4

Re: Толстой Л. Н. - Севастополь в августе 1855 года

-- Здравствуй, брат! Что, это вся наша рота?
       -- Здравия желаем! с приездом, ваше благородие! -- отвечал фельдфебель, весело и дружелюбно глядя на Козельцова. -- Как здоровьем поправились, ваше благородие? Ну и слава Богу! А то мы без вас соскучились.
       Видно сейчас было, что Козельцова любили в роте. В глубине блиндажа послышались голоса: "Старый ротный приехал, что раненый был, Козельцов, Михаил Семеныч", и т. п.; некоторые даже пододвинулись к нему, барабанщик поздоровался.
       -- Здравствуй, Обанчук! -- сказал Козельцов. -- Цел? -- Здорово, ребята! -- сказал он потом, возвышая голос.
       -- Здравия желаем! -- загудело в блиндаже.
       -- Как поживаете, ребята?
       -- Плохо, ваше благородие: одолевает француз, -- так дурно бьет из-за шанцов, да и шабаш, а в поле не выходит.
       -- Авось на мое счастье, Бог даст, и выйдет в поле, ребята! -- сказал Козельцов. -- Уж мне с вами не в первый раз: опять поколотим.
       -- Ради стараться, ваше благородие! -- сказало несколько голосов.
       -- Что же, они точно смелые, их благородие ужасно какие смелые! -- сказал барабанщик не громко, но так, что слышно было, обращаясь к другому солдату, как будто оправдываясь перед ним в словах ротного командира и убеждая его, что в них ничего нет хвастливого и неправдоподобного.
       От солдатиков Козельцов перешел в оборонительную казарму к товарищам-офицерам.
       

    17
       В большой комнате казармы было пропасть народа: морские, артиллерийские и пехотные офицеры. Одни спали, другие разговаривали, сидя на каком-то ящике и лафете крепостной пушки; третьи, составляя самую большую и шумную группу за сводом, сидели на полу, на двух разостланных бурках, пили портер и играли в карты.
       -- А! Козельцов, Козельцов! хорошо, что приехал, молодец!.. Что рана? -- послышалось с разных сторон. И здесь видно было, что его любят и рады его приезду.
       Пожав руки знакомым, Козельцов присоединился к шумной группе, составившейся из нескольких офицеров, игравших в карты. Между ними были тоже его знакомые. Красивый худощавый брюнет, с длинным, сухим носом и большими усами, продолжавшимися от щек, метал банк белыми сухими пальцами, на одном из которых был большой золотой перстень с гербом. Он метал прямо и неаккуратно, видимо чем-то взволнованный и только желая казаться небрежным. Подле него, по правую руку, лежал, облокотившись, седой майор, уже значительно выпивший, и с аффектацией хладнокровия понтировал по полтиннику и тотчас же расплачивался. По левую руку на корточках сидел красный, с потным лицом, офицерик, принужденно улыбался и шутил, когда били его карты; он шевелил беспрестанно одной рукой в пустом кармане шаровар и играл большой маркой, но, очевидно, уже не на чистые, что именно и коробило красивого брюнета. По комнате, держа в руках большую кипу ассигнаций, ходил плешивый, с огромным злым ртом, худой и бледный безусый офицер и все ставил ва-банк наличные деньги и выигрывал.
       Козельцов выпил водки и подсел к играющим.
       -- Понтирните-ка, Михаил Семеныч! -- сказал ему банкомет. -- Денег пропасть, я чай, привезли.
       -- Откуда у меня деньгам быть? Напротив, последние в городе спустил.
       -- Как же! вздули, уж верно, кого-нибудь в Симферополе.
       -- Право, мало, -- сказал Козельцов, но, видимо не желая, чтоб ему верили, расстегнулся и взял в руки старые карты.
       -- Попытаться нешто, чем черт не шутит! и комар, бывает, что, знаете, какие штуки делает. Выпить только надо для храбрости.
       И в непродолжительном времени, выпив еще 3 рюмки водки и несколько стаканов портера, он был уже совершенно в духе всего общества, то есть в тумане и забвении действительности, и проигрывал последние 3 рубля.
       На маленьком вспотевшем офицере было написано 150 рублей.
       -- Нет, не везет, -- сказал он, небрежно приготавливая новую карту.
       -- Потрудитесь прислать, -- сказал ему банкомет, на минуту останавливаясь метать и взглядывая на него.
       -- Позвольте завтра прислать, -- отвечал потный офицер, вставая и усиленно перебирая рукой в пустом кармане.
       -- Гм! -- промычал банкомет и, злостно бросая направо, налево, дометал талию. -- Однако этак нельзя, -- сказал он, положив карты, -- я бастую. Этак нельзя, Захар Иваныч, -- прибавил он, -- мы играли на чистые, а не на мелок.
       -- Что ж, разве вы во мне сомневаетесь? Странно, право!
       -- С кого прикажете получить? -- пробормотал майор, сильно опьяневший к этому времени и выигравший что-то рублей 8. -- Я прислал уже больше 20 рублей, а выиграл -- ничего не получаю.
       -- Откуда же и я заплачу, -- сказал банкомет, -- когда на столе денег нет?
       -- Я знать не хочу! -- закричал майор, поднимаясь. -- Я играю с вами, с честными людьми, а не с ними. Потный офицер вдруг разгорячился:
       -- Я говорю, что заплачу завтра; как же вы смеете мне говорить дерзости?
       -- Я говорю, что хочу! Так честные люди не делают, вот что! -- кричал майор.
       -- Полноте, Федор Федорыч! -- заговорили все, удерживая майора. -- Оставьте!
       Но майор, казалось, только и ждал того, чтобы его просили успокоиться, для того чтобы рассвирепеть окончательно. Он вдруг вскочил и, шатаясь, направился к потному офицеру.
       -- Я дерзости говорю? Кто постарше вас, 20 лет своему царю служит, -- дерзости? Ах ты, мальчишка! -- вдруг запищал он, все более и более воодушевляясь звуками своего голоса. -- Подлец!
       Но опустим скорее завесу над этой глубокогрустной сценой. Завтра, нынче же, может быть, каждый из этих людей весело и гордо пойдет навстречу смерти и умрет твердо и спокойно; но одна отрада жизни в тех ужасающих самое холодное воображение условиях отсутствия всего человеческого и безнадежности выхода из них, одна отрада есть забвение, уничтожение сознания. На дне души каждого лежит та благородная искра, которая сделает из него героя; но искра эта устает гореть ярко, -- придет роковая минута, она вспыхнет пламенем и осветит великие дела.
       

    18
       На другой день бомбардирование продолжалось с тою же силою. Часов в 11-ть утра Володя Козельцов сидел в кружке батарейных офицеров и, уже успев немного привыкнуть к ним, всматривался в новые лица, наблюдал, расспрашивал и рассказывал. Скромная, несколько притязательная на ученость беседа артиллерийских офицеров внушала ему уважение и правилась. Стыдливая же, невинная и красивая наружность Володи располагала к нему офицеров. Старший офицер в батарее, капитан, невысокий рыжеватый мужчина с хохолком и гладенькими височками, воспитанный по старым преданиям артиллерии, дамский кавалер и будто бы ученый, расспрашивал Володю о знаниях его в артиллерии, новых изобретениях, ласково подтрунивал над его молодостью и хорошеньким личиком и вообще обращался с ним, как отец с сыном, что очень приятно было Володе. Подпоручик Дяденко, молодой офицер, говоривший на о и хохлацким выговором, в оборванной шинели и с взъерошенными волосами, хотя и говорил весьма громко и беспрестанно ловил случаи о чем-нибудь желчно поспорить и имел резкие движения, все-таки нравился Володе, который под этой грубой внешностью не мог не видеть в нем очень хорошего и чрезвычайно доброго человека. Дяденко предлагал беспрестанно Володе свои услуги и доказывал ему, что все орудия в Севастополе поставлены не по правилам. Только поручик Черновицкий, с высоко поднятыми бровями, хотя и был учтивее всех и одет в сюртук, довольно чистый, хотя и не новый, но тщательно заплатанный, и выказывал золотую цепочку на атласном жилете, не нравился Володе. Он все расспрашивал его, что делает государь и военный министр, и рассказывал ему с ненатуральным восторгом подвиги храбрости, свершенные в Севастополе, жалел о том, как мало встречаешь патриотизма и какие делаются неблагоразумные распоряжения и т. д., вообще выказывал много знания, ума и благородных чувств; но почему-то все это казалось Володе заученным и неестественным. Главное, он замечал, что прочие офицеры почти не говорили с Черновицким. Юнкер Вланг, которого он разбудил вчера, тоже был тут. Он ничего не говорил, но, скромно сидя в уголку, смеялся, когда было что-нибудь смешное, вспоминал, когда забывали что-нибудь, подавал водку и делал папироски для всех офицеров. Скромные ли, учтивые манеры Володи, который обращался с ним так же, как с офицером, и не помыкал им, как мальчишкой, или приятная наружность пленили Влангу, как называли его солдаты, склоняя почему-то в женском роде его фамилию, только он не спускал своих добрых больших глупых глаз с лица нового офицера, предугадывал и предупреждал все его желания и все время находился в каком-то любовном экстазе, который, разумеется, заметили и подняли на смех офицеры.
       Перед обедом сменился штабс-капитан с бастиона и присоединился к их обществу. Штабс-капитан Краут был белокурый красивый бойкий офицер с большими рыжими усами и бакенбардами; он говорил по-русски отлично, но слишком правильно и красиво для русского. В службе и в жизни он был так же, как в языке: он служил прекрасно, был отличный товарищ, самый верный человек по денежным отношениям; но просто как человек, именно оттого, что все это было слишком хорошо, -- чего-то в (нем) недоставало. Как все русские немцы, по странной противоположности с идеальными немецкими немцами, он был практичен в высшей степени.
       -- Вот он, наш герой является! -- сказал капитан в то время, как Краут, размахивая руками и побрякивая шпорами, весело входил в комнату. -- Чего хотите, Фридрих Крестьяныч: чаю или водки?
       -- Я уж приказал себе чайку поставить, -- отвечал он, -- а водочки покамест хватить можно для услаждения души. Очень приятно познакомиться; прошу нас любить и жаловать, -- сказал он Володе, который, встав, поклонился ему, -- штабс-капитан Краут. Мне на бастионе фейерверкер сказывал, что вы прибыли еще вчера.
       -- Очень вам благодарен за вашу постель: я ночевал на ней.
       -- Покойно ли вам только было? там одна ножка сломана; да все некому починить -- в осадном-то положении, -- ее подкладывать надо.
       -- Ну что, счастливо отдежурили? -- спросил Дяденко.
       -- Да ничего, только Скворцову досталось, да лафет один вчера починили. Вдребезги разбили станину.
       Он встал с места и начал ходить; видно было, что он весь находился под влиянием приятного чувства человека, только что вышедшего из опасности.
       -- Что, Дмитрий Гаврилыч, -- сказал он, потрясая капитана за коленки, -- как поживаете, батюшка? Что ваше представленье, молчит еще?
       -- Ничего еще нет.
       -- Да и не будет ничего, -- заговорил Дяденко, -- я вам доказывал это прежде.
       -- Отчего же не будет?
       -- Оттого, что не так написали реляцию.
       -- Ах вы, спорщик, спорщик, -- сказал Краут, весело улыбаясь, -- настоящий хохол неуступчивый. Ну, вот вам назло же, выйдет вам поручика.
       -- Нет, не выйдет.
       -- Вланг, принесите-ка мне мою трубочку да набейте, -- обратился он к юнкеру, который тотчас же охотно побежал за трубкой.
       Краут всех оживил, рассказывал про бомбардированье, расспрашивал, что без него делалось, заговаривал со всеми.
       

    19
       -- Ну, как? вы уж устроились у нас? -- спросил Краут у Володи. -- Извините, как ваше имя и отчество? У нас, вы знаете, уж такой обычай в артиллерии. Лошадку верховую приобрели?
       -- Нет, -- сказал Володя, -- я не знаю, как быть. Я капитану говорил: у меня лошади нет, да и денег тоже нет, покуда я не получу фуражных и подъемных. Я хочу просить покамест лошади у батарейного командира, да боюсь, как бы он не отказал мне.
       -- Аполлон Сергеич-то? -- Он произвел губами звук, выражающий сильное сомнение, и посмотрел на капитана. -- Вряд!
       -- Что ж, откажет -- не беда, -- сказал капитан, -- тут-то лошади, по правде, и не нужно, а все попытать можно, я спрошу нынче.
       -- Как! вы его не знаете, -- вмешался Дяденко, -- другое что откажет, а им ни за что... хотите пари?..
       -- Ну, да ведь уж известно, вы всегда противоречите.
       -- Оттого противоречу, что я знаю, он на другое скуп, а лошадь даст, потому что ему нет расчета отказать.
       -- Как нет расчета, когда ему здесь по 8 рублей овес обходится! -- сказал Краут. -- Расчет-то есть не держать лишней лошади!
       -- Вы просите себе Скворца, Владимир Семеныч, -- сказал Вланг, вернувшийся с трубкой Краута, -- отличная лошадка!
       -- С которой вы в Сороках в канаву упали? А? Вланга? -- засмеялся штабс-капитан.
       -- Нет, да что же вы говорите, по 8 рублей овес, -- продолжал спорить Дяденко, -- когда у него справка по 10 с полтиной; разумеется, не расчет.
       -- А еще бы у него ничего не оставалось! Небось вы будете батарейным командиром, так в город не дадите лошади съездить!
       -- Когда я буду батарейным командиром, у меня будут, батюшка, лошади по четыре гарнчика кушать; доходов не буду собирать, не бойтесь.
       -- Поживем, посмотрим, -- сказал штабс-капитан. -- И вы будете брать доход, и они, как будут батареей командовать, тоже будут остатки в карман класть, -- прибавил он, указывая на Володю.
       -- Отчего же вы думаете, Фридрих Крестьяныч, что и они захотят пользоваться? -- вмешался Черновицкий. -- Может, у них состояние есть: так зачем же они станут пользоваться?
       -- Нет-с, уж я... извините меня, капитан, -- покраснев до ушей, сказал Володя, -- уж я это считаю неблагородно.
       -- Эге-ге! Какой он бедовый! -- сказал Краут. -- Дослужитесь до капитана, не то будете говорить.
       -- Да это все равно; я только думаю, что ежели не мои деньги, то я и не могу их брать.
       -- А я вам вот что скажу, молодой человек, -- начал более серьезным тоном штабс-капитан. -- Вы знаете ли, что когда вы командуете батареей, то у вас, ежели хорошо ведете дела, непременно остается в мирное время 500 рублей, в военное -- тысяч 7, 8, и от одних лошадей. Ну и ладно. В солдатское продовольствие батарейный командир не вмешивается: уж это так искони ведется в артиллерии; ежели вы дурной хозяин, у вас ничего не останется. Теперь вы должны издерживать, против положения, на ковку -- раз (он загнул один палец), на аптеку -- два (он загнул другой палец), на канцелярию -- три, на подручных лошадей по 500 целковых платят, батюшка, а ремонтная цена 50, и требуют, -- это четыре. Вы должны против положения воротники переменить солдатам, на уголь у вас много выходит, стол вы держите для офицеров. Ежели вы батарейный командир, вы должны жить прилично: вам и коляску нужно, и шубу, и всякую штуку, и другое, и третье, и десятое... да что и говорить...
       -- А главное, -- подхватил капитан, молчавший все время, -- вот что, Владимир Семеныч: вы представьте себе, что человек, как я, например, служит 20-ть лет на 200 рублях жалованья в нужде постоянной; так не дать ему хоть за его службу кусок хлеба под старость нажить, когда комисьонеры в неделю десятки тысяч наживают?
       -- Э! да что тут! -- снова заговорил штабс-капитан. -- Вы не торопитесь судить, а поживите-ка да послужите.
       Володе ужасно стало совестно и стыдно за то, что он так необдуманно сказал, и он пробормотал что-то и молча продолжал слушать, как Дяденко с величайшим азартом принялся спорить и доказывать противное.
       Спор был прерван приходом денщика полковника, который звал кушать.
       -- А вы нынче скажите Аполлону Сергеичу, чтоб он вина поставил, -- сказал Черновицкий, застегиваясь, капитану. -- И что он скупится? Убьют, так никому не достанется!
       -- Да вы сами скажите, -- отвечал капитан.
       -- Нет уж, вы старший офицер: надо порядок во всем.
       

    20
       Стол был отодвинут от стеньг и грязной скатертью накрыт в той самой комнате, в которой вчера Володя являлся полковнику. Батарейный командир нынче подал ему руку и расспрашивал про Петербург и про дорогу.
       -- Ну-с, господа, кто водку пьет, милости просим! Прапорщики не пьют, -- прибавил он, улыбаясь Володе.
       Вообще батарейный командир казался нынче вовсе не таким суровым, как вчера; напротив, он имел вид доброго, гостеприимного хозяина и старшего товарища. Но несмотря на то, все офицеры, от старого капитана до спорщика Дяденки, по одному тому, как они говорили, учтиво глядя в глаза командиру, и как робко подходили друг за другом пить водку, показывали к нему большое уважение.
       Обед состоял из большой миски щей, в которых плавали жирные куски говядины и огромное количество перцу и лаврового листа, польских зразов с горчицей и колдунов с не совсем свежим маслом. Салфеток не было, ложки были жестяные и деревянные, стаканов было два, и на столе стоял только графин воды, с отбитым горлышком; но обед был не скучен: разговор не умолкал. Сначала речь шла о Инкерманском сражении, в котором участвовала батарея и из которого каждый рассказывал свои впечатления и соображения о причинах неудачи и умолкал, когда начинал говорить сам батарейный командир; потом разговор, естественно, перешел к недостаточности калибра легких орудий, к новым облегченным пушкам, причем Володя успел показать свои знания в артиллерии. Но на настоящем ужасном положении Севастополя разговор не останавливался, как будто каждый слишком много думал об этом предмете, чтоб еще говорить о нем. Тоже об обязанностях службы, которые должен был нести Володя, к его удивлению и огорчению, совсем не было речи, как будто он приехал в Севастополь только затем, чтобы рассказывать об облегченных орудиях и обедать у батарейного командира. Во время обеда недалеко от дома, в котором они сидели, упала бомба. Пол и стены задрожали, как от землетрясения, и окна застлало пороховым дымом.
       -- Вы этого, я думаю, в Петербурге не видали; а здесь часто бывают такие сюрпризы, -- сказал батарейный командир. -- Посмотрите, Вланг, где это лопнула.
       Вланг посмотрел и донес, что на площади, и о бомбе больше речи не было.
       Перед самым концом обеда старичок, батарейный писарь, вошел в комнату с тремя запечатанными конвертами и подал их батарейному командиру. "Вот этот весьма нужный, сейчас казак привез от начальника артиллерии". Все офицеры невольно с нетерпеливым ожиданием смотрели на опытные в этом деле пальцы батарейного командира, сламывавшие печать конверта и достававшие оттуда весьма нужную бумагу. "Что это могло быть?" -- делал себе вопрос каждый. Могло быть совсем выступление на отдых из Севастополя, могло быть назначение всей батареи на бастионы.
       -- Опять! -- сказал батарейный командир, сердито швырнув на стол бумагу.
       -- Об чем, Аполлон Сергеич? -- спросил старший офицер.
       -- Требуют офицера с прислугой на какую-то там мортирную батарею. У меня и так всего 4 человека офицеров и прислуги полной в строй не выходит, -- ворчал батарейный командир, -- а тут требуют еще. Однако надо кому-нибудь идти, господа, -- сказал он, помолчав немного, -- приказано в 7 часов быть на Рогатке... Послать фельдфебеля! Кому же идти, господа, решайте, -- повторил он.
       -- Да вот они еще нигде не были, -- сказал Черновицкий, указывая на Володю.
       Батарейный командир ничего не ответил.
       -- Да, я бы желал, -- сказал Володя, чувствуя, как холодный пот выступал у него по спине и шее.
       -- Нет, зачем! -- перебил капитан. -- Разумеется, никто не откажется, но и напрашиваться не след; а коли Апполон Сергеич предоставляет это нам, то кинуть жребий, как и тот раз делали.
       Все согласились. Краут нарезал бумажки, скатал их и насыпал в фуражку. Капитан шутил и даже решился при этом случае попросить вина у полковника, для храбрости, как он сказал. Дяденко сидел мрачный. Володя улыбался чему-то, Черновицкий уверял, что непременно ему достанется, Краут был совершенно спокоен.
       Володе первому дали выбирать. Он взял один билетик, который был подлиннее, но тут же ему пришло в голову переменить, -- взял другой, поменьше и потолще, и, развернув, прочел на нем: "Идти".
       -- Мне, -- сказал он, вздохнув.
       -- Ну, и с Богом. Вот вы и обстреляетесь сразу, -- сказал батарейный командир, с доброй улыбкой глядя на смущенное лицо прапорщика. -- Только поскорей собирайтесь. А чтобы вам веселей было, Вланг пойдет с вами за орудийного фейерверкера.
       

    21
       Вланг был чрезвычайно доволен своим назначением, живо побежал собираться и, одетый, пришел помогать Володе и все уговаривал его взять с собой и койку, и шубу, и старые "Отечественные записки", и кофейник спиртовой, и другие ненужные вещи. Капитан посоветовал Володе прочесть сначала по "Руководству" о стрельбе из мортир и выписать тотчас же оттуда таблицу углов возвышения. Володя тотчас же принялся за дело, и, к удивлению и радости своей, заметил, что хотя чувство страха опасности и, еще более того, что он будет трусом, беспокоили его еще немного, но далеко не в той степени, в какой это было накануне. Отчасти причиной тому было влияние дня и деятельности, отчасти и главное то, что страх, как и каждое сильное чувство, не может в одной степени продолжаться долго. Одним словом, он уже успел перебояться. Часов в семь, только что солнце начинало прятаться за Николаевской казармой, фельдфебель вошел к нему и объявил, что люди готовы и дожидаются.
       -- Я Вланге, список отдал. Вы у него извольте спросить, ваше благородие! -- сказал он.
       Человек 20 артиллерийских солдат в тесаках без принадлежности стояли за углом дома. Володя вместе с юнкером подошел к ним. "Сказать ли им маленькую речь или просто сказать: "Здорово, ребята!", или ничего не сказать? -- подумал он. -- Да и отчего ж не сказать: "Здорово, ребята!" -- это должно даже". И он смело крикнул своим звучным голоском: "Здорово, ребята!" Солдаты весело отозвались: молодой, свежий голосок приятно прозвучал в ушах каждого. Володя бодро шел впереди солдат, и хотя сердце у него стучало так, как будто он пробежал во весь дух несколько верст, походка была легкая и лицо веселое. Подходя уже к самому Малахову кургану, поднимаясь на гору, он заметил, что Вланг, ни на шаг не отстававший от него и дома казавшийся таким храбрым, беспрестанно сторонился и нагибал голову, как будто все бомбы и ядра, уже очень часто свистевшие тут, летели прямо на него. Некоторые из солдатиков делали то же, и вообще на большей части их лиц выражалось ежели не боязнь, то беспокойство. Эти обстоятельства окончательно успокоили и ободрили Володю.
       "Так вот я и на Малаховом кургане, который я воображал совершенно напрасно таким страшным! И я могу идти, не кланяясь ядрам, и трушу даже гораздо меньше других! Так я не трус?" -- подумал он с наслаждением и даже некоторым восторгом самодовольства.
       Однако это чувство бесстрашия и самодовольства было скоро поколеблено зрелищем, на которое он наткнулся в сумерках на Корниловской батарее, отыскивая начальника бастиона. Четыре человека матросов, около бруствера, за ноги и за руки держали окровавленный труп какого-то человека без сапог и шинели и раскачивали его, желая перекинуть через бруствер. (На второй день бомбардирования не успевали убирать тела на бастионах и выкидывали их в ров, чтобы они не мешали на батареях). Володя с минуту остолбенел, увидав, как труп ударился на вершину бруствера и потом медленно скатился оттуда в канаву; но, на его счастье, тут же начальник бастиона встретился ему, отдал приказания и дал проводника на батарею и в блиндаж, назначенный для прислуги. Не буду рассказывать, сколько еще ужасов, опасностей и разочарований испытал наш герой в этот вечер; как вместо такой стрельбы, которую он видел на Волковом поле, при всех условиях точности и порядка, которые он надеялся найти здесь, он нашел 2 разбитые мортирки без прицелов, из которых одна была смята ядром в дуле, а другая стояла на щепках разбитой платформы; как он не мог до утра добиться рабочих, чтоб починить платформу; как ни один заряд не был того веса, который означен был в "Руководстве"; как ранили 2 солдат его команды и как 20 раз он был на волоске от смерти. По счастию, в помощь ему назначен был огромного роста комендор, моряк, с начала осады бывший при мортирах и убедивший его в возможности еще действовать из них, с фонарем водивший его ночью по всему бастиону, точно как по своему огороду, и обещавший к завтраму все устроить. Блиндаж, к которому провел его проводник, была вырытая в каменном грунте, в две кубические сажени продолговатая яма, накрытая аршинными дубовыми бревнами. В ней-то он поместился со всеми своими солдатами. Вланг, первый, как только увидал в аршин низенькую дверь блиндажа, опрометью, прежде всех, вбежал в нее и, чуть не разбившись о каменный пол, забился в угол, из которого уже не выходил больше. Володя же, когда все солдаты поместились вдоль стен на полу и некоторые закурили трубочки, разбил свою кровать в углу, зажег свечку и, закурив папироску, лег на койку. Над блиндажом слышались беспрестанные выстрелы, но не слишком громко, исключая одной пушки, стоявшей рядом и потрясавшей блиндаж так сильно, что с потолка земля сыпалась. В самом блиндаже было тихо: только солдаты, еще дичась нового офицера, изредка переговаривались, прося один другого посторониться или огню -- трубочку закурить; крыса скреблась где-то между камнями, или Вланг, не пришедший еще в себя и дико смотревший кругом, вздыхал вдруг громким вздохом. Володя на своей кровати, в набитом народом уголке, освещенном одной свечкой, испытывал то чувство уютности, которое было у него, когда ребенком, играя в прятки, бывало, он залезал в шкаф или под юбку матери и, не переводя дыхания, слушал, боялся мрака и вместе наслаждался чем-то. Ему было и жутко немножко и весело.

5

Re: Толстой Л. Н. - Севастополь в августе 1855 года

22
       Минут через 10 солдатики поосмелились и поразговорились. Поближе к огню и кровати офицера расположились люди позначительнее -- два фейерверкера: один -- седой, старый, со всеми медалями и крестами, исключая Георгиевского; другой -- молодой, из кантонистов, куривший верченые папироски. Барабанщик, как и всегда, взял на себя обязанность прислуживать офицеру. Бомбардиры и кавалеры сидели поближе, а уж там, в тени около входа, поместились покорные. Между ними-то и начался разговор. Поводом к нему был шум быстро ввалившегося в блиндаж человека.
       -- Что, брат, на улице не посидел? али не весело девки играют? -- сказал один голос.
       -- Такие песни играют чудные, что в деревне никогда не слыхивали, -- сказал, смеясь, тот, который вбежал в блиндаж.
       -- А не любит Васин бомбов, ох, не любит! -- сказал один из аристократического угла.
       -- Что ж! когда нужно, совсем другая статья! -- сказал медленный голос Васина, который когда говорил, то все другие замолкали. -- 24-го числа так палили по крайности; а то что ж дурно-то на говне убьет, и начальство за это нашему брату спасибо не говорит.
       -- Вот Мельников -- тот небось все на дворе сидит, -- сказал кто-то.
       -- А пошлите его сюда, Мельникова-то, -- прибавил старый фейерверкер: -- и в самом деле убьет так, понапрасну.
       -- Что это за Мельников? -- спросил Володя.
       -- А такой у нас, ваше благородие, глупый солдатик есть. Он ничего как есть не боится и теперь все на дворе ходит. Вы его извольте посмотреть: он и из себя-то на ведмедя похож.
       -- Он заговор знает, -- сказал медлительный голос Васина из другого угла.
       Мельников вошел в блиндаж. Это был толстый (что чрезвычайная редкость между солдатами), рыжий, красный мужчина, с огромным выпуклым лбом и выпуклыми ясно-голубыми глазами.
       -- Что, ты не боишься бомб? -- спросил его Володя.
       -- Чего бояться бомбов-то! -- отвечал Мельников, пожимаясь и почесываясь, -- меня из бомбы не убьют, я знаю.
       -- Так ты бы захотел тут жить?
       -- А известно, захотел бы. Тут весело! -- сказал он, вдруг расхохотавшись.
       -- О, так тебя надо на вылазку взять! Хочешь, я скажу генералу? -- сказал Володя, хотя он не знал здесь ни одного генерала.
       -- А как не хотеть! Хочу!
       И Мельников спрятался за других.
       -- Давайте в носки, ребята! У кого карты есть? -- послышался его торопливый голос.
       Действительно, скоро в заднем углу завязалась игра -- слышались удары по носу, смех и козырянье. Володя напился чаю из самовара, который наставил ему барабанщик, угощал фейерверкеров, шутил, заговаривал с ними, желая заслужить популярность и очень довольный тем уважением, которое ему оказывали. Солдатики тоже, заметив, что барин прСстый, поразговорились. Один рассказывал, как скоро должно кончиться осадное положение (в) Севастополе, что ему верный флотский человек рассказывал, как Кистентин, царев брат, с мериканским флотом идет нам на выручку, еще -- как скоро уговор будет, чтобы не палить две недели и отдых дать, а коли кто выпалит, то за каждый выстрел 75 копеек штрафу платить будут.
       Васин, который, как успел рассмотреть Володя, был маленький, с большими добрыми глазами, бакенбардист, рассказал при общем сначала молчании, а потом хохоте, как, приехав в отпуск, сначала ему были ради, а потом отец стал его посылать на работу, а за женой лесничий поручик дрожки присылал. Все это чрезвычайно забавляло Володю. Он не только не чувствовал ни малейшего страха или неудовольствия от тесноты и тяжелого запаха в блиндаже, но ему чрезвычайно весело и приятно было.
       Уже многие солдаты храпели. Вланг тоже растянулся на полу, и старый фейерверкер, расстелив шинель, крестясь, бормотал молитвы перед сном, когда Володе захотелось выйти из блиндажа -- посмотреть, что на дворе делается.
       -- Подбирай ноги! -- закричали друг другу солдаты, только что он встал; и ноги, поджимаясь, дали ему дорогу.
       Вланг, казавшийся спящим, вдруг поднял голову и схватил за полу шинели Володю.
       -- Ну полноте, не ходите, как можно! -- заговорил он слезливо-убедительным тоном. -- Ведь вы еще не знаете; там беспрестанно падают ядра; лучше здесь...
       Но, несмотря на просьбы Вланга, Володя выбрался из блиндажа и сел на пороге, на котором уже сидел, переобуваясь, Мельников.
       Воздух был чистый и свежий -- особенно после блиндажа; ночь была ясная и тихая. За гулом выстрелов слышался звук колес телег, привозивших туры, и говор людей, работающих на пороховом погребе. Над головами стояло высокое звездное небо, по которому беспрестанно пробегали огненные полосы бомб; налево, в аршине, маленькое отверстие вело в другой блиндаж, в которое виднелись ноги и спины матросов, живших там, и слышались пьяные голоса их; впереди виднелось возвышение порохового погреба, мимо которого мелькали фигуры согнувшихся людей и на котором, на самом верху, под пулями и бомбами, которые беспрестанно свистели в этом месте, стояла какая-то высокая фигура в черном пальто, с руками в карманах, и ногами притаптывала землю, которую мешками носили туда другие люди. Часто бомба пролетала и рвалась весьма близко от погреба. Солдаты, носившие землю, пригибались, сторонились; черная же фигура не двигалась, спокойно утаптывая землю ногами, и все в том же положении оставалась на месте.
       -- Кто этот черный? -- спросил Володя у Мельникова.
       -- Не могу знать; пойду посмотрю.
       -- Не ходи, не нужно.
       Но Мельников, не слушая, встал, подошел к черному человеку и весьма долго, так же равнодушно и подвижно, стоял около него.
       -- Это погребной, ваше благородие, -- сказал он, возвратившись, -- погребок пробило бомбой, так пехотные землю носют.
       Изредка бомбы летели прямо, казалось, к двери блиндажа.
       Тогда Володя прятался за угол и снова высовывался, глядя наверх, не летит ли еще сюда. Хотя Вланг несколько раз из блиндажа умолял Володю вернуться, он часа три просидел на пороге, находя какое-то удовольствие в испытывании судьбы и наблюдении за полетом бомб. Под конец вечера уж он знал, откуда сколько стреляет орудий и куда ложатся их снаряды.
       

    23
       На другой день, 27-го числа, после 10-тичасового сна, Володя, свежий, бодрый, рано утром вышел на порог блиндажа. Вланг тоже было вылез вместе с ним, но при первом звуке пули стремглав, пробивая себе головой дорогу, кубарем бросился назад в отверстие блиндажа, при общем хохоте тоже большей частью повышедших на воздух солдатиков. Только Васин, старик фейерверкер и несколько других выходили редко в траншею; остальных нельзя было удержать: все повысыпали на свежий утренний воздух из смрадного блиндажа и, несмотря на столь же сильное, как и накануне, бомбардированье, расположились кто около порога, кто под бруствером. Мельников уже с самой зорьки прогуливался по батареям, равнодушно поглядывая вверх.
       Около порога сидели два старых и один молодой курчавый солдат, из жидов по наружности. Солдат этот, подняв одну из валявшихся пуль и черепком расплюснув ее о камень, ножом вырезал из нее крест на манер Георгиевского; другие, разговаривая, смотрели на его работу. Крест действительно выходил очень красив.
       -- А что, как еще постоим здесь сколько-нибудь, -- говорил один из них, -- так по замиренье всем в отставку срок выйдет.
       -- Как же! мне и то всего 4 года до отставки оставалось, а теперь 5 месяцев простоял в Сивастополе.
       -- К отставке не считается, слышь, -- сказал другой. В это время ядро просвистело над головами говоривших и в аршине ударилось от Мельникова, подходившего к ним по траншее.
       -- Чуть не убило Мельникова, -- сказал один.
       -- Не убьет, -- отвечал Мельников.
       -- Вот на же тебе хрест за храбрость, -- сказал молодой солдат, делавший крест и отдавая его Мельникову.
       -- Нет, брат, тут, значит, месяц за год ко всему считается -- на то приказ был, -- продолжался разговор.
       -- Как ни суди, бисприменно по замирении исделают смотр царский в Аршаве, и коли не отставка, так в бессрочные выпустят.
       В это время визгливая, зацепившаяся пулька пролетела над самыми головами разговаривающих и ударилась о камень.
       -- Смотри, еще до вечера вчистую выйдешь, -- сказал один из солдат.
       И все засмеялись
       И не только до вечера, но через 2 часа уже двое из них получили чистую, а 5 были ранены; но остальные шутили точно так же.
       Действительно, к утру две мортирки были приведены в такое положение, что можно было стрелять из них. Часу в 10-м, по полученному приказанию от начальника бастиона, Володя вызвал свою команду и с ней вместе пошел на батарею.
       В людях незаметно было и капли того чувства боязни, которое выражалось вчера, как скоро они принялись за дело. Только Вланг не мог преодолеть себя: прятался и гнулся все так же, и Васин потерял несколько свое спокойствие, суетился и приседал беспрестанно. Володя же был в чрезвычайном восторге: ему не приходила и мысль об опасности. Радость, что он исполняет хорошо свою обязанность, что он не только не трус, но даже храбр, чувство командования и присутствия 20 человек, которые, он знал, с любопытством смотрели на него, сделали из него совершенного молодца. Он даже тщеславился своей храбростью, франтил перед солдатами, вылезал на банкет и нарочно расстегнул шинель, чтобы его заметнее было. Начальник бастиона, обходивший в это время свое хозяйство, по его выражению, как он ни привык в 8 месяцев ко всяким родам храбрости, не мог не полюбоваться на этого хорошенького мальчика в расстегнутой шинели, из-под которой видна красная рубашка, обхватывающая белую нежную шею, с разгоревшимся лицом и глазами, похлопывающего руками и звонким голоском командующего: "Первое, второе!" -- и весело взбегающего на бруствер, чтобы посмотреть, куда падает его бомба. В половине 12-го стрельба с обеих сторон затихла, а ровно в 12 часов начался штурм Малахова кургана, 2, 3 и 5 бастионов.
       

    24
       По сю сторону бухты, между Инкерманом и Северным укреплением, на холме телеграфа, около полудня стояли два моряка, один -- офицер, смотревший в трубу на Севастополь, и другой, вместе с казаком только что подъехавший к большой вехе.
       Солнце светло и высоко стояло над бухтой, игравшею с своими стоящими кораблями и движущимися парусами и лодками веселым и теплым блеском. Легкий ветерок едва шевелил листья засыхающих дубовых кустов около телеграфа, надувал паруса лодок и колыхал волны. Севастополь, все тот же, с своей недостроенной церковью, колонной, набережной, зеленеющим на горе бульваром и изящным строением библиотеки, с своими маленькими лазуревыми бухточками, наполненными мачтами, живописными арками водопроводов и с облаками синего порохового дыма, освещаемыми иногда багровым пламенем выстрелов; все тот же красивый, праздничный, гордый Севастополь, окруженный с одной стороны желтыми дымящимися горами, с другой -- ярко-синим, играющим на солнце морем, виднелся на той стороне бухты. Над горизонтом моря, по которому дымилась полоса черного дыма какого-то парохода, ползли длинные белые облака, обещая ветер. По всей линии укреплений, особенно по горам левой стороны, по нескольку вдруг, беспрестанно, с молнией, блестевшей иногда даже в полуденном свете, рождались клубки густого, сжатого белого дыма, разрастались, принимая различные формы, поднимались и темнее окрашивались в небе. Дымки эти, мелькая то там, то здесь, рождались по горам, на батареях неприятельских, и в городе, и высоко на небе. Звуки взрывов не умолкали и, переливаясь, потрясали воздух...
       К двенадцати часам дымки стали показываться реже и реже, воздух меньше колебался от гула.
       -- Однако 2-й бастион уже совсем не отвечает, -- сказал гусарский офицер, сидевший верхом, -- весь разбит! Ужасно!
       -- Да и Малахов нешто на три их выстрела посылает один, -- отвечал тот, который смотрел в трубу. -- Это меня бесит, что они молчат. Вот опять прямо в Корниловскую попала, а она ничего не отвечает.
       -- А посмотри, к двенадцати часам, я говорил, они всегда перестают бомбардировать. Вот и нынче так же. Поедем лучше завтракать... нас ждут уже теперь... нечего смотреть.
       -- Постой, не мешай! -- отвечал смотревший в трубу, с особенной жадностью глядя на Севастополь.
       -- Что там? что?
       -- Движение в траншеях, густые колонны идут.
       -- Да и так видно, -- сказал моряк, -- идут колоннами. Надо дать сигнал.
       -- Смотри, смотри! вышли из траншеи.
       Действительно, простым глазом видно было, как будто темные пятна двигались с горы через балку от французских батарей к бастионам. Впереди этих пятен видны были темные полосы уже около нашей линии. На бастионах вспыхнули в разных местах, как бы перебегая, белые дымки выстрелов. Ветер донес звуки ружейной, частой, как дождь бьет по окнам, перестрелки. Черные полосы двигались в самом дыму, ближе и ближе. Звуки стрельбы, усиливаясь и усиливаясь, слились в продолжительный перекатывающийся грохот. Дым, поднимаясь чаще и чаще, расходился быстро по линии и слился, наконец, весь в одно лиловатое, свивающееся и развивающееся облако, в котором кое-где едва мелькали огни и черные точки -- все звуки соединились в один перекатывающийся треск.
       -- Штурм! -- сказал офицер с бледным лицом, отдавая трубку моряку.
       Казаки проскакали по дороге, офицеры верхами, главнокомандующий в коляске и со свитой проехал мимо. На каждом лице видны были тяжелое волнение и ожидание чего-то ужасного.
       -- Не может быть, чтобы взяли! -- сказал офицер на лошади.
       -- Ей-богу, знамя! посмотри! посмотри! -- сказал другой, задыхаясь, отходя от трубы, -- французское на Малаховом!
       -- Не может быть!
       

    25
       Козельцов-старший, успевший отыграться в ночь и снова спустить все, даже золотые, зашитые в обшлаге, перед утром спал еще нездоровым, тяжелым, но крепким сном в оборонительной казарме пятого бастиона, когда, повторяемый различными голосами, раздался роковой крик:
       -- Тревога!..
       -- Что вы спите, Михайло Семеныч! Штурм! -- крикнул ему чей-то голос.
       -- Верно, школьник какой-нибудь, -- сказал он, открывая глаза и не веря еще.
       Но вдруг он увидел одного офицера, бегающего без всякой видимой цели из угла в угол, с таким бледным, испуганным лицом, что он все понял. Мысль, что его могут принять за труса, не хотевшего выйти к роте в критическую минуту, поразила его ужасно. Он во весь дух побежал к роте. Стрельба орудийная кончилась; но трескотня ружей была во всем разгаре. Пули свистели не по одной, как штуцерные, а роями, как стадо осенних птичек пролетает над головами. Все то место, на котором стоял вчера его батальон, было застлано дымом, были слышны недружные крики и возгласы. Солдаты, раненые и нераненые, толпами попадались ему навстречу. Пробежав еще шагов 30, он увидал свою роту, прижавшуюся к стенке, и лицо одного из своих солдат, но бледное-бледное, испуганное. Другие лица были такие же. Чувство страха невольно сообщилось и Козельцову: мороз пробежал ому по коже.
       -- Заняли Шварца, -- сказал молодой офицер, у которого зубы щелкали друг о друга. -- Все пропало!
       -- Вздор, -- сказал сердито Козельцов и, желая возбудить себя жестом, выхватил свою маленькую железную тупую сабельку и закричал:
       -- Вперед, ребята! Ура-а!
       Голос был звучный и громкий; он возбудил самого Козельцова. Он побежал вперед вдоль траверса; человек 50 солдат с криками побежало за ним. Когда они выбежали из-за траверса на открытую площадку, пули посыпались буквально как град; две ударились в него, но куда и что они сделали -- контузили, ранили его, он не имел времени решить. Впереди, в дыму, видны были ему уже синие мундиры, красные панталоны и слышны нерусские крики; один француз стоял на бруствере, махал шапкой и кричал что-то. Козельцов был уверен, что его убьют; это-то и придавало ему храбрости. Он бежал вперед и вперед. Несколько солдат обогнали его; другие солдаты показались откуда-то сбоку и бежали тоже. Синие мундиры оставались в том же расстоянии, убегая от него назад к своим траншеям, но под ногами попадались раненые и убитые. Добежав уже до внешнего рва, все смешались в глазах Козельцова, и он почувствовал боль в груди и, сев на банкет, с огромным наслаждением увидал в амбразуру, как толпы синих мундиров в беспорядке бежали к своим траншеям и как по всему полю лежали убитые и ползали раненые в красных штанах и синих мундирах.
       Через полчаса он лежал на носилках, около Николаевской казармы, и знал, что он ранен, но боли почти не чувствовал; ему хотелось только напиться чего-нибудь холодного и лечь попокойнее.
       Маленький, толстый, с большими черными бакенбардами доктор подошел к нему и расстегнул шинель. Козельцов через подбородок смотрел на то, что делает доктор с его раной, и на лицо доктора, но боли никакой не чувствовал. Доктор закрыл рану рубашкой, отер пальцы о полы пальто и молча, не глядя на раненого, отошел к другому. Козельцов бессознательно следил глазами за тем, что делалось перед ним. Вспомнив то, что было на 5 бастионе, он с чрезвычайно отрадным чувством самодовольства подумал, что он хорошо исполнил свой долг, что в первый раз за всю свою службу он поступил так хорошо, как только можно было, и ни в чем не может упрекнуть себя. Доктор, перевязывая другого раненого офицера, сказал что-то, указывая на Козельцова священнику с большой рыжей бородой, с крестом стоявшему тут.
       -- Что, я умру? -- спросил Козельцов у священника, когда он подошел к нему.
       Священник, не отвечая, прочел молитву и подал крест раненому.
       Смерть не испугала Козельцова. Он взял слабыми руками крест, прижал его к губам и заплакал.
       -- Что, выбиты французы везде? -- спросил он у священника.
       -- Везде победа за нами осталась, -- отвечал священник, говоривший на о, скрывая от раненого, чтобы не огорчить его, то, что на Малаховом кургане уже развевалось французское знамя.
       -- Слава Богу, слава Богу, -- проговорил раненый, не чувствуя, как слезы текли по его щекам, и испытывая невыразимый восторг сознания того, что он сделал геройское дело.
       Мысль о брате мелькнула на мгновенье в его голове. "Дай Бог ему такого же счастия", -- подумал он.
       

    26
       Но не такая участь ожидала Володю. Он слушал сказку, которую рассказывал ему Васин, когда закричали: "Французы идут!" Кровь прилила мгновенно к сердцу Володи, и он почувствовал, как похолодели и побледнели его щеки. С секунду он оставался недвижим; но, взглянув кругом, он увидел, что солдаты довольно спокойно застегивали шинели и вылезали один за другим; один даже -- кажется, Мельников -- шутливо сказал:
       -- Выходи с хлебом-солью, ребята!
       Володя вместе с Влангой, который ни на шаг не отставал от него, вылез из блиндажа и побежал на батарею. Артиллерийской стрельбы ни с той, ни с другой стороны совершенно не было. Не столько вид спокойствия солдат, сколько жалкой, нескрываемой трусости юнкера возбудил его. "Неужели я могу быть похож на него?" -- подумал он и весело подбежал к брустверу, около которого стояли его мортирки. Ему ясно видно было, как французы бежали к бастиону по чистому полю и как толпы их с блестящими на солнце штыками шевелились в ближайших траншеях. Один, маленький, широкоплечий, в зуавском мундире, с шпагой в руке, бежал впереди и перепрыгивал через ямы. "Стрелять картечью!" -- крикнул Володя, сбегая с банкета; но уже солдаты распорядились без него, и металлический звук выпущенной картечи просвистел над его головой, сначала из одной, потом из другой мортиры. "Первое! второе!" -- командовал Володя, перебегая в дыму от одной мортиры к другой и совершенно забыв об опасности. Сбоку слышалась близкая трескотня ружей нашего прикрытия и суетливые крики.
       Вдруг поразительный крик отчаяния, повторенный несколькими голосами, послышался слева: "Обходят! Обходят!" Володя оглянулся на крик. Человек 20 французов показались сзади. Один из них, с черной бородой, в красной феске, красивый мужчина, был впереди всех, но, добежав шагов на 10 до батареи, остановился и выстрелил и потом снова побежал вперед. С секунду Володя стоял как окаменелый и не верил глазам своим. Когда он опомнился и оглянулся, впереди его были на бруствере спине мундиры и даже один, спустившись, заклепывал пушку. Кругом него, кроме Мельникова, убитого пулею подле него, и Вланга, схватившего вдруг в руку хандшпуг и с яростным выражением лица и опущенными зрачками бросившегося вперед, никого не было. "За мной, Владимир Семеныч! За мной! Пропали!" -- кричал отчаянный голос Вланга, хапдшпугом махавшего на французов, зашедших сзади. Яростная фигура юнкера озадачила их. Одного, переднего, он ударил по голове, другие невольно приостановились, и Вланг, продолжая оглядываться и отчаянно кричать: "За мной, Владимир Семеныч! Что вы стоите! Бегите!" -- подбежал к траншее, в которой лежала наша пехота, стреляя по французам. Вскочивши в траншею, он снова высунулся из нее, чтобы посмотреть, что делает его обожаемый прапорщик. Что-то в шинели ничком лежало на том месте, где стоял Володя, и все это пространство было уже занято французами, стрелявшими в наших.
       

    27
       Вланг нашел свою батарею на 2-й оборонительной линии. Из числа 20 солдат, бывших на мортирной батарее, спаслось только 8.
       В 9-м часу вечера Вланг с батареей на пароходе, наполненном солдатами, пушками, лошадьми и ранеными, переправлялся на Северную. Выстрелов нигде не было. Звезды, так же как и прошлую ночь, ярко блестели на небе; но сильный ветер колыхал море. На 1-м и 2-м бастионе вспыхивали по земле молнии; взрывы потрясали воздух и освещали вокруг себя какие-то черные странные предметы и камни, взлетавшие на воздух. Что-то горело около доков, и красное пламя отражалось в воде. Мост, наполненный пародом, освещался огнем с Николаевской батареи. Большое пламя стояло, казалось, над водой на далеком мыске Александровской батареи и освещало низ облака дыма, стоявшего над ним, и те же, как и вчера, спокойные, дерзкие огни блестели в море на далеком неприятельском флоте. Свежий ветер колыхал бухту. При свете зарева пожаров видны были мачты наших утопающих кораблей, которые медленно, глубже и глубже уходили в воду. Говору не слышно было на палубе; из-за равномерного звука разрезаемых волн и пара слышно было, как лошади фыркали и топали ногами на шаланде, слышны были командные слова капитана и стоны раненых. Вланг, не евший целый день, достал кусок хлеба из кармана и начал жевать, но вдруг, вспомнив о Володе, заплакал так громко, что солдаты, бывшие подле него, услыхали.
       -- Вишь, сам хлеб ест, а сам плачет, Вланга-то наш, -- сказал Васин.
       -- Чудно! -- сказал другой.
       -- Вишь, и наши казармы позажгли, -- продолжал он, вздыхая, -- и сколько там нашего брата пропало; а ни за что французу досталось!
       -- По крайности, сами живые вышли, и то слава ти, Господи, -- сказал Васин.
       -- А все обидно!
       -- Да что обидно-то? Разве он тут разгуляется? Как же! Гляди, наши опять отберут. Уж сколько б нашего брата ни пропало, а, как Бог свят, велит амператор -- и отберут! Разве наши так оставят ему? Как же! На вот тебе голые стоны, а танцы-то все повзорвали. Небось свой значок на кургане поставил, а в город не суется. Погоди, еще расчет будет с тобой настоящий -- дай срок, -- заключил он, обращаясь к французам.
       -- Известно, будет! -- сказал другой с убеждением.
       По всей линии севастопольских бастионов, столько месяцев кипевших необыкновенной энергической жизнью, столько месяцев видевших сменяемых смертью одних за другими умирающих героев и столько месяцев возбуждавших страх, ненависть и, наконец, восхищение врагов, -- на севастопольских бастионах уже нигде никого не было. Все было мертво, дико, ужасно -- но не тихо: все еще разрушалось. По изрытой свежими взрывами, обсыпавшейся земле везде валялись исковерканные лафеты, придавившие человеческие русские и вражеские трупы, тяжелые, замолкнувшие навсегда чугунные пушки, страшной силой сброшенные в ямы и до половины засыпанные землей, бомбы, ядра, опять трупы, ямы, осколки бревен, блиндажей, и опять молчаливые трупы в серых и синих шинелях. Все это часто содрогалось еще и освещалось багровым пламенем взрывов, продолжавших потрясать воздух.
       Враги видели, что что-то непонятное творилось в грозном Севастополе. Взрывы эти и мертвое молчание на бастионах заставляли их содрогаться; но они не смели верить еще под влиянием сильного, спокойного отпора дня, чтоб исчез их непоколебимый враг, и молча, не шевелясь, с трепетом ожидали конца мрачной ночи.
       Севастопольское войско, как море в зыбливую мрачную ночь, сливаясь, развиваясь и тревожно трепеща всей своей массой, колыхаясь у бухты по мосту и на Северной, медленно двигалось в непроницаемой темноте прочь от места, на котором столько оно оставило храбрых братьев, -- от места, всего облитого его кровью; от места, 11 месяцев отстаиваемого от вдвое сильнейшего врага, и которое теперь ведено было оставить без боя.

6

Re: Толстой Л. Н. - Севастополь в августе 1855 года

Непонятно тяжело было для каждого русского первое впечатление этого приказания. Второе чувство было страх преследования. Люди чувствовали себя беззащитными, как только оставили те места, на которых привыкли драться, и тревожно толпились во мраке у входа моста, который качал сильный ветер. Сталкиваясь штыками и толпясь полками, экипажами и ополчениями, жалась пехота, проталкивались конные офицеры с приказаниями, плакали и умоляли жители и денщики с клажею, которую не пропускали; шумя колесами, пробивалась к бухте артиллерия, торопившаяся убираться. Несмотря на увлечение разнородными суетливыми занятиями, чувство самосохранения и желания выбраться как можно скорее из этого страшного места смерти присутствовало в душе каждого. Это чувство было и у смертельно раненного солдата, лежащего между пятьюстами такими же ранеными на каменном полу Павловской набережной и просящего Бога о смерти, и у ополченца, из последних сил втиснувшегося в плотную толпу, чтобы дать дорогу верхом проезжающему генералу, и у генерала, твердо распоряжающегося переправой и удерживающего торопливость солдат, и у матроса, попавшего в движущийся батальон, до лишения дыхания сдавленного колеблющейся толпой, и у раненого офицера, которого на носилках несли четыре солдата и, остановленные спершимся народом, положили наземь у Николаевской батареи, и у артиллериста, 16 лет служившего при своем орудии и, по непонятному для него приказанию начальства, сталкивающего орудие с помощью товарищей с крутого берега в бухту, и у флотских, только что выбивших закладки в кораблях и, бойко гребя, на баркасах отплывающих от них. Выходя на ту сторону моста, почти каждый солдат снимал шапку и крестился.* Но за этим чувством было другое, тяжелое, сосущее и более глубокое чувство: это было чувство, как будто похожее на раскаяние, стыд и злобу. Почти каждый солдат, взглянув с Северной стороны на оставленный Севастополь, с невыразимою горечью в сердце вздыхал и грозился врагам.
       
       27 декабря. Петербург.