16

Re: Дмитрий Наркисович Мамин - Сибиряк - Весенние грозы

— И всё-таки скучно. То ли дело в городе: вышел на бульвар… пошел в театр… Взял извозчика… Одним словом, город, а не деревня. Что хочу, то и делаю, только были бы деньги. Вот погоди, как мы с Сережкой заживем… Он уж фрак себе заказал, Понимаешь, ему нельзя без фрака… Цилиндр, говорит, куплю. Вот как мы… хе-хе…

В Петре Афонасьевиче сказался городской чиновник, приросшин к своему городу, как улитка к раковине. Другой жизни он не мог себе представить. Раньше Катя этого не замечала и была очень огорчена. В отце она привыкла видеть не одного чиновника.

Оставалась в запасе одна Любочка, которая отнеслась к её плану с таким увлечением, что Катя даже испугалась. Ведь это начиналась уже та область фантазии, о которой говорил Кубов.

— Лучше и не придумать! — повторяла Любочка, расхаживая по комнате. — Да тут и думать не о чем… С богом!.. А когда Гриша приедет со своей принцессой, тогда я к тебе в помощницы поступлю. Честное слово… Э, что нам город? Зиму в деревне, а летом вольные птицы… Я даже сама думала об этом. Надоело этих богатых оболтусов учить.

— Кубов то же самое говорит…

— Кубов, Кубов — и без него знаем. Только и свету в окне, что Кубов. Свой ум, слава богу, имеем… Не люблю я этих бабьих пророков… Сам, небось, бежит из деревни.

— У него какое-то дело в городе.

— В дьякона поступит…

У Любочки явилось какое-то необъяснимое предубеждение против Кубова. Она готова была спорить до слез, стоило только сказать, что так думает Кубов или это говорил Кубов. Вообще она относилась к людям с большим пристрастием, особенно к самостоятельным, точно завидовала чужой энергии. В данном случае, впрочем, нерасположение уже решительно ничем не объяснялось.

— Ты нападаешь на Кубова, — говорила Катя. — И без всякого основания…

— Мне всё равно, есть ли, нет ли на белом свете твой г. Кубов. Много чести, если я буду даже говорить о нем…

— Напрасно ты так думаешь. Он хороший человек…

— Хороший, да для себя. Видали мы таких-то… Ну, да не стоит об этом.

Кубов вернулся в Шервож только после сенокоса и заявил дьякону, что покончил все дела в Березовке. Дьякон даже сел, точно его ударили палкой. Ну, не сумасшедший ли человек, а?..

— Бо-ол-ван!.. — проговорил он, наконец. — Если себя не жаль, так хоть бы скотину пожалел… Ведь деньги за неё даваны.

— Я скотину продал…

— Ах, ты… Нет, мало тебя бить, акробата.

— У меня теперь другая скотинка завелась.

— Это еще что за мода?.. Таракана черного сторговал по сходной цене?

— Около того… В восемь лошадиных сил паровую машину купил. Подержана она, ну, да починим как-нибудь. Восемьсот рублей дал, т.-е. половину наличными отвалил, а другую половину через год.

— Вот за другую-то половину тебя в острог и посадят, где неоплатные должники сидят. Так и следует… Эй, дьяконица!..

Дьяконица была скромное и очень невзрачное существо, всё поглощенное домашним обиходом и своим гнездом. Она вечно где-то возилась, что-то тащила, торопилась и в определенное время дарила мужу нового ребенка. Сам Келькешоз почему-то любил в трудных случаях ссылаться на неё: ужо, вот дьяконица моя задаст! Так было и теперь. Когда она показалась в дверях, дьякон торжественно провозгласил:

— Вот полюбуйся: новомодный арестант приехал. Хорош?…

Дьяконица так ничего и не сказала, а только повернулась и вышла.

— Видел? — заметил дьякон с торжествующим видом. — Она, брат, шутить не любит… Вон каким зверем посмотрела на тебя: разорвать готова. Да ты чему смеешься-то, отчаянный?..

— Подожди, дядя, другое заговоришь, — уверенно заметил Кубов. — А тетке я на новое платье куплю…

— Хо-хо… Не оставьте уж и меня, нижайшего!

Эта комичная сцена навела на Кубова невольную грусть. Ведь и другие так же посмотрят на него, хотя и не выскажутся с такой откровенностью.



XIV

Петр Афонасьевич изнывал от потребности высказаться и поделиться с кем-нибудь своей радостью. Он долго крепился, пока не выбрал своей жертвой Анну Николаевну. Время стояло летнее, рабочее, дохнуть, кажется, некогда, а он находил минутку, чтобы завернуть к старой приятельнице. Входил Петр Афонасьевич с каким-то таинственным видом, точно заговорщик, оглядывался и только после некоторых предварительных пустяков заводил речь о настоящем. Придвинув свой стул к Анне Николаевне, он наклонялся к ней всем корпусом и говорил осторожным канцелярским шопотом:

— Сережка-то мой… Нечего сказать, из молодых да ранний…

— Что опять случилось? — недовольным тоном спрашивала Анна Николаевна.

— А как же… Только получил фрак от портного…

— Фрак-то в долг, поди, заказывал?

— Ну, это пустяки, потом заплатит!.. На всех судейских один портной шьет. Знаете, вывеска у него на Тихонькой улице? Кривой на левый глаз… Ну, только сшил он фрак, надел его Сережка и сейчас пых! к председателю суда с визитом. Понимаете? Ведь тот заслуженный генерал… ленту имеет через плечо… От председателя всем членам суда сделал визиты… Тоже генералами будут. Вот он каков, Сережка-то… Смел, нечего сказать. Ведь генерал, так я нарочно на другую сторону улицы перехожу, когда встречусь, а он к нему с визитом разлетелся… Прямо за руку здоровается… Это с генералом-то! Хе-хе. Совсем бесстрашный!.. Мне так вчуже жутко.

— Чего бояться-то?.. Такие же люди, как и мы, грешные. А у судейского генерала две дочери на возрасте, ну, вот он и принимает молодых-то. Ужо женится ваш Сережа на генеральской дочери…

Петр Афонасьевич даже хихикнул и подмигнул Анне Николаевне: дескать, это еще цветочки. Придвинувшись уже совсем близко, так что одной коленкой задевал толстую ногу Анны Николаевны, Петр Афонасьевич сообщил уже совсем шопотом:

— А ведь я, грешный человек, сам думал об этом… ей-богу!.. И даже весьма думал… Хе-хе!.. Ну, генеральские дочери — это точно, ну, генерал — и это есть, а Сережка-то не туда совсем смотрит. Я уж подметил… Генерал-то одним своим жалованьем живет, а у дочерей ничего и нет. Возьми-ка такую голенькую генеральскую дочь да и майся с ней… Не-ет, Сережка обмозговал это дело. Третьего дня я завернул вечерком к себе за снастью, чтобы в Курью к деду свезти, а тут пых! коляска!.. Сережи-то, как на грех, дома не случилось. Понимаете, коляска прямо к моей хибарке подкатила… Вижу, в коляске Болтины сидят — эта самая Женя с братом. Лошади какие, кучер — осетер-осетром. Ну, я сейчас к Кате… Сам-то испугался, не знаю чего. Ей-богу… Даже ноги трясутся. А Катя мне и отрезала: «Это не ко мне, а к Сереже». Нечего делать, выхожу за ворота — сюртучишко на мне старый-старый, без шапки, в туфлях, ну, дурак-дураком. Ну, вышел и говорю, что Сережи дома нет… А болтинская барышня посмотрела на меня и ласково так спрашивает: «Если не ошибаюсь, вы папаша Сергея Петровича?». Красивая такая, кровь с молоком девица… И до того она меня сконфузила, что я стою дураком, смотрю на неё, а напротив неё в коляске-то другая барышня, еще красивее — Клочковская. Помните, с нашими вместе училась? Ну, я и отперся сам от себя… ей-богу!.. Так и сказал прямо: «Извините, сударыня, я буду дальний родственник Сергею Петровичу»… Тоже догадался, чтобы не конфузить Сережку-то… Ловко сделал? Хе-хе… И мы тоже не лыком шиты. А Катя-то у окна стояла и всё слышала. Стыдно мне потом сделалось, потому как ничего она не понимает. Сережа-то теперь у Болтиных и Клочковских, почитай, каждый день бывает. Известно, богатые люди, ну, веселятся себе, а тут еще такие девушки невесты, что все глаза проглядишь… Молодому-то человеку, конечно, и любопытно. Вот бы покойница Марфа Даниловна посмотрела: то-то порадовалась бы.

Подобные откровенные разговоры для Анны Николаевны были настоящей пыткой, потому что она еще сильнее на фоне Сережина благополучия чувствовала свое фамильное горе. Своим материнским аршином она прикидывала судьбу Гриши и тяжко вздыхала. Вот так же и Гриша развернулся бы, если бы не женился на какой-то забвенной мещаночке… Злейший враг не мог бы придумать для неё большей пытки, как эти разговоры о Сереже, а Петр Афонасьевич, увлеченный успехом Сережи, решительно ничего не хотел замечать и тянул жилы из старой приятельницы. Только очень добрые люди могут устраивать такие пассажи… Анна Николаевна раз даже расплакалась.

— О чем вы, Анна Николаевна?

— Так, смешное вспомнила…

Петр Афонасьевич спохватился.

— Ничего, и у вас всё устроится, Анна Николаевна… Вот приедет Гриша, тогда и вы заживете.

— Гриша-то приедет, да куда мы с этой его-то мещанкой денемся? Ведь людям на глаза стыдно показать нашу-то королеву… Ни ступить, ни сесть, ни сказать… Ох, такое горе, что и не выговоришь! А легко мне это, столбовой-то дворянке?

— Иногда и из мещанского звания очень умные девушки издаются, Анна Николаевна.

— Уж лучше не говорите, Петр Афонасьевич… Не раздражайте!..

Появление Петра Афонасьевича вызывало в Анне Николаевне тяжелое и неприятное чувство. Она даже как-то начала его бояться: вот придет, усядется и заведет канитель. Потом это чувство перешло в озлобление. Чего он, Петр Афонасьевич, жилы из неё тянет? Этакая важность, что Сережа у генерала бывает! А захворает генерал, Гриша будет его лечить. Ежели с умом, так доктору-то вот как можно жить да поживать. Раз обозленная Анна Николаевна не вытерпела и заметила вскользь:

— Вот вы радуетесь, Петр Афонасьевич, любуетесь на своего Сережу, а того не подумаете, что ему и жить-то у вас не придется…

— Как не придется?

— Да уж так… Вот вы отперлись от самого себя, когда Болтина с Клочковской приехали, а как-то Сережа адвокатствовать будет? Ведь ему нужно и квартиру хорошую и обстановку приличную…

— Чего же ему еще лучше? Кажется, всё прилично… Ничего не жалел: обои, мебель, занавески — всё в порядке.

— Ах, вы, простота-простота… Разве такую обстановку нужно настоящему адвокату? Клиенты-то разве будут разыскивать по всему городу вашу избушку? Клиента нужно ловить богатого, а богатые не любят себя затруднять, да и хлеб за брюхом не ходит. Квартиру Сереже нужно на главной улице, по крайней мере рублей на шестьсот в год, да обстановка будет стоить на худой конец, ну, рублей тысячу. Да… Ведь Сережа-то не ходатай по делам, как покойничек Григорий Иваныч, а форменный адвокат.

Эта мысль для Петра Афонасьевича была ударом грома. Как это раньше он сам-то не догадался? Ведь всё верно говорит Анна Николаевна, в самую точку.

— Ах, я дурак, дурак! — проговорил, наконец, Петр Афонасьевич и даже ударил себя ладонью по лбу. — Вот уж поистине, век живи, век учись, а дураком умрешь. Как это я сам-то раньше, не мог догадаться, Анна Николаевна?.. Вот покойница Mapфа Даниловна, так та сразу бы проникла всё. А Сережа-то какой скромный: молчит, точно так и нужно. Ведь видит, как другие адвокаты живут, а мне ни гу-гу… Не хочет старика тревожить.

Подсказанная Анной Николаевной мысль засела в голову Петра Афонасьевича клин клином. Он вставал и ложился с ней. Потихоньку от всех, он ежедневно осматривал какую-нибудь квартиру, приценивался, рассчитывал и приходил в ужас от предстоявшего подвига. Съест всё одна квартира… Дома в Шервоже были ему известны наперечет, а скоро он изучил досконально все свободные квартиры. Нужно было дело сделать скоро, потому что к осени и совсем не останется квартир. Именно в разгар этих хлопот Катя заговорила с отцом о своем желаний взять место сельской учительницы. Она долго не решалась на это объяснение из страха огорчить отца и была поражена, когда отец отнесся к её решению почти безучастно.

— В сельские учительницы хочешь итти? — повторил Петр Афонасьевич, точно стараясь что-то припомнить. — Да… да… Что же, дело хорошее. Отлично… Я к тебе зимой в гости приеду. Да… Вот только Сережу устроить… гм… да…

— Мне, папа, тяжело оставлять тебя с Петушком… — заметила Катя, опуская глаза. — Как вы тут без меня будете жить?..

— Мы-то?.. Э, о нас, пожалуйста, не беспокойся… Всё будет отлично. Да… Вот только…

— Что?

— Ну, всё пустяки. Одним словом, отлично… Мы с дедом приедем.

— Папа, а я хочу пригласить дедушку жить вместе со мной… Ему будет хорошо в деревне… И мне веселее…

— Отлично… — обрадовался Петр Афонасьевич. — Старик форменный. Он в деревне-то вот еще каким орлом себя покажет. Одной девушке, точно, оно как будто и неудобно. Да…

Катя из этого объяснения поняла одно, — именно, что она отрезанный ломоть в доме и что отец всецело поглощен Сережей. Ей сделалось ужасно грустно и тяжело, — тяжело до слез. Не так она думала расстаться с родным гнездом… Одни могилы не обманут… И Катя отправилась в общину выплакать свое одиночество на этих дорогих могилах. Может быть, не то было бы, если бы живы были Григорий Иваныч и Марфа Даниловна. Конечно, не то… Сестра Агапита одобрила решение Кати и благословила её образком.

— Лучше этого нельзя и придумать, — говорила она. — Это и есть жизнь… хорошая жизнь. Будешь трудиться, как пчела в улье… И сердце отойдет. Я буду молиться за тебя…

Сестра Агапита отнеслась к решению Кати с искренним и горячим сочувствием. Девушка теперь смотрела на неё, как на свою вторую мать, и чувствовала то тепло, которого недоставало ей дома. Когда Катя жаловалась на отца и на брата, сестра Агапита только качала головой, но не осуждала ни того, ни другого.

— Всякий по-своему живет, Катя… У них — свое, у тебя — свое. Нехорошо роптать на судьбу…

Уговорились окончательно с Кубовым, Катя подала прошение в земскую управу. Через несколько дней получился утвердительный ответ. Другим человеком, высказавшим Кате горячее сочувствие, оказался дьякон Келькешоз. Он даже прибежал к Клепиковым.

— Молодец, Катерина Петровна, братец ты мой… А Володька болван! Вот пусть смотрит на вас и казнится. Поделом вору и мука… Ведь был сыт, одет — нет, не хочу. Разыгралось комариное-то сало… тьфу! Видеть даже его не могу… Противно. Такой болванище… Благопотребно, Катерина Петровна. Весьма одобряю…

Катя принялась готовиться к отъезду. Это её заняло недели на две. Нужно было многое предусмотреть, обдумать и устроить. Например, сестра Агапита подарила ей домашнюю аптечку, составленную ею самой.

— Для чего это? — удивлялась Катя. — Ведь я здорова.

— Другие могут заболеть. Ведь там доктора нет. Прибежит какая-нибудь деревенская баба, будет плакать, а ты и помочь не умеешь. Нужно всё знать… Летом по деревням дети мрут, как мухи, а иногда стоит дать только касторки да красного вина. И большие тоже пойдут за помощью… Да вот сама увидишь, как сделаешься знахаркой. К учителю, пожалуй, бабы и не пойдут за лекарством, а тебя осадят. Учителька, значит, должна всё знать… И они правы по-своему. Живя в городе, ты этого не видела и могла не понимать, а там нельзя.

Сестра Агапита прочла целую лекцию о своих лекарствах и первой помощи, которую можно подать без врача. Катя многое записала и была благодарна сестре Агапите. Пред ней раскрывался совершенно новый, неведомый мир, и она как-то вперед чувствовала себя уже легче, потому что ведь она там будет нужна. В ней проснулось смутное сознание какой-то обязанности. Нет, есть еще и жизнь, и свет, и еще что-то такое хорошее, что она не умела даже назвать, но что уже чувствовала. Именно теперь, точно подхваченная этим новым чувством, она совершенно иначе отнеслась к отцу и к Сереже. Ведь они по натуре не злые люди и совсем не виноваты, что не могут чувствовать того, что она чувствовала.

— Здесь и твое образование не имеет особенного значения, — объясняла сестра Агапита. — Мало ли в городе кончивших курс гимназисток… Перебивают друг у друга уроки, ищут переписки, вообще перебиваются. А в деревне твое гимназическое образование уже целый капитал, и громадный капитал… Ты сама удивишься собственному богатству.

— Сестра, родная, да ведь это… это счастье!.. — почти вскрикнула Катя, обнимая святую женщину.

— Ну, до счастья еще далеко… А впрочем, там будет и своя мерка для счастья и несчастья. Не будем загадывать вперед…

Лето для Кати промелькнуло в этих приготовлениях как-то незаметно. Да разве нынче было лето?

В августе месяце она отправилась в свою Березовку вместе с дедушкой Яковом Семенычем, который сильно недомогал и выехал из Курьи раньше окончания сезона. Какая теперь в нем польза, когда еле ноги передвигает?

— На подножном корму отдышишься, дедка, — говорил Петр Афонасьевич, провожавший путешественников за городскую заставу. — Ну, с богом… Ужо, по первопутку, проведать приеду.

При прощаньи с отцом у Кати явилось грустное настроение. Ей вдруг сделалось его жаль, жаль до слез, и в то же время она не могла высказать ему теснившихся в её груди чувств. Как-то неловко нежничать… Да и Петр Афонасьевич точно был рад, что сбывает её с рук. Это и было так, потому что нужно было устраивать Сережу. Любочка простилась раньше. Она пришла к Клепиковым вместе с Кубовым, и прощанье вышло довольно холодное, потому что Любочка всё время ссорилась со своим кавалером.

Когда город остался позади, Катя оглянулась и облегченно вздохнула, точно после грозы — впереди было светлое ясное небо, а туча пронеслась.



XV

Кубов ужасно хлопотал. Он целые дни проводил на берегу Лачи, там, где кончались пароходные пристани. Там, около вымосток, причалена была старая полубаржа, приводившаяся в новый вид. Палуба была превращена в широкий помост, по котором устанавливалась приобретенная по случаю паровая машина с какими-то мудреными приводами. От них прямо в реку шел отлогий деревянный спуск. Снаружи вся эта городьба вызывала только недоумение проезжавших по берегу и по реке. Никто не мог догадаться, в чем дело.

— Землечерпательная машина, — говорили специалисты, видавшие работы на волжских перекатах.

— Нет, это что-то такое вообще… — замечали скептики. — А впрочем, чорт его знает что.

Особенно интересовались мещане, перебивавшиеся разной работишкой на берегу. Они по целым дням высиживали на берегу и обсуждали мудреную посудину на все лады.

— Паром налаживают. Вон и взвоз…

— Не паром, а паровую лебедку. Причалит к большой барже и начнет выкидывать оттуда кули… Хлеб только у крючников отобьет.

— Не похоже что-то… Коноводку старинную так же вымащивали, только там паровой машины не было.

— А может, баня, братцы. Как напустит в баржу пару — всего обварит. Будет ездить около бережка да собирать народ… Сама к тебе баня приедет.

Часть этих замечаний, серьезных и шутливых, доходила до Кубова, но он ни на что не обращал внимания, поглощенный своей затеей. За лето он загорел и сильно похудел. Трудно приходилось… Главное, нехватало денег и приходилось занимать там и сям разными правдами и неправдами. Мудрено занимать деньги вообще, а тут в особенности. Дело совершенно новое, и денежные люди смотрели на Кубова, как на тронувшегося человека. Большие скептики эти денежные люди, особенно, когда дело хоть чуть-чуть касается их мошны. Кубов объяснял свое предприятие во всех подробностях, приводил цифры, разъяснял план — и это не помогало. Особенно трудно ему достались последние триста рублей. С другой стороны, шли большие неприятности с набалованными городскими рабочими. Судовые рабочие пользовались бойким навигационным временем, запрашивали дикие цены и работали «через пень колоду». Городские слесаря были не лучше. Прогульные дни особенно возмущали Кубова, потому что каждый час был дорог. Он рассчитывал закончить всё в начале июля, а кончил только в августе. Одним словом, неприятностей было достаточно.

Наконец всё сооружение было закончено. Любопытная публика, следившая за работой, увидела, что всё это значит — это была самая обыкновенная лесопилка, с тою разницей, что она сама могла подплывать к плотам с бревнами, сама вытаскивала бревна из воды, распиливала в доски, и рабочим оставалось только эти доски складывать в штабели. На пробе лесопилка действовала отлично, хотя и вызывала большое сомнение в рабочих, как всякое новое, непривычное дело.

— Что, хорошо? — спрашивал Кубов, любуясь своей затеей.

— Хорошо-то оно хорошо, Владимир Гаврилыч, только того…

— Чего?

— Сумлительно… Прежде плоты с бревнами к лесопильням плавали, а теперь лесопильня к плотам поплывет. Оно даже обидно, другим-то лесопилам обидно…

— Ну, в этом я уже не виноват.

— Оно, конечно, а всё-таки того…

Окончив работу, Кубов пригласил своих друзей отпраздновать открытие работы. Из званых явились Огнев, дьякон Келькешоз и Петр Афонасьевич. Сережа обещал, но не приехал к назначенному часу.

— Ему нельзя… — таинственно объяснил Петр Афонасьевич, улыбаясь. — Делишко одно у него есть. Да…

— Очень жаль… Ну, всё равно, потом увидит.

17

Re: Дмитрий Наркисович Мамин - Сибиряк - Весенние грозы

Дьякон Келькешоз и Огнев держали себя с большой солидностью, как и следует званым почетным гостям. У дьякона проявлялись очевидные признаки неисправимого скептицизма. Когда он еще подъезжал на извозчике с Огневым к лесопилке, то не мог удержаться от смеха. Очень уж забавная городьба… Входя на лесопилку, он зажимал рот рукой, чтобы не расхохотаться. Дьяконский скептицизм дошел до того, что он с какимто недоверием относился к каждой доске и к каждому винту. Одну деревянную стойку он чуть не выворотил.

— И это называется работа… — заметил он, ухмыляясь. — Курам на смех. А сколько затравил денег-то, Володька?

— Все, какие были свои, да чужих прихватил…

— Ну, всего-то сколько?

— Побольше трех тысяч, дядя.

Дьякон только посмотрел на Огнева и развел руками: легко это выговорить — три тысячи! Дом бы себе лучше купил в городе или мелочную лавочку открыл. Огнев осматривал постройку с таким видом, как булочник, попавший куда-нибудь на патронный завод. Его всё интересовало, и в то же время он решительно ничего не понимал.

— И всё это нужно? — спросил он Кубова в заключение.

— Да… Ничего лишнего. А вот сами увидите.

— Вот ежели бы жив был Григорий Иваныч, так тот бы уж разобрал, — говорил Петр Афонасьевич дьякону. — Он все знал…

Когда осмотр кончился, Кубов велел зацепить приготовленное для пробной резки бревно. Застучали шестерни, завертелись колеса, и зацепленное бревно покорно поползло из воды на помост, а отсюда на станок, где работали пилы. Что-то точно взвизгнуло, когда конец бревна попал в станок и стальные пилы врезались в дерево. Баржа вздрагивала от работы паровой машины, и казалось, что вздрагивает распиливаемое бревно. Именно такое чувство эта проба подняла в душе эстетика Огнева.

— Отлично! — первым похвалил Петр Афонасьевич, как самый практичный из гостей. — Не вредно задумано…

Дьякон всё время молчал, наблюдая, как станок с пилами точно проглатывал бревно; с другой стороны из него веером выходили совсем готовые доски.

— Ну, что, дядя, какова работа? — спрашивал Кубов.

Вместо ответа, дьякон обнял «новомодного арестанта», облобызал и крикнул «ура». Стоявшая на берегу кучка любопытных, следивших с напряженным вниманием за пробой, подхватила этот крик. Общее одобрение заставило Кубова даже покраснеть.

— Как это тебе в башку-то пришло? — удивлялся Келькешоз. — Умственная штука…

— Нужно удивляться, что никто раньше меня не додумался до такой простой штуки, — скромно объяснял Кубов. — Моего тут ничего нет… И баржи всем известны, и лесопилки, только стоило поставить лесопилку на баржу.

— Ну, а как же ты зимой?

— В затон поставлю куда-нибудь, а бревна буду подвозить обыкновенным способом, как это делается у других лесопилок. У меня зато в выигрыше целое лето, когда идет главная работа. Весь расчет во времени…

— А сколько в год думаете заработать? — полюбопытствовал Огнев.

— Тысячи полторы на первый раз, а там и больше, когда дело разовьется. Нужно воспользоваться первыми пятью-шестью годами, а там явятся конкуренты. Это уж всегда так бывает… Сначала смеются, а потом сами за то же примутся.

Пошабашив работу и выдав рабочим могарыч, Кубов отправился вместе с другими в город, чтоб вспрыснуть новинку. Решено было отпраздновать по-домашнему, в квартире дьякона. В первоначальном проекте предполагалось учинить празднество в ресторане, но Келькешозу это было неудобно: не дозволял дьяконский сан. Уже темнялось, когда компания подходила к городу. Всё равно торопиться было некуда.

— Сие благопотребно!.. — повторял Келькешоз.

— Вот что, господа, не возьмем ли мы некоторого извозца? — предлагал Огнев, уставший раньше других.

— Вот что, вы поезжайте с Кубовым вперед, — заявил Петр Афонасьевич, делая таинственный знак Келькешозу. — А мы с дьяконом догоним уж потом. Дельце маленькое есть…

Компания разделилась. Огнев и Кубов поехали прямо к дьяконской квартире, а Петр Афонасьевич свернул с дьяконом на главную улицу.

— Коньячку купить для вспрыска? — догадывался дьякон.

— Около того…

Около мужской гимназии Петр Афонасьевич остановил извозчика и велел ему дожидаться, а сам повел дьякона в одну из боковых улиц. Дело совсем не коньяком пахнет, как догадался недоумевавший дьякон. Было уже совсем темно. Огни светились только в двух-трех домах.

— Да ты куда меня ведешь-то? — спросил дьякон.

— Тише… — остановил его Петр Афонасьевич. — Ведь вот как гаркнул, точно часовой.

Петр Афонасьевич замедлил шаги, прислушался и молча указал на дом напротив, у которого второй этаж был ярко освещен.

— Ну, что? — удивлялся дьякон. — Именины кто-нибудь справляет…

— А вот и нет: это мой Сережка свое новоселье празднует. Вчера он от меня совсем переехал…

— Еот так фунт!.. А ты-то как же, т.-е. почему ты не на новоселье? Ведь не чужой человек, слава богу…

— Я-то… гм… Вот то-то и оно-то, дьякон, что мне там не рука. Только буду конфузить напрасно Сережу: ни сесть, ни встать, ни сказать. Я уж как-нибудь в другое время лучше заверну… Сам и квартиру я подыскал и всё устраивал тоже сам, а Сережа на готовое переехал. У него там свои судейские веселятся, куда же я с ними компанию водить…

— Ну, это уж ты напрасно! — возревновал возмущенный дьякон. — Ты отец — и всё тут. Кто же родного отца стыдится?.. Эх, ты, голова!

— Ах, какой ты, дьякон… Ничего ты не понимаешь!..

Петр Афонасьевич был совершенно счастлив и с восторгом прислушивался к веселому говору, доносившемуся в раскрытые окна новой квартиры Сережи. Что же, пусть веселятся… Это была последняя жертва отцовского самоотвержения.

В заключение Петр Афонасьевич провел дьякона по тротуару, под самыми окнами Сережиной квартиры, и торжественно указал на медную, ярко вычищенную доску, прибитую на дверях подъезда. На ней было выгравировано: «Помощник присяжного поверенного Сергей Петрович Клепиков».

— Каково? — шопотом спрашивал Петр Афонасьевич. — Тут почище лесопилки-то дело выйдет…

Дьякон только махнул в пространство своим широким рукавом.



Часть третья



I

Медленно и тяжело занимается зимнее утро, точно какое просонье, когда глаза хотят и не могут проснуться. Кругом всё бело, и свет белый, — солнца еще не видно, а только чувствуется его присутствие по бликам и свежеющим зимним краскам. Но вот и оно, зимнее солнце без лучей, подернутое туманной дымкой, всё в радужных переливах…

— Дивны дела твои, господи! — шепчет дедушка Яков Семеныч, наблюдая первый солнечный луч, заглянувший в подернутое инеем окно. — Вся премудростию сотворил еси… Ну, публика, пора и за работу. Скоро и учителька выйдет…

«Публика» состояла из шести белоголовых ребятишек. Они были из соседней деревни и оставались в школе ночевать, — всю ночь бушевала метель и все дороги были переметены. В такую погоду детвора оставалась на ночь в школе.

— Дед, а дед, ужо картошка-то пригорит, — тихонько заметил самый меньший из публики, Пронька, — его с раннего утра томил настоящий деревенский аппетит.

— Не пригорит, малец…

Печка только что была истоплена, и на горячих углях стояла большая железная сковорода с жарившимся картофелем. Старик умел готовить это незамысловатое кушанье с особенным вкусом: одно — картошка вареная «в мундире», а другое — жареная. Городские кухарки жарят вареную картошку, а это совсем не манер. То ли дело взять её да нарезать ломтиками сырую, разложить на сковороде, посолить круто, по-солдатски, и поджарить на вольном огоньке — совсем особый вкус. Хорошо тоже и ржаной хлеб поджарить, да вот зубы, у деда немного сконфузились — мало их осталось, да и те, как старые пни в лесу.

— Ну, публика, поснедаем, что бог послал…

Первое удовольствие для старика прикармливать эту деревенскую детвору. Любо смотреть, как работают эти острые молодые зубы, как отдуваются пухлые детские щеки, как блестят глаза — копится молодая мужицкая сила. Всё это будут работники, кормильцы и поильцы. Вот хоть Проньку взять — вдовий сын, в сиротстве растет, а по деревенской поговорке «растет сирота — миру работник». Этот Пронька особенно близок старому сердцу деда, и старик часто оставляет его в школе. Что ему делать дома-то, где и хлеб не всегда есть, а тут и в тепле малец и сыт. Да и самому веселее в длинные зимние вечера. Сидит старик на любимом своем месте у печки, плетет сеть по заказу Петра Афонасьевича, а сам что-нибудь рассказывает, снова переживая всё, что было и быльем поросло. Пронька слушает с раскрытым ртом и часто засыпает, припав к деду своей белой головенкой.

— Дед, ужо скажи про войну… — просит он в просонье.

— Что же, можно и про войну, Пронька… Я в Свеаборге был, когда при блаженной памяти государе Николае Павлыче англичаны на кораблях приходили. Как же, было дело… Да ты уж спишь, пострел?

Все ребятишки любили больше всего слушать, как дед воевал с англичанкой — хлебом не корми, а только расскажи.

Школа в Березовке была выстроена всего год назад. Новые сосновые бревна еще пахли смолой, сочившейся там и сям золотой слезой. Село было богатое, и школа поставлена образцово. Длинное деревянное здание в один этаж делилось сенями на две неравных половины — большую, в пять окон по улице, занимала собственно школа, при которой дедушка Яков Семеныч занимал должность сторожа, и маленькую, всего в два окна, где была устроена квартира для учителя. Собственно школьное помещение отличалось массой воздуха и света, хотя для шестидесяти школьников было и недостаточно, т.-е. недостаточно по тем требованиям, какие предъявляет школьная гигиена. Приходилось отказывать новым ученикам, именно покоряясь этим требованиям. Старик каждый раз ужасно сердился.

— Уж эта мне гегеена! — ворчал он. — Тоже придумают… Как не быть месту? Да еще столько же уйдет… Нет, какие-то там кубические футы не выходят. А как дома-то живут ребятишки? Без всяких футов… Всё немцы придумывают.

По переезде из города в Березовку дедушка прямо заявил непременное желание занять должность школьного сторожа. Это несколько смутило Катю.

— Неудобно будет, дедушка… — отговаривала она. — Живите так… Пенсия у вас есть, а много ли в деревне нужно!

— Пенсии-то мы место найдем, внучка. Тебя смущает самое слово: сторож. Что же тут худого? Хлеб буду зарабатывать, только и всего. Если не нравится слово, ну, зови меня главнокомандующим. Экая работа — подмести пол, истопить печь, принести воды. Слава богу, еще можем послужить… Солдатскую лямку вытянул, в писарях военных отслужил двадцать лет — ничего, внучка, — врт как еще послужим. А то что без дела болтаться… Засиделся я в городе, надо поразмять старые кости. Ты вот по-городски думаешь: нехорошо, дескать, деду сторожем служить. А што же тут нехорошего? Воровать нехорошо, а работать нужно…

Так дело и устроилось. Потом Катя должна была согласиться, что старик был прав. Теперь она особенно его любила и ценила. Такой хороший старик… С школой он управлялся по-военному и даже заменял иногда учительку, когда ей случалось прихворнуть: задаст ребятам «уроки» и командует. Впрочем, у старика была своя педагогическая система: главное, чтобы школяры сидели смирно. Он был против новой легкой грамоты и новых приемов, потому что отсутствовал тот страх, на котором основана была вся старая школа.

— Никакого страха не нужно, дедушка, — сказала Катя. — Дети должны любить школу, а не бояться.

— Любить-то любить, да и опасаться надо, чтобы, грешным делом, не влетело за леность и разные подобные качества. И родителей любят — любят и боятся… А между прочим, я так, потому как сам-то учен на медные деньги, из пятого в десятое. Много уж очень нынче бесстрашных людей развелось…

Когда школа без страха пошла у него на глазах, старик все успехи приписал не системе, а внучке Кате. Еще бы у такой учительки да плохо стали учиться… Все науки произошла, и теперь от книги не оторвешь, — какого же чорта, с позволения сказать, нужно? Старик много помог Кате в первое самое трудное время, когда она входила в деревенскую жизнь. Он лучше её знал людей вообще, а деревенских людей в особенности. Были и тут свои дипломаты, политики и просто хитрецы, которые могли доставить много неприятностей. Были и свои партии… Одним словом, всё, как и следует тому быть. Главными действующими лицами являлись батюшка о. Николай, волостной писарь Флегонт, старшина Пимен Савельич да еще пять-шесть богатых мужиков. Был еще псаломщик, вдовая попадья-просвирня, кабатчик Спирька; последним замыкался тесный круг высшего березовского общества. Новая учительница должна была, волей-неволей, знать всех, хотя бы, повидимому, какое ей дело до того же кабатчика! Но в деревне жизнь теснее, и невозможно себя изолировать.

Так постепенно складывалась жизнь день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем, пока не прошло целых три года. Просыпаясь утром, Катя иногда удивлялась вслух именно этой быстроте — неужели три года?.. Прошлая жизнь в Шервоже ей казалась чем-то таким далеким, точно это была не она, а кто-то совсем другой.

Итак, занималось утро. Малец Пронька утолил свой деревенский голод. Дедушка прибрал остатки завтрака, подмахнул пол веником и посмотрел на дешевенькие стенные часы. Скоро уж набегут ребятишки… Трудовой школьный день начинался.

— Катерина Петровна чай пьет, надо полагать, — заметил он.

С чаем они чередовались: сначала пила Катя, а когда она открывала занятия в школе — шел пить дедушка. В это время он по пути кое-что прибирал у неё в комнате, топил печь и вообще заводил порядок. Прислуги Катя не держала и готовила себе обед сама. Старик помогал ей в этом маленьком хозяйстве. Так было и теперь. Катя вышла ровно в восемь часов.

— Дедушка, иди чай пить…

— Хорошо, хорошо… У нас сегодня бараньи котлеты?.. — Мне всё равно…

— Щи-то вчерашние, ну, а котлеты я живой рукой оберну.

Школа гудела, как улей. Ребята собирались группами, внося с собой тот молодой гам, без которого нет жизни. Сначала Катю оглушала эта оригинальная музыка, а теперь она её не замечала, как не слышит мельник шума своего мельничного колеса — здесь тоже начинало вертеться свое колесо. Когда начинались каникулы, Катя некоторое время чувствовала, что ей чего-то недостает, — недоставало именно этого трудового шума.

Пришла её помощница, молодая девушка, сестра священника. Она кончила курс в епархиальном женском училище всего год назад. Звали её Сусанной Антоновной. Школа делилась на два отделения, и занятия чередовались. Раньше Кубов занимался один, и первые два года Катя тоже, но число учеников прибывало, и нельзя было обойтись без помощницы.

— Вы займитесь с женским отделением, Сусанна Антоновна, а я проверю младшее отделение.

Кто не знает, как идут занятия в школах. В деревенской школе свежее внимание, детские лица здоровее — в общем получается впечатление чего-то такого полного и хорошего, что может вырасти только под открытым небом, на свежем воздухе, на просторе родных полей, среди здоровой трудовой обстановки. Катя часто сравнивала свое маленькое стадо с теми городскими детьми, с которыми ей приходилось заниматься раньше, и это сравнение было не в пользу этих последних. Да, она полюбила вот эту деревенскую детвюру, как можно полюбить молодую крепкую поросль, из которой потом вырастет настоящий лес.

Первый школьный гам быстро сменился сдержанным гулом, точно жужжала какая-то громадная муха. Старшее отделение вело занятия тихо, но младшее затрачивало слишком много энергии, которая и выражалась в целой струе звуков. Как хороши были эти детские лица, с их сосредоточенным выражением, с серьезными глазами — дети отдавались работе всецело. Малец Пронька сидел на первой парте и с большими усилиями преодолевал четырехсложное слово. Он скоро начнет читать, и теперь переступалась последняя ступенька. Катя проверяла его успехи и только хотела выразить свое одобрение, как Пронька бросил мудреное слово, посмотрел на учительку большими голубыми глазами и тревожно проговорил:

— А ведь это земские…

— Какие земские?

— Ну, кони земские…

— Где они?

— А колокольчик…

Чуткое детское ухо поймало далекий звук. Всё отделение встрепенулось. Появление в Березовке «земских» всегда вызывало сенсацию, и это сердило Катю.

— Пусть земские едут, а ты читай…

— Да нет, кому ехать-то, Катерина Петровна? — серьезно ответил Пронька, сдвигая брови. — Акцизный был у Спирьки на той неделе… урядник в Болтевой… Разе к попу кто.

— Нас это не касается… Дети, сидите смирно…

— Может, купец какой… — озабоченно ответил детский голос с задней парты.

Нет, это было невозможно. Мальчуганы знали решительно всё, как большие люди, и относились ко всему тоже как большие люди. Ведь они принимали такое деятельное участие во всех заботах больших людей. А «земские» были всё ближе, даже Катя могла расслышать замиравшую трель колокольчика.

— В гору к церкви поднимаются, — заметил Пронька.

— К школе заворачивают! — крикнул тоненький детский голос.

Действительно, на улице послышался скрип полозьев, громко и весело звякнули дорожные колокольчики под самыми окнами, слышно было, как остановился экипаж у крыльца. Школа притихла.

— Инспектор… — пронесся шопот.

Кате трудно было не выдать своего волнения. Она поджидала инспектора с большим нетерпением, потому что старый инспектор недавно умер, и теперь должен был приехать новый. Кого назначили — она не знала. Вот тяжелые шаги на ступеньках крыльца, вот открывается дверь, и в облаке ворвавшегося холодного воздуха показывается высокая мужская фигура, закутанная в городскую енотовую шубу. Катя остается на своем месте, потом делает нерешительный шаг по направлению к гостю и останавливается.

— Имею честь рекомендоваться: новый инспектор народных школ, — весело говорит знакомый голос из енотовой шубы. — Не узнаете, m-lle Клепикова?

— Павел Васильич… неужели это вы?..

Это был Огнев… Он оставил гимназию и получил место инспектора народных школ. Катя обрадовалась ему, как родному человеку, и бросилась помогать раздеваться. Последнее было не особенно легко сделать, потому что инспекторские руки скрючились от холода, инспекторская борода примерзла к воротнику шубы, а сам инспектор походил на связанного — с непривычки городского человека связал деревенский холод.



II

Огнев произвел сейчас же полную ревизию школы. Катя предлагала ему чаю, чтобы согреться после дороги.

— Успеем и чаю напиться, Катерина Петровна, а дело прежде всего. Да… Я сам увлекаюсь своим новым делом. Раньше приходилось заниматься только с городскими детьми, а теперь получается совсем другая картина. Березовская школа в моей практике всего третья…

Катя могла только любоваться умением Огнева обходиться с детьми. Это был настоящий старый педагог, смотревший на свое дело, как на священнодействие. Дети почувствовали сразу любящую мужскую руку и быстро освоились с новым начальством. Наблюдая за своим бывшим учителем, девушка поняла одну обидную вещь, именно, что дети всегда предпочтут учителя учительнице. Это какое-то темное органическое чувство детской натуры, может быть, слепое преклонение пред мужской силой… В самых приемах у того же Огнева больше уверенности, именно того качества, которое неотразимее всего действует на ребенка. Лучшая и очень опытная учительница всё-таки следит за собой, проверяет каждый шаг и этим лишает свои занятия необходимой авторитетности. Но, с другой стороны, учительница всегда лучше поймет детскую натуру, настроение ребенка, а особенно те загадочные психические уклонения от нормы, которые может разгадать только женское сердце.

18

Re: Дмитрий Наркисович Мамин - Сибиряк - Весенние грозы

С своей стороны, Огнев наблюдал свою бывшую ученицу. Как она изменилась за эти три года — выровнялась, поздоровела, вообще сделалась женщиной. Девичья застенчивость сменилась милой уверенностью молодой женщины, — это было во взгляде, в тоне голоса, в каждом движении. Только самостоятельный упорный труд дает этот общий тон, формируя настоящего человека. Огневу хотелось по-отечески обнять Катю и высказать ей так много хорошего, что он пронес, как святыню, через всю свою жизнь и что вез теперь с собой из школы в школу. Березовская школа была поставлена хорошо, хотя были и свои недостатки.

— Вы слишком много помогаете своим ученикам, — заметил Огнев, покончив с младшим отделением.

— Кажется, это не недостаток, Павел Васильич.

— Как это вам объяснить… Ребенок начинает учиться ходить. Конечно, его поддерживают, водят под руки, но наступает такой критический момент, когда его нужно предоставить самому себе. Нужен собственный опыт, даже, если хотите, некоторый риск, выкупающийся синяками и маленькими крушениями. Так и здесь… Важно уловить этот критический момент и дать ребенку необходимую самостоятельность. Впрочем, мы об этом еще поговорим.

В двенадцать часов сделана была передышка. Катя повела дорогого гостя к себе, где дедушка Яков Семеныч успел уже приготовить деревенский завтрак.

— А, старый знакомый… — обрадовался Огнев.

— Имею честь представиться: школьный сторож.

— Да? Что же, отличное дело…

Огнев внимательно осмотрел две комнаты, из которых состояла квартира учительницы. Ему очень понравилась простота всей обстановки, без всяких претензий, кроме той чистоты, которую вносит одна женская рука. Простенькие белые занавески на окнах, деревенские дорожки на полу, простой деревянный белый стол с письменными принадлежностями, две полочки с книгами, простенькая рыночная мебель, цветы на окнах — вот и всё. В следующей комнате виднелся угол железной кровати под белым чехлом.

— Закусить, Павел Васильич, — предлагал Яков Семеныч, появляясь из кухни с яичницей. — За вкус не ручаюсь, а горячо сделано. У нас так говорили корабельные повара…

Деревенский завтрак, состоявший из яичницы, соленых грибов, капусты и душистого пшеничного хлеба, был превосходен.

— У меня сегодня какой-то бессовестный аппетит, — шутил Огнев, истребляя деревенскую стряпню. — А знаете, Катерина Петровна, я ведь бывал в Березовке… и очень оригинально… мы ходили с дьяконом пешком в гости к Кубову. Я свои нервы лечил… Впрочем, летом Березовка имела совсем другой вид. Кстати, вы здесь не скучаете?

— О, нет… Первое время было немного жутко, а потом привыкла.

— У вас не является мысль о том, чтобы вернуться в город? Можно устроить вас учительницей при одной из городских школ.

— Нет, благодарю. Мне здесь отлично… Говоря откровенно, ваше предложение меня даже обижает… Да…

— Не совсем понимаю…

— Мне кажется, что именно здесь я на своем месте, Павел Васильич. Больше, — мне кажется, что здесь я нужна.

— А там?

— Нет, вы сейчас не поймете меня, Павел Васильич… Вот когда вы поближе познакомитесь со всем складом деревенской жизни, тогда, может быть, согласитесь со мной. Знаете, меня совсем не тянет в город… Я бываю там раз в год, и то на несколько дней, чтобы проведать отца. И опять к себе в Березовку, где я чувствую себя дома. Это очень большое чувство, особенно для женщины, которая вся в своем угле, в своем маленьком женском деле. Нельзя даже приблизительно сравнить мое положение с положением учительницы городской школы. Там больше официальности в отношениях к ученикам, какая-то особенная городская безучастность, а здесь я знаю ученика не только по школе, но со всей его домашней обстановкой. Я здесь могу следить за ним и вне школы… Во мне дети видят больше, чем учительницу. Наши отношения не прерываются и во время каникул. Одним словом, это совсем иной мир.

— Да, да…

— Мое время занято с утра до ночи и занято не пустой суетой, а настоящим делом, так что каждому прожитому дню можно подвести итог. Чувствовать полным свой день — ведь это уже счастье… Кроме школы и своих школьных занятий, у меня много другого дела. У нас с дедом свое маленькое хозяйство, которое одно почти обеспечивает деревенскую дешевую жизнь. У нас всё свое: молочное хозяйство, овощи, яйца. Покупаем только хлеб, чай и еще кое-какие мелочи…

— А говядина?

— В деревне как-то мало едят мяса, а мы живем по-деревенски. Не из принципа сделаться вегетарианцами, а просто так, как складывается жизнь сама собой. Мясо у нас только по праздникам или по сезонам, когда бывают свои цыплята, своя телятина, своя баранина… Как видите, мы оба здесь совсем здоровы.

— А дальше?

— Дальше? Вот вы смотрите на деревенскую учительницу городскими глазами, как на какую-то подвижницу, которая заживо похоронила себя в непроходимой глуши… Не правда ли? Вы даже жалеете её. Я сама так же раньше думала. А между тем никакого подвига нет, а просто хорошая нормальная жизнь. Даже иногда делается совестно за свое привилегированное положение. Помилуйте, сельская учительница, как я, получает 25 рублей жалованья каждый месяц, — ведь это целый капитал, и громадный капитал. Вон бабы говорят, что у меня райская жизнь, и по-своему они правы… У нас своя мерка, как у вас своя.

Дедушка Яков Семеныч слушал эти внучкины речи и в такт им качал своей седой головой. «Так, внученька… Так, Катерина Петровна! Вот какие мы нынче разговоры разговариваем, Павел Васильич. Взошло зернышко и в цвет пошло».

Беседа была прервана появлением какой-то бабы, которая пробралась через кухню.

— Матушка, Катерина Петровна, к тебе я пришла… — причитала баба. — Ребеночку неможется… криком кричит второй день…

— Хорошо, я потом зайду, Марья.

— Иди, иди… — выпроваживал бабу Яков Семеныч. — Дай школе окончиться.

— Да ведь криком кричит…

— Придет после школы. Откуда ты будешь?

— А там, голубчик, за кабаком изба. Катерина Петровна знает… Была она у меня по осени, когда Петька разнемогся, а теперь меньшенького ухватила болесть.

Когда баба ушла, Огнев проговорил:

— Давайте я за вас займусь в школе, Катерина Петровна, а вы идите к этой бабе. Мы управимся с помощницей…

— Нет, я еще успею… Если бы мне бегать ко всем больным, то и школу пришлось бы бросить. Бабы смотрят на меня, как на знахарку… Случается, что и напрасно вызовут. Я знаю эту Марью. Вероятно, какие-нибудь пустяки.

Вторую половину школьного дня Огнев провел с помощницей в женском отделении. Девушка сильно растерялась, когда пришлось давать объяснения самому инспектору, — ей приходилось еще в первым раз иметь дело с начальством.

— Вы занимайтесь, как будто меня совсем нет в классе, — ободрял её Огнев. — У вас свое дело, у меня свое.

Помощница скоро ободрилась, и занятия пошли своим порядком, как всегда. В конце пришел священник, узнавший о приезде нового инспектора. Это был еще молодой человек, кончивший семинарию всего три года.

— Очень рад познакомиться, — несколько раз повторял Огнев, которому понравилось простое, серьезное лицо сельского попика. — Вот приехал познакомиться с вашей школой… Всё хорошо.

После занятий о. Николай стал приглашать его к себе обедать. Огнев сначала отказался, а потом, сообразив что-то, согласился. Ведь он теперь был в Березовке не простым гостем, а начальством, и должен был держать себя с большим тактом. Батюшка мог обидеться. В деревне еще больше церемоний.

— И хорошо сделал, — одобрял Яков Семеныч, усаживаясь за свой обед со внучкой. — Все бы загалдели, что вот новый инспектор держит руку учительницы, а попа пренебрег… Да еще прибавили бы…

— Что же могут прибавить? — удивилась Катя.

— Мало ли что… В деревне такие же люди, как и везде. Мы здесь всё-таки чужие, что тут ни говори… Так и смотрят на нас. Помошница-то спит и видит занять твое место… А за неё и церковный староста, и псаломщик, и, кажется, писарь.

— Перестань, дедушка. Всё это пустяки…

Сейчас после обеда Катя отправилась к своему маленькому больному и пробыла там больше чем предполагала. Огнев заехал проститься без неё. Земских лошадей подали ему на квартиру священника.

— Как же быть?.. — думал Огнев, стоя в шубе.

— Малость обождите, Павел Васильич, — уговаривал Яков Семеныч. — Уж так будет жалеть внучка, так жалеть. Сию минуту воротитсея. Куда-нибудь в другую избу затащили: бабы так её и рвут. Да снимите шубу-то…

Огнев разделся и присел отдохнуть. После обеда он чувствовал некоторую усталость, а тут нужно было ехать дальше. Да и деревенские наливки располагают к отдыху.

— Да, дедушка… — проговорил Огнев, вслух продолжая какую-то мысль. — Одним словом, сила. Вы только сосчитайте: в Шервоже в женской гимназии учится шестьсот учениц, нынче параллельные классы открыли, потом в епархиальном женском училище около трехсот, а там еще целых десять уездных городов, в которых две гимназии женских да шесть прогимназий. Вод-то все и выпустят около трехсот учениц, а в десять лет это составит целых три тысячи… Понимаете, настоящая армия.

— Уж это что говорить… Сумма, Павел Васильич.

— Нет, ведь это дело надо обмозговать, Яков Семеныч. Три тысячи в одной губернии. И всё это будущие жены, матери… Около каждой такой девушки этакой огонек священный затеплится. Сколько света внесут они в жизнь, — того света, который останется у себя дома, у своего очага, который загорится в детях… Да…

          …Жита по зернышку
           Горы наношены.

— Ах, Павел Васильич: правильно. Вот я на старости лет сызнова точно начинаю жить… Что прежде-то было: темнота, зверство. Да… А уж девушка, это точно: она вся у себя дома. Всё домой принесет. В деревне-то это еще позаметнее будет, чем в городе, Павел Васильич.

— Да, в деревне… Хорошо у вас, дедушка. Тепло…

— Мы в город-то даже очень не любим выезжать. Так, приедем, повернемся — и назад на той же ноге… Скучно нам в городе-то. Хе-хе… Особенное дело-с…

— Да… Кстати, Катерина Петровна и не спросит ничего о городе, а у нас там много общих знакомых. Недавно я встретил этого молодца Кубова… Он уже бросил свою лесопилку и теперь какими-то подрядами занимается. Что-то я не совсем его понимаю.

— У всякого своя линия, Павел Васильич…

— Американец какой-то. Очень обрадовался, что я еду в Березовку, и поклоны посылает. Даже, кажется, сам собирался в гости к вам… Потом встретил братца Катерины Петровны. Ну, этот из другой оперы… На парах разъезжает. Чуть меня не задавил. Говорят, женится на какой-то богатой… Тоже своя линия.

Дедушка только пожевал губами и ничего не сказал. Он недолюбливал шустрого адвоката, уродившегося ни в мать, ни в отца. В ожидании внучки он многое рассказал Огневу о своем житье в Березовке. Огнев слушал и в такт качал головой. Да, хорошо…



III

Кубов, действительно, приехал в Березовку перед самым рождеством. Он в три года совсем изменился — зарос бородой, окреп еще больше и походил на купца, особенно по своему костюму.

— Давненько мы с вами не видались, Катерина Петровна, — весело говорил он, пожимая ей руку. — Вот и школу новую выстроили… да. Давненько.

— Где же вас увидишь… Вы ведь вечно заняты. Да и сюда, наверно, тоже по какому-нибудь делу приехали….

— Волка ноги кормят… А дело есть, это точно. Нужно с березовскими мужичками потолковать относительно разных разностей. Знаете, у меня теперь кирпичный завод орудует… А здесь есть поблизости белая глина. Вот и хочу попробовать огнеупорный кирпич делать: прочнее он в десять раз, а дороже будет на пустяки. Кстати, я вас увезу в город, Катерина Петровна… Чтб вам здесь делать на святках, а в городе всё-таки есть кой-какие развлечения.

— Право, я не знаю…

— А я отлично знаю.

Катя улыбнулась, поддаваясь этому решительному мужскому тону.

Кубов в подробностях осмотрел школу, ученические тетрадки, квартиру учительницы, всё хозяйство, даже спустился в погреб.

— Ничего, не вредно, дедушка, — похвалил он. — Только вот картошка у вас сгниет, ежели не переберете заново…

— А вот и не сгниет…

— Сгниет, говорю… На прошлогодний песок свалили, а она этого не уважает. Понимаешь? Репа у вас уродилась хорошая… Телочку растите правильную. А петуха приколите… Хороший хозяин петуха больше трех лет не держит… Понимаешь?..

Кубову до всего было дело, и он знал, кажется, всё на свете.

— Увертлив больно, — ворчал старик, обиженный петухом. — Тоже, поди, жаль… Вон какая птица: генерал.

— Я тебе говорю: заколите… А что касается жалости, так это пустяки. Президента Северо-Американских Соединенных Штатов и то меняют через каждые четыре года, а тебе петуха жаль…

Весь день Кубов провел в деревне, в переговорах с мужиками, потом ездил смотреть свою белую глину и вернулся в школу только вечером, когда уже стемнело, — вернулся усталый и недовольный.

— Вы устали, Владимир Гаврилыч? — спрашивала Катя, угощая его чаем.

— Язык устал… Портится мужик в Березовке. Меня, Кубова, хотели надуть… Не-ет, шалишь!.. Ведь время глухое, зимнее, работ своих нет, а я им даю дело, небольшое, правда, а всё-таки из-за хлеба на квас добудут. Так нет, поднимают городскую цену…

— Они свои интересы отстаивают.

— Если бы так, то еще ничего, а в сущности, просто хотят ободрать. Только не на того напали… Ну, поломаются и образумятся.

Спать Кубов улегся в школе, вместе с дедушкой Яковом Семенычем. Раздевшись, он добыл объемистый бумажник и, раскрыв его, показал несколько пачек ассигнаций.

— Во сколько денег-то, старина…

— Володька, спрячь ты деньги! — всполошился старик. — Еще, неровен час, кто-нибудь в окно увидит…

— Ничего, пусть посмотрят…

— Чужие, поди, деньги-то, Володя?

— А вот и нет: все свои. Сам заработал…

— Ну?

— Верно говорю… Тут всего около двух тысяч, да дома осталось два столько.

Дедушка Яков Семеныч даже руками всплеснул. Он таких больших денег даже и не видал. Старик долго ворочался на своей постели, а потом, потушив огонь, проговорил:

— Спрятал бы ты, Володя, деньги-то… Ну, в банк бы положил. Процент будешь получать.

— В банке мне дадут четыре процента, а я на них наживу, по крайней мере, двадцать — наш купецкий процент.

Молчание. Яков Семеныч лежит и вздыхает. Его мучит какая-то неотвязная старческая мысль. А Кубов уже начинает засыпать. Слышно, как дышит его богатырская грудь.

— Володя… ты спишь?

— Нну?..

— Нехорошо, вот что!

— Что нехорошо-то, старина?

— А вот это самое… Денег у тебя много, а человек ты молодой. Умок у тебя всё-таки легонький, да и характер-то того… увертлив… С деньгами-то пустяки в голову полезут. Баловать начнешь… Это от денег, брат, бывает.

— Ну?..

— А тут и друзья-приятели найдутся. Один лучше другого… Вот тебе и баловство: сегодня в театр, завтра в гости… там домой пришел поздно. Говорю, увертлив… Надо тебя с твоим характером-то прямо на цепь приковать.

— Это ты правильно, дед…

— Не зря говорю. Не долго замотаться-то по молодому делу…

Опять молчание, и опять старик тяжело вздыхает, а Кубов начинает опять засыпать.

— Погоди, Володя, спать-то… Послушай, что тебе старик скажет.

— Ну?…

— Жениться тебе надо, Володя…

— Жениться?.. Правильно…

— Только тебе жену нужно бойкую, чтобы тебя вот как держала. В ежовых рукавицах… А смирной-то девушке, пожалуй, и не управиться с тобой. Надо такую жену, чтобы первым делом друзей-то-приятелей разобрала хорошенько… Уж она, брат, устроит всё.