22

Re: Дмитрий Наркисович Мамин - Сибиряк - Весенние грозы

— И я так же раньше-то думал… Конечно, глупость была. А теперь кончено. Шабаш… Я ведь сам-то в деревне вырос, на ржаном хлебе. Да… Оно покрепче белого-то городского хлеба. Верно… Тоже вот ребята растут, об них надо подумать. Что они в городе-то увидят? Мы как-то с Огневым в Березовку ходили — отлично. Сколько после-то он благодарил меня. Я его вылечил сразу, а то совсем-было подох. Ну, тоже надо сказать и то — школа там, в Березовке, буду законоучителем. Катерина Петровна учительницей состоит, ну, вместе и будем это самое дело мозговать. У меня, братец ты мой, всё до самой тонкости обдумано… Шалишь, брат. Кончено. Шабаш… Пашню буду пахать, хлеб сеять, сено свое… Вон как Володька-то жил: пан паном. Конечно, он глуп и бросил всё. Ну, зато я-то не дурак… Хе-хе! Меня, брат, не надуешь… Вот приезжай ко мне в гости: всем своим угощу.

Гриша вырос в городе и совсем не знал деревни, а поэтому слушал разговоры дьякона с особенным удовольствием. Он уже вперед чувствовал какое-то облегчение, а главное — всё было так просто, ясно и как-то попросту хорошо. Мысль о деревне теперь для него являлась чем-то вроде лекарства. Да, там будет всё другое, новое, здоровое, хорошее. И о Кате он так хорошо думал, как думают о любимых сестрах. Да, именно сестра. Последняя вспышка старого чувства сменилась другим настроением. Нет, он не будет клубным животным и пьяницей, как collega Конусов. Его спасет новая работа. Только бы скорее отслужить свой срок военным врачом.

Раз на улице Гриша встретил Сережу. Юный адвокат катил на собственном рысаке. Он остановился и пошел пешком. В последнее время старые товарищи встречались всё реже и реже, и Гришу удивило это неожиданное внимание.

— У меня дело к тебе есть, — заговорил Сережа. — Да… Надеюсь, что не откажешься исполнить маленькую просьбу.

— В чем дело?

— А видишь ли… ну, как это тебе сказать… гм… Одним словом, я, брат, женюсь и хочу, чтобы ты был моим шафером. Понимаешь, как-то приятнее, если старый товарищ…

— А невеста кто? Надеюсь, что это не секрет.

— О, совсем не секрет, голубчик… Видишь ли, я еще сам не знаю, на которой из трех остановиться: Клочковская — красавица, но у неё ничего нет; Женя Болтина — очень толста, но зато у неё радуга в кармане; есть еще одна, та уж совсем богатая, только горбатая. Ну, да для меня это решительно всё равно. Я ведь не знаю ваших сентиментальностей.

— И тебе не стыдно, Сережа? — в упор спросил Гриша.

Сережа громко расхохотался.

— Послушан, голубчик, это, наконец, смешно… Ты знаешь, что я всегда был врагом всяких сентиментальностей. Ведь теперь даже девицы и те смотрят на вещи здраво. Взять хоть Клочковскую… У меня с ними разговоры откровенные, всё начистоту. Вам нужно мужа с общественным положением, приличного человека, а мне нужно… Послушай, ты, вероятно, смотришь на меня, как на сумасшедшего? Э, всё равно… Всякий дурак по-своему с ума сходит. Однако я с тобой заболтался. Прощай…

Рысак унёс довольного и счастливого Сережу, а Гриша стоял на тротуаре и повторял про себя его слова. Да, и это Сережа Клепиков… Что-то такое маленькое, дрянненькое, неспособное даже на крупную ошибку. Такие именно люди и устраиваются хорошо, наживают состояние и, главное, проходят жизнь с спокойной совестью, вероятно, потому, что этой совести у них нет, или она уж очень растяжима. Конечно, Сережа в этой сцене рисовался по своему обыкновению и хотел выставить себя испорченнее, чем был в действительности. Это Гриша понимал и не придал особенного значения сегодняшнему разговору. Но всё-таки он решил про себя, что шафером у Сережи не будет, и с этой мыслью ушел домой. Ровно через неделю он получил от гимназического приятеля уже официальное приглашение. Отказываться было неловко, да, наконец, Гришу интересовала вся эта ложь.

В назначенный день и час он был у Сережи, который жил уже на новой квартире, приспособленной специально на этот казус. Здесь он встретил много совершенно незнакомых людей и первое время чувствовал себя очень неловко.

— Представь себе, какой сюрприз преподнесен мне родителем, — говорил Сережа, отводя старого друга в сторону:- он наотрез отказался быть у меня на свадьбе… Даже из приличия не сослался на какую-нибудь болезнь. Вообще, чудак…

— Что же, я вполне понимаю Петра Афонасьевича: я, на его месте, вероятно, поступил бы так же…

— Ну, ну, пошел огород городить! Сентиментальность… Я сейчас тебя представлю своей невесте. Пожалуйста, не смотри на неё удивленными глазами… Она очень милая девушка и тоже без сентиментальности.

Невеста оказалась та третья, о которой Сережа говорил раньше. Это была довольно развязная девушка с едва заметным горбом. Она удостоилась счастья сделаться m-me Клепиковой благодаря наследству, полученному после какой-то тетки.

— Очень рада с вами познакомиться, — повторила она стереотипную фразу деланым тоном. — Надеюсь, что мы с вами будем друзьями, потому что друзья Сергея — мои друзья.

— Очень рад… — пробормотал Гриша, не зная, что ему отвечать. — Я уже слышал о вас от Сережи. Он…

— Не правда ли, как он меня любит?..

На красивом и молодом лице мелькнула саркастическая улыбка. Немного суженные зеленоватые глаза только не говорили, что: «эх, братец, какой же ты наивный теленок!». Да, в таких браках обе стороны совершенно застрахованы от ошибок, и Гриша с невольной горечью подумал, что, может быть, они-то и будут счастливы, потому что нет никаких иллюзий, которые могли бы разрушиться. Но всё-таки он почувствовал себя легче, когда, наконец, мог отойти от счастливой невесты.

Тут же толкался доктор Конусов, против обыкновения, трезвый. Он поймал Гришу и всё время не отпускал его.

— Как же, племянника женю, — повторил он несколько раз. — Да… До некоторой степени семейная радость, вернее — фамильгная. Мы процветаем… А вы как полагаете, collega? У него — общественное положение, свет науки, вообще будущность, а у неё природные родительские капиталы. Комбинация невредная…

— Ведь нужно же и богатым девушкам выходить за кого-нибудь замуж, Павел Данилыч.

— Да, да… Закон природы, а деньги составляют рафинированную часть природы.

Конусов был в ударе и не без остроумия охарактеризовал собравшееся у Сережи смешанное общество, — ведь он знал подноготную всех и каждого. Вон судейские сбились в одну кучу, точно гнездо пауков, около них разбитое стадо губернского чиновничества — тоже хороши милашки, в отдельной комнате представители именитой коммерции — частью клиенты Сережи, а частью родственники невесты.

— Отца у неё нет, а вон дядя, который её воспитывал… Очень миленький субъектец. Он служит старостой в кафедральном соборе. Интересно, какие счета он представит Сереженьке после свадьбы — невеста-то под его опекой состояла. Может произойти казус… Дам что-то совсем мало, да и те неизвестные. Оплошал племянничек по этой части… Кстати, collega, вы слышали новость?

— Какую?..

— Сережа приглашал на свадьбу сестру…

В этот момент кто-то увлек Конусова, и Гриша не узнал, что за новость он хотел ему сообщить. Через полчаса Конусов опять появился, но уже был в таком виде, что можно было только удивляться, когда он успел опьянеть. Старик быстро опускался и ослабевал с двух рюмок, причем им овладевало какое-то особенное мрачное настроение. Знакомые старались избегать его в такие минуты.

— Знаешь, collega, что мне хочется сделать? — говорил он теперь, подхватив Гришу под руку:- вот встать посреди комнаты и крикнуть: «почетная публика, мерзавцы вы все, да и я тоже!» Произвел бы эффект… А знаешь, почему мерзавцы? Потому, collega, что из брака, в нем же есть великая тайна, сделали позорное торжище, и мы присутствуем на одном торжище и ео ipso поощряем его.

— А что ответила Катерина Петровна на приглашение Сережи?

— Да вот это самое… Хе-хе!… Племянница у меня из другой материи сшита. Да-с… Сережа обиделся, но скрыл сие, а я-то его знаю.

— В этом и вся новость?

— Ах, да… сейчас…

Конусов сделал серьезное лицо, даже повертел около лба пальцем и, наконец, сознался:

— Забыл, collega… Что-то такое было, очень интересное — и забыл.



X

Кубовы жили в селе Прилуке. От Шервожа по Лаче до него было верст сто с небольшим. У Кубова были лесные подряды, которые должны были быть выполнены к весне, когда вскроется река. Он заготовлял шпалы для строившейся железной дороги, какие-то брусья, тысячи бревен — одним словом, целый лесной караван. После свадьбы молодые ни разу не могли съездить в Шервож, а поэтому была выписана в Прилуку Анна Николаевна. Она долго не решалась ехать одна, потому что вообще ей одной куда-нибудь не случалось ездить. Но тут она получила от Любы такое письмо, что нельзя было не ехать. Первым делом старушка полетела за советом к Петру Афонасьевичу — всё-таки мужчина и может посоветовать, как и что.

Петр Афонасьевич был дома и работал в своей мастерской.

— На-ка вот, отец, прочитай письмо от Любы… — говорила она, тяжело дыша. — Небойсь, вспомнила и мать. Вот пишет… Боялась я одна-то до смерти итти к тебе, ну, Зину с собой захватила. Она там с Петушком какие-то разговоры разговаривает… Ох, уж и не знаю, что мне и делать, отец! И обрадовалась я, и испугалась, и точно сама не своя…

— Всё дело сейчас разберем, — не без важности ответил Петр Афонасьевич, вооружая нос очками. — Конечно, твое женское дело, Анна Николаевна. Всего боишься…

— Ох, всего боюсь, отец!.. Так вот сердце и упадет… А чего испугалась, и сама не знаю. Слабое наше женское дело… И худого боишься и хорошего боишься.

Письмо Любы было предварительно осмотрено Петром Афонасьевичем со всех сторон, потом отставлено на известное расстояние и прочитано с чувством, толком, расстановкой. Потом Петр Афонасьевич бережно сложил его, еще раз осмотрел, взвесил на руке и, передавая обратно, проговорил:

— Нужно богу молиться, мать… да. Счастье господь посылает… Вот и ты порадуешься на старости лет. Дай бог всякому…

Анна Николаевна только сейчас поняла, что поступила бестактно. Её радость только растравляла глубокую рану, которую Петр Афонасьевич затаил в своей доброй душе. Ах, глупая, глупая… Надо было посоветоваться насчет дороги, а она ему всё письмо показала.

— Да, хорошо… — повторял Петр Афонасьевич, опуская свою седую голову.

Чтобы поправиться, Анна Николаевна понесла какую-то околесную и кончила тем, что неожиданно расплакалась.

— Да ты о чем это, мать? — удивился Петр Афонасьевич…

— А и сама не знаю, отец… Вот ехать надо этакую даль: легко сказать — сто верст. Еще разбойники на дороге-то зарежут…

— Какие там разбойники… Тоже придумала. Поезжай с богом. Приду проводить… А лошадей я тебе достану от своих ямщиков, до самой Прилуки довезут. Да… Ежели дорожной шубы нет, так возьми у меня. Осталась одна такая от покойной матери.

— Нет, у меня своя есть. Да и дело весеннее — днем-то вот как начинает пригревать. А я так…

Пока шли эти переговоры, в гостиной происходила другая сцена. Петушок сидел у стола и готовил уроки. Появление нежданных гостей заставило его нахмуриться, особенно, когда появилась Зиночка. Вот помешают же заниматься… Его недовольство возросло еще больше, когда Анна Николаевна ушла в мастерскую, а Зиночка осталась в гостиной. Петушок сначала углубился в свои книги, делая вид, что не замечает гостьи. Зиночка конфузливо присела на диван и внимательно рассматривала обои. Она вся разгорелась от мороза и от охватившего её чувства неловкости. Важничает гимназист… Так прошло минут десять. Зиночке, наконец, надоело сидеть молча, и она заговорила первая:

— Вы, кажется, сердитесь на меня…

— Я? на вас? За что же я буду сердиться на вас?..

— Я не знаю, но мне так показалось… Как мама долго. А я тут торчу, как кукла…

— Что же, прикажете занимать вас?

Зиночке вдруг сделалось смешно. Она подсела к столу и без церемонии принялась рассматривать учебники сурового гимназиста. Петушок сначала смотрел на это неприятельское вторжение с затаенной ненавистью, сдвинув брови, а потом заметил, что у неприятеля при огне волосы совсем золотые, глаза прелестного голубого цвета, как две больших бирюзы, кожа удивительной белизны. Зиночка чувствовала на себе этот взгляд; но сделала вид, что ничего не замечала, и кончила неожиданной выходкой — схватила все книги и тетради и перемешала в одну кучу, так что латинская грамматика очутилась в соседстве с физикой, Вергилий с всеобщей историей, extemporalia с какой-то истрепанной книгой.

— Вот вам! — коротко объяснила Зиночка, занимая свое место на диване, и опять засмеялась. — Ну, что вы теперь будете делать?..

Петушок был изумлен и мог проговорить только одну фразу:

— Это нечестно… да.

— А если мне скучно? И пусть будет нечестно… Я не виновата, что должна торчать, как кукла.

Разговор Анны Николаевны затянулся, потому что она завела речь о женитьбе Сережи. Как-то молодые поживают? Петр Афонасьевич ответил, что ничего не знает. Были у него после свадьбы с визитом, потом он был у них один раз — только и всего. Ничего, кажется, живут хорошо.

— Она-то с ноготком бабочка, — сообщила Анна Николаевна, понижая голос. — Забрала, сказывают, его в руки…

— Ничего не знаю, Анна Николаевна.

— Что же, худого тут нет: ежели молодая не заберет, так под старость и подавно. Не нами заведено, не нами и кончено. Вон у меня зятек: тише воды, ниже травы. Так и смотрит в глаза Любе… А ведь тоже не из смирных. Однако я заболталась с тобой, отец. Пора домой… Собираться вот надо в дорогу.

— Провожать приду…

Когда Анна Николаевна вышла в гостиную, от неё не ускользнуло движение, которое сделала Зиночка — она рассматривала какую-то книгу вместе с Петушком и быстро отодвинулась, когда в дверях показалась мать. Петушок покраснел. Анна Николаевна строго подобрала губы и только вздохнула.

— Ну, а как у вас дома-то? — спрашивал Петр Афанасьевич, провожая гостей в переднюю.

— Да ничего я не разберу, отец… Как будто ладнее теперь живут. Гриша-то веселый такой… Не знаю уж, чему он так радуется. Ихнее дело: им хорошо, а мне и того лучше. Людмила и со мной как будто стишала. Не грубит…

Дорогой Анна Николаевна ничего не говорила, а только продолжала вздыхать. Вот и эта выросла, скоро совсем большая девица будет. Маленькие детки растут — матери спать не дают, а вырастут большие — мать и сама не уснет, — так говорили старинные люди.

Сборы в дорогу составляли для Анны Николаевны целое событие. Не один раз у неё опускались руки от отчаяния: всё как-то не клеилось. Она даже всплакнула не раз. А тут опять письмо. Пишет уж сам любезный зятек, что сам приедет за милой маменькой… Вот давно бы так-то. Кубов приехал в Шервож глубокой ночью, а утром они уже выезжали. Он не успел побывать даже у дьякона.

— Уж здорова ли Люба? — тревожилась Анна Николаевна.

— Не совсем, как и все женщины в её положении, а особенного пока ничего нет. Об вас очень соскучилась, маменька… Не могла дождаться и меня послала.

— То-то, вот вы все такие: понадобилась, видно, и мать.

— И даже весьма… Мы вас не отпустим теперь.

Кубов имел необыкновенно озабоченный вид и, вместе с тем, чувствовал себя счастливым. Да, бессовестно счастливым.

Дорога мелькнула незаметно. Вечером уже подъезжали к Прилуке, небольшому селу, засевшему в излучине правого берега Лачи. Кое-где в избах уже мелькали огоньки. Можно представить себе удивление Анны Николаевны, когда её встретила первой Катя.

— Катенька, да ты-то как сюда попала?

— А так, Анна Николаевна… Любочка написала мне, я и приехала. От Березовки до Прилуки проселком всего верст семьдесят, значит, семь часов езды. Завтра уезжаю домой. Я это плачу за то, что уехала тогда от свадьбы…

Встреча с Любочкой вышла самая трогательная. Обнимая мать, Любочка даже расплакалась. Анна Николаевна молча её крестила и говорила с каким-то необыкновенным для неё спокойствием:

— Ничего, деточки… Господь милостив.

— Я тебя, мама, не отпущу ни за что на свете…

Какой чудный вечер они провели вчетвером. Никогда еще Анна Николаевна не чувствовала себя такой счастливой. Любочка сидела с ней рядом на диване и всё время держала её за руку.

— Ах, детки, детки, давно ли, кажется, вы маленькие были, а вот теперь… Петр Афонасьевич тебе кланяется, Любочка, и тебе, Володя. Старик даже прослезился, когда узнал о вашей радости. И меня два раза назвал бабушкой…

Они долго сидели за самоваром, вспоминая прошлое. Анна Николаевна всплакнула не раз, когда заходила речь о покойном Григорье Иваныче. Вот бы рад был старик — он так любил детей. Вспоминали время учения в гимназии, говорили о товарищах и о подругах, Анна Николаевна рассказала о свадьбе Сережи еще раз с такими подробностями, точно сама была там.

— Он и меня приглашал, ей-богу. Такой печатный билет прислал… Ну, да я-то не поехала. Куда уж… Потом приезжал с визитом к Грише, так я видела молодайку. Ничего бабочка…

Катя несколько раз делала знаки Анне Николаевне, и та спохватилась уже только в конце. Эх, опять невпопад развязала язык, как тогда с Петром Афонасьевичем. Прямо выжила из ума… Любочка не дождалась ужина и ушла спать. Она чувствовала большую усталость.

Обе гостьи улеглись спать в одной комнате и продолжали разговаривать вполголоса. На Анну Николаевну напал болтливый стих.

— Ох, уж, Катенька, когда же это мы тебя-то замуж выдадим? — со вздохом повторяла Анна Николаевна. — Тоже не маленькие твои годки…

— Какая вы смешная, Анна Николаевна… Мало вам своей заботы…

— Без заботы век не проживешь, милая. Да и как не заботиться-то… Была я у Петра Афонасьевича перед отъездом, заходила посоветоваться. Ну, сижу у него в кузнице, а Зина в гостиной. Поговорила это я с стариком, выхожу, а моя Зиночка уж с Петушком рядком посиживают… Увидала меня и в сторону.

— Опять судьба?..

— Не нашего ума дело, Катенька, а всё оно думается. Большие уж и эти скоро будут, а у больших и свои мысли.

Анна Николаевна чувствовала себя необыкновенно счастливой, как никогда. Во всем сказывалось приближение новой жизни, и дом переживал радостную тревогу. Быть бабушкой для Анны Николаевны теперь сделалось заветной мечтой.

— Люба-то моя ведь совсем другая сделалась… — говорила Анна Николаевна. — Прежде-то, случалось, и нагрубит. Ну, семейным делом мало ли что бывает… Не каждое лыко в строку.

— Вот вы напрасно про свадьбу Сережи начали рассказывать, Анна Николаевна. Любу-то это всё-таки встревожило…

— Ох, сболтнула, мать моя! Стара стала…

С дороги Анну Николаевну так и клонило ко сну, и она говорила уже сонным голосом.

— Анна Николаевна, вы спите? — спрашивала Катя.

— А?.. что?.. я

— Я вам новость скажу после пасхи я тоже замуж выхожу.

— Ну, не смейся над старухой… Пораньше тебя родилась. Да и не ладно шутить таким-то делом…

— Нет, я говорю совершенно серьезно.

Анна Николаевна даже села на своей постели и протерла глаза.

— Серьезно? А жених-то кто?

— Угадайте…

— Катенька, скажи? Ах, ты, тихоня…

— А вот и не скажу… Это еще секрет.



XI

Бывая в Березовке, Огнев останавливался теперь у нового березовского священника о. Семена, т.-е. у бывшего монастырского дьякона Келькешоза. Огневу приходилось бывать довольно часто, и он не без комизма оправдывался делами службы. Отец Семен только мычал и ухмылялся, благосклонно вы слушивая эти оправдания. Знаем мы, какие это дела службы… Бывшая дьяконица, а теперь березовская попадья принимала немалое участие в этой политике, хотя, по обыкновению, и отмалчивалась. Эта тихая и скромная женщина была теперь поглощена новыми заботами, потому что деревенское хозяйство требовало усиленной энергии. Легко сказать, поставить всё хозяйство, а тут еще куча своих ребятишек. Было о чем подумать деревенской попадье. Перевод в Березовку состоялся весной, как раз к самой горячей летней работе. Отцу Семену было тоже работы по горло — приход большой, одних треб не оберешься, а тут еще надо каждый день в школу поспеть. Свидетелем этих поповских хлопот был Огнев, видевший, как у него на глазах немного чудивший городской дьякон превращался совсем в другого человека, точно он вместе с дьяконской рясой снял с себя и городского человека.

— В городе-то я был, как подкованная лошадь, — с грубоватой откровенностью объяснял сам о. Семен. — А теперь расковался, и знать больше ничего не хочу. Кончено…

Нужно было видеть, с какой энергией о. Семен ушел в новую деревенскую жизнь. Он везде поспевал сам и любил всё делать своими руками: пахал, косил, рубил дрова, ходил за скотиной. Деревенский день казался коротким, особенно летом. Могучая натура о. Семена давно требовала именно такой работы. Всего интереснее было наблюдать его отношения к своей попадье.

— Она у меня в городе-то на дамском положении была, — любовно говорил о. Семен. — Только своих ребят и знала, а теперь везде надо поспевать. Только успевай повертываться… Ну, и то сказать, другой такой попадьи с огнем поискать.

Огневу ужасно нравилась эта оригинальная чета. Первое время попадья сильно смущалась в его присутствии и не раскрывала рта. Сидит и всё время молчит. Потом Огнев заметил, что она зорко за ним наблюдает и, видимо, имеет какие-то собственные свои мысли. Катя рассказывала про неё Огневу, что это очень веселая и говорливая женщина, с которой интересно поговорить, но попытки в этом направлении со стороны Огнева не увенчались успехом: попадья отвечала «да» или «нет» и молчала самым красноречивым образом.

Только раз попадья вышла из своей роли. Это за вечерним чаем. Огневу показалось, что она сегодня как-то особенно пристально смотрит на него, и смотрит с таким видом, точно хочет что-то сказать и не решается.

— Что вы на меня так смотрите, матушка? — спросил, наконец, Огнев.

— Да так… — ответила попадья без всякого смущения. — Смотрю вот и думаю, когда-то свадьба будет у вас.

— Какая свадьба? — удивился Огнев.

— Хорошенько его пробери, мать, — поощрял жену о. Семен, расхаживая по комнате. — Валяй напрямик…

— Вы с Катериной-то Петровной всё переговорили, Павел Васильич? — продолжала попадья и, получив отрицательный ответ, укоризненно покачала головой. — Нет, нехорошо, Павел Васильич… Девушка серьезная, а этакими делами не шутят.

Теперь уже смутился Огнев, откладывавший роковое объяснение с Катей со дня на день. Всё как-то не выходило случая. Его поразило главным образом то, что его личное дело такого интимного характера сделалось чуть не общим достоянием. Какая-то попадья считает своею обязанностью читать ему наставления… В конце концов это было просто обидно.

— Они тут с дедом Яковом Семенычем давно ворожат, — объяснял о. Семен. — И так и этак раскидывают умом, а толку всё никакого. Вот им и обидно.

23

Re: Дмитрий Наркисович Мамин - Сибиряк - Весенние грозы

— Послушайте, господа, это наконец… наконец… Что может подумать Катерина Петровна? — взмолился Огнев.

— Она уж подумала, — ответила попадья. — Прямо-то, девичьим делом, конечно, не говорит, а мысли есть… Настоящие мысли. Пошли бы к ней, Павел Васильич и переговорились бы до конца.

— А если она… — замялся Огнев. — Теперь у меня есть хоть надежда впереди, а тогда и этого не останется.

— Бог не без милости, казак не без счастья… Надо же кончить, Павел Васильич.

Это постороннее вмешательство сделало то, чего недоставало Огневу. Оставалось только итти вперед. Ему казалось, что Катя относится к нему хорошо, но этого было еще мало, — вопрос шел о всей жизни. С другой стороны, обстоятельства складывались так, что нельзя было делать новых отсрочек. После короткого раздумья Огнев отправился в школу, благо был уже вечер и Катя была свободна. Выходя из ворот поповского дома, Огнев оглянулся и увидел, как в окне стояла попадья и торопливо крестила его.

Катя была дома, когда пришел Огнев. Дорогой добрая половина решимости оставила его, сменившись самой преступной слабостью. Даже явилось скромное желание вернуться домой и отложить объяснение до следующего раза. Но и это было неисполнимо, потому что Катя уже видела его и вышла навстречу.

— У вас сегодня такой расстроенный вид, — заметила она, здороваясь. — Вы здоровы?

— Да, ничего…

В этом вопросе не было ничего особенного, но Огнева ободрил самый тон, каким он был сказан. Так умела говорить только одна Катя, с таким необидным участием. Это простое, серьезное лицо точно светлело какой-то внутренней теплотой. Огнев сел на свой стул к письменному столу, где обыкновенно сидел, и несколько времени молчал, потирая одной рукой колено. Потом он обвел глазами комнату, вздохнул, тряхнул головой и неожиданно для самого себя проговорил:

— Мне необходимо поговорить с вами серьезно, Катерина Петровна…

— Да? Я слушаю…

Она присела на диванчик и приготовилась слушать.

— Я напомню вам тот вечер, Катерина Петровна, когда, помните, мы возвращались из клуба…

Её голова наклонилась, а эти хорошие глаза посмотрели с умоляющей тревогой.

— Да, вы тогда удостоили меня полной откровенностью, Катерина Петровна, и я, с своей стороны, тоже хотел бы сказать… Да, сказать…

Он перевел дух и безнадежно посмотрел на полочку с книгами. Откровенность, вообще, дорого стоит… Она ждала продолжения с опущенными глазами. На щеках у неё выступил неровный румянец.

— Помните вы, Катерина Петровна, когда я читал в гимназии словесность, роман старого Мазепы с Матреной Кочубей?.. Что старики могут увлекаться молодыми девушками — это я понимаю, но там полюбила старика совсем молодая девушка. Может быть, я не совсем удачно выбрал пример, но факт остается фактом… Я мог бы привести из истории целый ряд таких фактов. Да, целый ряд… Мне интересно знать, как вы думаете об этом?..

— Я? Я знаю только то, что можно любить только хорошего человека… человека, которого уважаешь. Особенно, если есть общее дело, которе может наполнить всю жизнь… Мне кажется, что большинство даже хороших людей смотрит на жизнь слишком легко, потому что думает только о себе. Этот эгоизм потом выкупается тяжелым разочарованием… Так нельзя, т.-е. нельзя быть счастливым безотчетно, счастливым одному, счастливым без цели, серьезного дела и того сознания, которое говорит, что каждый прожитый день прожит не даром. Может быть, я высказываю избитые истины, может быть, это скучно, но я этому верю и только в том вижу счастье. Вы видите, Павел Васильич, что я уж совсем не так молода, как вы думаете…

Учитель словесности понял, что его пример вышел крайне неудачным. Наступила неловкая пауза. Смущение Огнева достигло высшего предела, когда в дверях показалась седая голова Якова Семеныча и мгновенно скрылась.

— Дело вот в чем, Катерина Петровна, — торопливо заговорил Огнев, точно хотел что-то догнать. — Вы меня знаете давно… да… Одним словом, что вы сказали бы мне, если бы я, я не требую ответа сейчас… обдумайте… проверьте себя, и если…

Катя посмотрела ему прямо в глаза, улыбнулась немного грустной улыбкой и тихо проговорила:

— Я об этом много думала, Павел Васильич…

— И…

— Пришла к тому убеждению, что…

Ответ был написан на её лице, в выражении глаз, в счастливой улыбке.

— Вы — хороший… — уже прошептала она и быстро ушла в свою спальню.

Огнев стоял посреди комнаты и чувствовал, как всё ходит у него перед глазами: и стены, и мебель, и пол. А на душе закипало такое хорошее, светлое чувство…

Он опомнился только тогда, когда кто-то подкрался к нему сзади, обнял и прошептал:

— Павел Васильич, голубчик… ах, Павел Васильич!..

Это был дед Яков Семеныч. У старика по сморщенному лицу катились слезы. Огнев молча обнял его и молча поцеловал.

— Ах, Павел Васильич… Устрой, господи, всё на пользу… А я там сижу у себя в коморке и не смею дохнуть: что-то она вам ответит? И молитвы читаю, и слезы у меня…

Через минуту Катя вышла, подошла к Огневу и, подавая руку, проговорила спокойно:

— Я согласна, Павел Васильич…

Огнев с галантностью настоящего кавалера поцеловал у неё руку, хотел что-то сказать, но только махнул рукой. Ему нужно было несколько минут, чтобы успокоиться, и только потом он заговорил:

— Недостоин, Катерина Петровна, такого счастья… Да, недостоин, но постараюсь заслужить. Да, всю жизнь посвящу вам.

— Ну, слава богу! — проговорил за всех Яков Семеныч.

Эта чувствительная сцена была прервана появлением в окне головы о. Семена. Он безмолвно посмотрел на всех, отошел от окна и, махнув рукой, крикнул:

— Иди скорее сюда, попадья…

О. Семен вошел в комнату с особенной торжественностью, помолился на образ в переднем углу и проговорил:

— Нехорошо жить человеку одному, сказано еще Адаму. И бог сотворил ему подружию… Так-то, Павел Васильич. Не нашего это ума дело, а только блюди и не преступай великой заповеди, данной еще Адаму. Катерина Петровна, голубушка, поздравляю… Позвольте облобызать.

Ворвавшаяся попадья наполнила скромную квартиру учительницы какими-то причитаниями, аханьем и тоже прослезилась, как Яков Семеныч.

— Кабы не она, — указывал на неё о. Семен, — ничего бы не было… Так и ходили бы кругом да около. Уж это верно говорю…. Вот смотри, Павел Васильич, и учись.

Катя была спокойно-счастлива и смотрела на всех улыбающимися глазами. За чаем она сидела рядом с Огневым и вполголоса прочла ему стихи Надсона:

           Гроза промчалась вдаль, минувшее забыто,
           И чей-то голос мне твердит порой
           Да уж не сон ли всё, что было пережито
           И передумано тобой?



XII

Как раз в это время в Шервоже разыгрывалась грустная семейная драма, одна из тех драм, которые налетают вдруг, как порыв ветра. Местом действия являлась квартира доктора Печаткина. Кстати, срок военной службы кончился, и Печаткин серьезно был занят вопросом о том, как он устроится деревенским врачом. Много было разговоров на эту тему, и, к удивлению Печаткина, Людмила Григорьевна, не хотевшая сначала слышать о деревне, теперь с нетерпением ждала перемены. Ей почему-то казалось, что с отъездом из Шервожа изменится и её жизнь к лучшему.

— Что я здесь дурой-то сижу — одурь в другой раз возьмет, — говорила она с раздражением. — А там заведу свое хозяйство, буду ходить в простых сарафанах, как деревенская баба… Я коров очень люблю.

Анна Николаевна была против такого переезда и несколько раз предсказывала Грише чуть не погибель. Тоже нашли сладость: деревня… Здесь-то одна казенная квартира чего стоила, а там придется жить в какой-нибудь избе. Вообще она отказывалась понять намерения сына и успокаивала себя только тем, что покойный Григорий Иваныч был такой-же «непоседа», ну, значит, и сынок пошел по отцовской дорожке.

— Ничего, мама, устроимся отлично, — уговаривал её Гриша. — А ты к нам будешь в гости ездить…

— Ну, уж извини: не поеду.

— К Любе ездила же?

— То другое дело…

— И у нас другое будет тоже.

— Пустяки ты говоришь… Это тебя Людмилка мутит.

В жене Печаткин вообще замечал какую-то внутреннюю перемену, начиная с того, что она во всем теперь уступала матери. Не было уже прежних баталий, и это много мирило его с женой. С другой стороны, он сам уже привык к ней, сжился и вошел в колею. Перемену к лучшему в жене он приписывал влиянию Кати, о которой Людмила Григорьевна часто говорила:

— Вот я умру, так ты женись на ней, — говорила она совершенно серьезно. — Так и знай… А я скоро умру.

— Какие ты глупости говоришь, Людмила. В свое время, конечно, все умрем…

— Нет, я скоро.

Печаткина как-то смущали подобные разговоры, и он чувствовал себя виновным. Ему делалось жаль присмиревшей жены. Было несколько таких хороших дней, когда Гриша начинал чувствовать, что любит жену, т.-е. почти любит её. И странно, она именно в эти дни смотрела на него такими грустными глазами.

— О чем ты думаешь, Людмила? — спрашивал Печаткин.

— Мне жаль тебя, Гриша… Ведь я тебя любила по-хорошему, а ты со мной только мучился. Так, не судьба…

Это настроение разрешилось совершенно неожиданно. Гриша уже покончил свою военную службу, и начались сборы для переезда с казенной квартиры. Все вещи были сдвинуты со своих мест, появились какие-то узлы, свертки, чемоданы — одним словом, полная картина разрушения. Людмила Григорьевна занялась этой передрягой с каким-то лихорадочным нетерпением и чувствовала себя хорошо, как никогда. Но дня

за два до переезда она почувствовала себя нехорошо и слегла. Переезд был отложен, а потом определилось, что у неё тиф.

— И захворала-то я не во-время, — жаловалась Людмила Григорьевна. — Ну, да скоро никому не буду мешать. Бог меня пожалел…

Лечиться она упорно не желала и только согласилась принять одного доктора Конусова, которого почему-то считала простым.

Как немного времени каких-нибудь две недели, а как много может в них случиться! Болезнь быстро прогрессировала, и уже через неделю больная находилась в опасном положении. Анна Николаевна жила у Кубовых и была вся поглощена родившимся недавно внуком. Она была поражена, когда Гриша приехал к ней сказать, что жена опасна и что она желает её видеть. Анна Николаевна как-то бессильно опустилась на стул и горько заплакала. Это удивило Гришу. Только одни женщины могут быть настолько непоследовательными.

— Что же ты за мной раньше-то не послал? — выговаривала она. — Я слышала мельком, что Людмила прихварывает, а настоящего ничего не знала. Да я бы сейчас же прибежала…

— Мама, я просто не решался беспокоить тебя, потому что думал, что это тебе будет неприятно… Вы постоянно ссорились с Людмилой.

— Ах, какой ты, Гриша! Мало ли что бывает семейным делом; не всякое лыко в строку.

Любочка тоже отнеслась с большим участием к больной и поехала навестить её вместе с матерью.

— Как я рада, что вы приехали… — встретила их больная. — Любочка, вы нас оставьте. Мне нужно поговорить с мамой серьезно…

Это было еще в первый раз, что Людмила Григорьевна назвала свекровь мамой. Анна Николаевна глотала слезы. С первого взгляда она решила про себя, что сноха — не жилец на белом свете. Когда Любочка вышла, больная тихо проговорила:

— Мама, благословите меня… мне так тяжело… у меня никого нет…

Анна Николаевна со слезами долго крестила это горевшее лицо с воспаленными глазами, а потом начала, по русскому обычаю, просить прощения.

— И меня простите, мама… — спокойно ответила больная. — Я не сержусь… никто не виноват… Помогите мне сесть…

Сесть она не могла, а только прислонилась спиной к подушке. Это усилие её утомило настолько, что она несколько времени должна была отдохнуть.

— Мама, мне теперь лучше… легче… да… Мама, дайте мне одну клятву… ведь умирающим не отказывают…

— Что тебе нужно, касаточка?..

Больная долго лежала с закрытыми глазами, собираясь с мыслями, точно она шла по какой-то трудной дороге и всё сбивалась с пути.

— Мама, я умру… да, я это знаю… и когда я, мама, умру… ведь я любила Гришу… да… очень… он хороший… когда я умру, пусть он непременно женится на Катерине Петровне. Вы сами её высватаете… вы мне дадите клятву, мама…

С Анной Николаевной сделалось дурно от волнения, и Грише пришлось с ней отваживаться.

— Что с вами, мама?

— Ах, убила она меня… сняла мою головушку!.. — причитала Анна Николаевна, разливаясь рекой. — Да если бы я знала…

Страшную картину представляла сцена самой смерти. Около умирающей собрались все: Гриша, Любочка, Анна Николаевна, Кубов и Конусов. Были сочтены уже не дни, а часы. Все смутно чувствовали себя виновными вот перед этой быстро потухавшей молодой жизнью. Гриша стоял в немом отчаянии, как главный виновник. Да, они все убили её… Он старался даже не смотреть на мать, подавляя в себе невольно враждебное чувство к ней. Подвыпивший, по обыкновению, Конусов смотрел мутными глазами на всех и удивлялся. О чем они плачут?.. Да он сам с превеликим бы удовольствием умер хоть сейчас — самое лучшее, что может сделать порядочный человек.

Агония кончилась поздней ночью. Все стояли и молчали, точно ожидая какого-то осуждающего приговора. Да, здесь, пред лицом смерти, не лгут, здесь последний итог тем мелким неправдам, из которых ткется жизнь, здесь последняя правда… Маленькие и большие люди, молодые и старые, умные и глупые — все равны.

— Мама, это моя вина… — сказал тихо Гриша, когда его увели в другую комнату. — Мне страшно за свое прошлое…

Похороны были самые простые, и провожали покойницу только самые близкие люди. Хоронили в общине. Около могил Григория Иваныча и Марфы Даниловны выросла свежая насыпь, скрывавшая под собой много напрасного горя. Гриша долго стоял над этой могилой, которая смотрела на него немым укором. Около него стояла сестра Агапита и тихо плакала. Незадолго до своей болезни Людмила Григорьевна приезжала в общину и долго разговаривала с ней, рассказывая про свою неудавшуюся жизнь.

«Ей там будет лучше…» — думала монахиня, с грустью наблюдая горевавшего после времени мужа.

Анна Николаевна несколько дней ходила, как помешанная. Эта неожиданная смерть нелюбимой невестки произвела на неё самое потрясающее впечатление, как заслуженная кара божия.

24

Re: Дмитрий Наркисович Мамин - Сибиряк - Весенние грозы

— Избывала я её, голубушку… — повторяла старушка, ломав руки. — А вот она взяла да и ушла. Ах, горюшко…

Печаткин ничего не говорил, но сидел дома и никуда не хотел выходить. Это молчаливое горе было хуже бурных проявлений отчаяния Анны Николаевны. Теперь он чувствовал, что любит её, любит тогда, когда её уже нет… Он по целым дням ходил из угла в угол и не хотел никого видеть.

— Поедем хоть в Березовку, — предлагала Анна Николаевна, помня свою клятву. — Всё-таки легче…

— Да? А ей тоже будет легче, если я туда поеду? Нет, мама, я именно в Березовку и не поеду… И ты не говори мне об этом, если не хочешь меня оскорблять.

— Ну, как знаешь. Я не неволю, а так, к слову сказала…

Данная клятва не давала Анне Николаевне покоя. Она даже во сне видела Людмилу Григорьевну и просыпалась от страха. Выждав девятый день и отслужив панихиду на могилке новопреставленной рабы божией Людмилы, она отправилась в Березовку одна. Делалось это потихоньку даже от Любы: клятву нужно было исполнить свято.

В Березовке Анна Николаевна проехала прямо к Кате, которая была очень удивлена этим неожиданным визитом, тем более, что Анна Николаевна имела такой торжественный вид.

— Ох, и не думала живая доехать, Катенька! — стонала старушка. — Да уж такой случай вышел…

— Да что такое случилось, Анна Николаевна?..

Анна Николаевна присела на стул и долго рыдала, прежде чем могла рассказать по порядку всё свое горе. Катя еще ничего не слыхала о смерти Людмилы Григорьевны и тоже была поражена. Да, это была несправедливая смерть. Главное Анна Николаевна оставила к концу, — именно клятву.

— Клятву она с меня взяла, Катенька.

Последовал рассказ о том, как Людмила Григорьевна просила её относительно Гриши. На этом пункте последовало несколько запинок, пауз и растянутых слов. Катя слушала, чувствуя, как вся холодеет.

— Ну, вот я и приехала… — растерянно заключила свой рассказ Анна Николаевна. — Да, приехала… Ночью снится мне Людмила-то Григорьевна и всё клятвы требует.

— А Григорий Григорьич знает об этом? — тихо спросила Катя.

— Нет, куда знать!.. К нему теперь и подступиться страшно. Закинула-было я словечко, чтобы вместе ехать в Березовку, так он мне что сказал… как это он выразил-то?.. Да, да: «вот в Березовку-то, говорит, мама, я и не поеду».

Катя успокоилась.

— Я узнаю прежнего Гришу, Анна Николаевна, — заметила она.

— Известно, убивается… А погорюет и перестанет. На молодом теле и не это изнашивается…

— Нет, вы ошибаетесь, Анна Николаевна. Да и я… Позвольте, я сейчас.

Она ушла в свою спальню и вынесла оттуда портрет Огнева.

— Вот мой жених, Анна Николаевна. Я уже помолвлена…

У Анны Николаевны руки опустились.

— Ах, горюшко… — стонала она. — Ведь немного бы тебе подождать-то, Катенька!.. Самую малость…

Катя улыбнулась и проговорила спокойно:

— Это всё равно, Анна Николаевна… У нас с Гришей всё кончено. Мне его очень жаль, но я его больше не люблю… Можно обмануть других, а себя не обманешь.

— А этого любишь?

— Да.



ЭПИЛОГ

Наступила осень. Земля была уже скована первым морозом и гудела под колесами, как сплавленный кусок металла. На деревьях листья давно поблекли, осыпались и только кое-где оставались как жалкие лохмотья еще недавно пышного наряда. Земля была усыпана этими листьями, и ветер с какой-то жалобой перебирал их, точно старые письма дорогого человека, по которым еще раз хотелось пережить свою недавнюю молодость. В грязь и тракт и проселки невозможны, и только первый мороз делает их проезжими.

Именно в такое крепкое осеннее утро из Шервожа по тракту выезжали три экипажа. В первом, запряженном парой своих лошадей, сидели Анна Николаевна и Любочка с ребенком, а кучером был Кубов. За ними на одной лошади ехали Петр Афонасьевич и Петушок, — правил лошадью гимназист, вообще сильно важничавший. Последним ехал щегольской дорожный экипаж с фордеком, заложенный тройкой в наборной сбруе, — в нем ехал Сережа с женой и Зиночкой. Эта поездка очень не нравилась Сереже, но захотела жена, и пришлось повиноваться. Впрочем, он утешался своим собственным экипажем и своей собственной тройкой.

— Удивляюсь, что за странная фантазия у отца трястись на какой-то таратайке, когда можно было взять почтовых лошадей, — ворчал он, кутаясь в теплое осеннее пальто.

— А если это ему нравится? — сказала жена. — И я с ним совершенно согласна и с большим удовольствием проехалась бы в его таратайке. Это, наконец, оригинально… Не правда ли, Зиночка?

Зиночка была не совсем согласна, потому что «ужасно» была счастлива, как бывают счастливы девушки в шестнадцать лет. Она так мило раскраснелась от холода, глаза блестели, улыбка сама просилась на этот еще по-детски пухлый рот. Притом Зиночка еще в первый раз ехала на свадьбу. Да, на настоящую свадьбу, и потихоньку чувствовала себя большой. Это сознание и радовало её и смущало, потому что в шестнадцать лет она могла сама выйти замуж. А тут впереди предстояла такая трогательная обязанность, как проводы невесты к венцу. В особой картонке лежало только-что сшитое первое белое платье и цветы. Она вперед себя видела в этом наряде и мысленно восхищалась. А тут Сергей Петрович ворчит и нервничает, точно классная дама. Это было очень смешно, в сущности, и яркий румянец без всякой причины заливал личико Зиночки.

«Этакая красавица, — думала жена Сережи, про себя восхищаясь Зиночкой. — А какие волосы…»

Ей непременно хотелось, чтобы и муж тоже восхищался Зиночкой, но Сережа нахохлился и молчал. Он несколько раз очень пристально всматривался в девушку, точно стараясь что-то припомнить. Это смутило Зиночку, и она с детской откровенностью спросила:

— Что вы на меня смотрите, Сергей Петрович?

— Я? Ах, да… Видите ли, я почему-то раздумался о своем детстве и припоминаю вас еще ребенком, но тогда вас звали не Зиночкой, а как-то иначе…

Зиночка засмеялась и объяснила:

— Папа меня звал «соней», потому что я любила долго спать. А потом все начали звать Соней, до самой гимназии, так что я даже сама забыла свое настоящее имя.

Так они проехали десять верст по тракту и свернули на про селок. Кучеру приходилось постоянно сдерживать рвавшуюся тройку, и Зиночку это забавляло. Какие чудные лошади у Клепикова, какой экипаж, и какой чудак сам Клепиков — дуется, как мышь на крупу. Зиночка вдруг возненавидела его и несколько раз посмотрела сердитыми глазами, да, совсем сердитыми.

А Сереже было отчего дуться. Ни отец, ни сестра к нему на свадьбу не хотели приехать, а вот он едет. Положим, это была фантазия его жены, но это еще неприятнее. Сережа чувствовал, что поддается её влиянию и делает многое совсем не так, как бы желал. Она, видимо, понимала его настроение и смотрела на него улыбающимися глазами.

— Какой ты дрянной. Сережа… — проговорила она наконец. — Настоящая городская дрянь.

— Что же, переедем в деревню, как мой друг Григорий Григорьич. Это нынче в моде…

— Я в деревне не бывала, но думаю, что и там можно жить. Ведь живут же другие…

На полдороге случилось происшествие. Передний экипаж остановился и остановил другие. Можно было подумать, что сломалась ось или колесо. Оказалось другое. Рассорились Анна Николаевна и Любочка из-за ребенка. Бабушка непременно хотела взять ребенка к себе на руки, а молодая мамаша не желала его отдавать.

— Ты его простудишь, Люба… Ведь ты ничего не понимаешь, а я достаточно поездила по дорогам с маленькими ребятами. Тебя провезла из Казани зимой, когда тебе было всего пять месяцев…

— И всё-таки я не дам Бориса… — сказала Любочка.

— Значит, ты мне не доверяешь? — обиделась Анна Николаевна. — Тогда я лучше пересяду к Петру Афонасьевичу. Поезжай одна… да.

На этом пункте экипаж и принужден был остановиться, а Кубов превратился в царя Соломона.

— Мамаша… Любочка… Ну, кто умнее, тот и уступит.

Эта размолвка была прекращена только появлением жены Сережи и Зиночки, которые приняли самое энергичное участие и кое-как уговорили Любочку уступить.

— Ну, будь умной… — уговаривала Зиночка. — Какая ты смешная, мама! А то дайте нам Бориску, и обе будете правы.

Дальше дорога прошла без всяких приключений, и свадебный поезд не без торжества прибыл в Березовку прямо к обеду. Гостей встретил дед Яков Семеныч, поджидавший их с утра у ворот поповского дома.

— Сюда, милости просим! — хлопотал старик: — вот спасибо-то… Ах, хорошо! Сергей Петрович! Вот дорогой гость!..

Торжество было назначено в поповском доме, потому что квартира Кати была мала. Появился о. Семен, принарядившийся в новенький подрясник, и сам Павел Васильич Огнев, заметно смущавшийся своей роли жениха.

— Вот это хорошо! — гремел бас о. Семена. — Одобряю весьма… Что еже есть добро и красно — живите, братие, вкупе.

Дамы сейчас же отправились к невесте. Некогда было терять дорогое время. Петушок, в качестве шафера от невесты, тоже последовал за ними. У него был необыкновенно важный вид, точно он делал величайшее одолжение. Эта гимназическая важность ужасно смешила Зиночку, так что ей просто хотелось толкнуть кулаком Петушка в бок, и она сделала бы это, если бы не боялась мамаши. Попадья была уже там. Ей сегодня особенно досталось, потому что нужно было хлопотать и у себя дома и у невесты.

Оставшись одни, мужчины несколько времени совершенно не знали, о чем им говорить. Всеми овладело какое-то неловкое чувство. Жених молча шагал по комнате из угла в угол и нервно пощипывал бороду. О. Семен занимал Сережу и Кубова.

— Да, вот все собрались, — разглагольствовал о. Семен. — Недостает только Гриши. Жаль…

— Совсем другой человек стал, — вставил свое словечко Петр Афонасьевич. — И не узнаете… Куда что девалось.

— Да, горе-то одного рака красит…

— Куда-то уезжает, говорят.

Скоро о. Семен и Яков Семеныч отправились в церковь, чтобы приготовить всё к обряду венчания. За ними отправился жених в сопровождении своего шафера Кубова, а Сережа и Петр Афонасьевич пошли к невесте.

Обряд венчания кончился очень скоро, и молодые засветло еще вернулись в поповский дом, где были торжественно встречены Петром Афонасьевичем и Анной Николаевной, — последняя исправляла должность посаженной матери. Трогательный обряд благословения образами прошел особенно торжественно. Петр Афонасьевич расплакался, про себя вспоминая покойную жену, — вслух он не решался заговорить о ней именно в эту минуту, чтобы не нарушить общего настроения. Катя была спокойна и крепко расцеловала добрейшую Анну Николаевну, с которой неразрывно была связана вся её юность.

Свадебный стол попадья устроила по-старинному, со множеством блюд и разными церемониями. Под окнами собралась це лая толпа любопытных.

— Эх, Петр Афонасьевич, что бы тебе захватить было гитару? — укоризненно говорил о. Семен. — Настоящий бы бал устроили…

Жена Сережи была в деревне в первый раз, и её всё занимало. Она до мельчайших подробностей осмотрела всё поповское хозяйство и всему удивлялась.

— Если бы мы жили в деревне, Сережа, и ты был бы гораздо лучше, — шепнула она мужу. — Да, да… У тебя много недостатков именно городского человека.

Много говорили о новых затеях Кубова, который устраивал какой-то цементный завод. Зиночка находила, что это совсем неинтересно. Она сидела рядом с «молодой» и смотрела на неё такими глазами, точно Катя должна была переродиться в течение этих двух часов. Огнев чувствовал себя утомленным и продолжал пощипывать бородку. В общем как будто чего-то недоставало… Петр Афонасьевич сидел рядом с Анной Николаевной и шепнул ей:

— Если бы была жива Марфа Даниловна…

Анна Николаевна думала о муже и сыне и тяжело вздыхала, напрасно стараясь показаться веселой. Да, жизнь требует жертв и не отдает их назад, а дорогие люди не встают из своих могил. Катя наблюдала стариков и про себя жалела их. Да, самое хорошее прошлое не вернется, но счастливы те, у кого оно было.

В качестве присяжного оратора Сережа предложил первый тост за молодых, и это послужило началом дальнейших речей.

— Позвольте, господа, и мне сказать несколько слов, — заговорил Огнев: — хотя в моем положении, кажется, это и не принято… Именно, мне хотелось бы предложить тост за русскую женщину вообще, за ту женщину, которая вышла на работу, как говорит притча, в девятом часу. Один очень вежливый француз сказал, что всё будущее цивилизации висит на губах славянской женщины. Эта красивая фраза несет в себе долю правды, и мы можем гордиться нашей русской женщиной в особенности, как высшим выражением славянской расы. Новая русская женщина, окрыленная знанием, несет в себе это будущее, и сейчас трудно даже приблизительно подсчитать те неисчислимые последствия, которые она внесет в жизнь. Я имею особенное право это сказать, потому что она родилась на моих глазах, она воспитывалась отчасти под моим руководством, она созрела, окрепла и сложилась в настоящего большого человека. Зерно брошено в землю и в свое время принесет плод… Но одно знание еще не делает всего человека — нужны отзывчивое сердце, нравственные устои, строгая выдержка характера, готовность к самопожертвованию. Вот именно эти последние качества особенно мне дороги в новой русской женщине, в них залог светлого будущего, и за них я поднимаю свой бокал… В русской женщине есть высокий женский героизм.


1893