью, как будто пришел из другого века. И въезжал на специально подобранном, даже чуть подгримированном коне, среди воплей и визга, в мятежный Псков, полный яростной энергии, — грозный царь, царь-воин от головы до ног.
А как произносил Шаляпин два слова в доме князя Токмакова, какую зловещую угрозу таили слова, обращенные к подозреваемым в измене людям: «Я разберу!»
То был Грозный, суровый и умный правитель, «собиратель Руси», с детских лет привыкший видеть вокруг измену, низость и злобу; понятно было, почему эти слова внушали ужас Токмакову и его присным.
В той же статье «Шаляпин в Петербурге» Стасов непосредственно вслед за Иваном Грозным разбирает исполнение другой, резко противоположной образу царя Ивана роли. Стасов пишет об исполнении Шаляпиным роли Владимира Галицкого, мота, кутилы, мечтающего, как бы ему на Руси «князем сести». До Шаляпина князя Владимира Галицкого пел посредственный бас Чернов, и никто не замечал этого исполнителя, роль Галицкого считалась невыигрышной, неинтересной для певца. После того как в образе Галицкого выступил Шаляпин, кто-то из знатоков в изумлении сказал:
— Подумайте, ария Галицкого — ведь это настоящая музыка!
О Галицком Бородин писал Стасову: «…еще рельефнее обрисовывается Владимир Галицкий. Теперь это вышла маленькая, но довольно рельефная роль. При всем цинизме я сделал его князем, и не слишком грубым, а то был бы второй экземпляр Скулы. Это просто скверный гамен, не лишенный некоторого изящества».
Никакого сомнения нет в том, что Стасов рассказывал характеристику Галицкого Шаляпину. Это и сказалось в исполнении Шаляпиным роли — с первого появления Галицкого, когда он молча глядит на трогательную сцену прощания Игоря с Ярославной, на проводы дружины, и во всем его облике насмешка и нетерпение — поскорее бы кончались эти нежности.
И зритель видел нагловатого молодца, переминающегося с ноги на ногу, скучающего в ожидании отбытия князя Игоря и его дружины. Этот себя покажет, думалось, и Владимир Галицкий действительно показывал свою разгульную натуру, наглость и бесстыдство в сцене с беззащитными женщинами. Другим он являлся в сцене с сестрой: тут была и вкрадчивость и лицемерие. Галицкий пришел сюда искать себе помощницу в своих честолюбивых планах, и когда видит, что ошибся, мгновенно становится самим собой — наглецом и буяном. И при всем том в Галицком — Шаляпине было некоторое изящество, в легкой его походке, то стремительной, то вразвалку, в плясовых движениях, в его молодечестве. Шаляпин пел в «Князе Игоре» и Кончака. Здесь перед зрителями являлся тигр-завоеватель, некоторое подобие Чингиз-хана, Тимура, воина, безжалостного в сраженье и умеющего почитать мужественного противника.
Борис Годунов, Иван Грозный, Галицкий и Кончак — все эти образы реалистические, в них жизненная правда, но вот Шаляпин является в образе фантастическом, созданном фантазией великого поэта, — «дух отрицанья, дух сомненья».
В Москве в 1904 году долго не утихали страстные споры вокруг «Демона», которого показал Шаляпин. Прошло несколько лет, но еще спорили критики, отрицавшие Шаляпина в «Демоне» и восхвалявшие его в этой роли.
Об опере Рубинштейна вообще говорили снисходительно, даже сурово; если оперный баритон пел Демона, от него не требовали нового, проникновенного искусства и откровений — от Шаляпина требовали именно этого.
По-видимому, всех особенно поразил внешний об лик Демона.
«Казалось, Демон высечен из скалы, неотделим от нее. Обнаженная левая рука, сильная и мускулистая, брошена на скалу и судорожно сжатыми пальцами хватается за камни… Отчаянием без меры и конца полон красивый жест закинутой за голову другой руки…»
Конечно, вспоминали Демона кисти Врубеля, изумлялись одеянию, огненному плащу, золотому панцырю, мерцавшему сквозь полосы легчайшего газа, всему фантастическому облику «первенца творенья».

Он был похож на вечер ясный:
Ни день, ни ночь — ни мрак, ни свет!

Музыковедов огорчало то обстоятельство, что ария «Не плачь, дитя» была исполнена на полтона ниже, что были опущены некоторые высокие для баса ноты. Критики называли это чуть не кощунством, забывая о том, что они же считали музыку Рубинштейна недостойной поэмы Лермонтова.
Главное же как будто ускользало от них, это главное для Шаляпина заключалось в стихах:

Оставь же прежние желанья
И жалкий свет его судьбе:
Пучину гордого познанья
Взамен открою я тебе…
………..
Я царь познанья и свободы…