4

Re: Дмитрий Наркисович Мамин - Сибиряк - Весенние грозы

Мещанин отнесся недоверчиво к этому предложению, заподозрив в Печаткине одного из тех мелких ходатаев по делам, которые ловят своих клиентов прямо на улице. Но, подумав немного и тряхнув головой, он согласился.

— Отчего же не притти — приду. Хуже всё равно не будет.

— Там увидим.

Григории Иваныч простился с ним и быстрыми шагами направился домой. Он ужасно торопился, точно боялся не донести того хорошего настроения, которым был переполнен. А если Анны Николаевны нет дома? Ему хотелось видеть сейчас именно жену, чтобы поделиться с ней охватившим его чувством.

К его счастью, Анна Николаевна была дома. Маленькая Соня уже спала, а Любочка сидела за книжкой — девочка очень любила читать.

— Что с тобой? — испуганно спрашивала Анна Николаевна, оглядывая мужа. — На тебе лица нет.

— Ах, Аня, Аня…

Он обнял её, крепко расцеловал и, усадив рядом с собой на диван, принялся рассказывать всё, что с ним случилось. Он ничего не скрыл, и Анна Николаевна горько разрыдалась, когда узнала, как близко было непоправимое несчастье. А какой хороший дедушка: даже она ничего не заметила, а он заметил.

— Теперь всё другое будет, Аня… Снова заживем, и еще как заживем!

Дальше следовал рассказ о том, как Григорий Иваныч зашел в церковь, как молился мещанин, как они разговорились с ним на пристани. Анна Николаевна ничего не могла понять. Ей казалось, что муж сошел с ума.

— Не понимаешь? — нетерпеливо спрашивал Григорий Иваныч.

— Нет… Мало ли дел у мещан бывает? Нам-то какая забота…

— Ах, Аня, Аня… Да понимаешь ли ты, что говорю я с мещанином, а сам соображаю, как ему помочь. Ведь я эти законы знаю… Ну, и вдруг мне мысль: отчего я не сделаюсь частным поверенным? Понимаешь? И ведь не пришло раньше в голову… Правду сказать, не люблю я этих кляуз, да ведь от меня будет зависеть, какие дела брать. И полная независимость… Понимаешь? Чорту не брат… И как это раньше мне не пришло в голову! А сколько можно добра сделать… И, главное, ведь это мое дело. Ах, какой я дурак был! Правду говорит пословица: век живи, век учись, а дураком умрешь.

Анна Николаевна всё-таки не поняла мужа и отнеслась к его радости с большим недоверием.

Ровно через месяц на воротах дома, где квартировали Печаткины, появилась небольшая вывеска: «Ходатай по делам Г. И. Печаткин». Первым клиентом был тот самый мещанин, с которым Григорий Иваныч встретился в церкви — его дело было выиграно. За ним появились другие, главным образом разная беднота. Григорий Иваныч брал всякое чистое дело, не спрашивая о вознаграждении. Бедный и благодарный люд разнес молву по всему городу о новом адвокате. Дела Печаткиных быстро поправились, так быстро, что все знакомые только удивлялись.

— Молодчина, Григорий Иваныч, — хвалил Петр Афонасьевич, искренно радуясь успеху Печаткина. — Давно бы ему в адвокаты пойти… Ведь золотая голова.

Странно, что Марфе Даниловне точно было неприятно, что Печаткины так быстро поправились. И всю новую мебель завели, и ребятишек приодели, и заложенные вещи выкупили — одним словом, разжились.



IX

Катя и Любочка поступили в гимназию, когда братья перешли уже в третий класс. Девочки превратились, в свою очередь, в «первоклашек». Их поступление уже не было событием, и на него смотрели, как на дело самое обыкновенное: ну, что же такого особенного — поступили и будут учиться, пока достатку хватит. Это ведь совсем не то, что Сережа и Гриша. Какое девичье ученье… Тоже вот и относительно формы небольшая забота: коричневое люстриновое платье, люстриновый черный передник и белый парадный — вот и всё.

— Сколько поучишься, а там увидим, — говорила Марфа Даниловна, довольно равнодушно оглядывая дочь в новой гимназической «форме». — Вот только бы Сережу поднять на ноги, а там…

Обыкновенно Марфа Даниловна не договаривала, что будет в этом таинственном там. Теперь обе семьи жили надеждами на будущее, и это будущее воплощалось для них в двух гимназистах третьего класса. Собственная жизнь, с её мелкими заботами, дрязгами и неустанным трудом, как-то отходила на задний план. Девочки поневоле усваивали себе этот же взгляд и смотрели на самих себя, как на какое-то косвенное дополнение к братьям.

Начальницей женской гимназии в Шервоже была очень добрая, немножко сгорбленная старушка Анна Федоровна Чемезова, которая пользовалась большим уважением со стороны своих воспитанниц. Встречаясь с начальницей в коридоре, Катя делала ей реверанс с особенным удовольствием, как проделывала и вообще все маленькие церемонии своей новой обстановки, придававшие ей некоторое официальное значение. «Екатерина Клепикова, завтра ваша очередь быть дежурной в классе», — говорила ей полная классная дама Поликсена Карловна. И Екатерина Клепикова переживала каждый раз какое-то особенное волнение, сознавая громадность возложенной на неё ответственности. В следующем, втором классе классной дамой была Евгения Александровна, совсем высохшая, как щепка. Вообще все классные дамы делились на очень полных и очень худеньких. Катя и Любочка, конечно, поместились на одной парте и в несколько дней до мельчайших подробностей усвоили все порядки своей гимназии. Девочки, вообще, жили очень дружно и перенесли свою детскую дружбу в стены гимназии. Отец давал Любочке каждый день «священный пятачок» на булку в большую перемену, и Любочка делилась своим завтраком с Катей, которой денег не полагалось.

Любочка была такая смешная в своей форме. Полное круглое лицо так и дышало каким-то задорным здоровьем. Она была неизменно весела и часто платилась за это. Белокурая Катя рядом с ней казалась такой тоненькой и всегда сидела так прямо, точно восковая куколка. Поликсена Карловна постоянно ставила m-lle Клепикову в пример m-lle Печаткиной, когда последняя во время класса наваливалась грудью на парту, горбилась или начинала болтать своими толстыми ногами. Наконец m-lle Печаткина иногда, заслушавшись, сидела с раскрытым ртом, что превращало Поликсену Карловну в телеграфную станцию, потому что ей приходилось, не прерывая урока, обратить на себя внимание зазевавшейся ученицы разными телеграфными знаками. Раз Любочка даже заснула самым бессовестным образом, за что ей очень досталось.

— Это всё из-за тебя! — обвиняла Любочка Катю за все свои злоключения. — Я не виновата, что ты умеешь сидеть, как замороженная рыба. Непременно перейду на другую парту…

Первым предметом для внимания новичков были, конечно, классные дамы, о которых Марфа Даниловна и Анна Николаевна получили самые точные сведения.

— Худенькая сердитее, — объясняла Катя.

— Да вы хоть кого сведете с ума, — ворчала Марфа Даниловна. — Разве это хорошо, что вы, девчонки, называете классных дам синявками?

— Это, мама, уж всегда так бывает, потому что все классные дамы ходят в синих платьях… Мы не виноваты.

— И всё-таки глупо!..

— А если они сердятся — ну, и выходят синявки!

— Перестань глупости болтать.

С гимназистами у девочек шел нескончаемый спор относительно начальницы: гимназисты отстаивали своего генерала «Не-мне», а девочки Анну Федоровну.

— Она добрая, добрая, добрая!.. — выкрикивала Любочка с азартом. — Войдет в класс всегда тихонько… Ласковая такая, вежливая, а ваш «Не-мне» кричит, как индейский петух, бранится и даже ногами топает.

— Ну, это пустяки, — спокойно возражал Сережа, усвоивший себе некоторые солидные привычки. — Что из того, что старик немножко погорячится? Зато он никого не выгоняет из гимназии и всегда за нас… Только нужно всё говорить ему откровенно.

— И у нас откровенно!..

— Перестань, Сережа, — останавливал Гриша. — Разве девчонки могут что-нибудь понимать?

Как крайнее средство для доказательства превосходства своего генерала «Не-мне», гимназисты пускали в ход его звезду.

— Ну-ка, где у вашей Анны Федоровны звезда?.. То-то вот и есть, а туда же, спорите…

Девочки смущались, не знали, что сказать, и только раз Любочка нашлась:

— Я видела как-то вашего «Не-мне» в полной форме: настоящий иконостас.

Между мужской и женской гимназиями существовала органическая связь, начиная с того, что там и здесь встречались одинаковые фамилии. Так, в первом классе женской гимназии училась Болтина, дочь богатого пароходчика, и красавица Клочковская, а в старших классах Гавлич. Только здесь богатые и бедные ученицы стояли еще дальше друг от друга, чем в мужской гимназии. У мальчишек слишком много всеуравнивающей драчливости и общемальчишеских глупостей, что в школьный период до некоторой степени сглаживает разницу общественного положения. Девочки, наоборот, сторонились инстинктивно, благодаря более раннему развитию, чуткости и наблюдательности. Замкнутое комнатное воспитание развивало известную мелочность характера, и самые маленькие «приготовишки» отлично понимали эту разницу. Каждая пуговка, каждая ленточка, каждая новая тетрадка были на счету. Притом девочки из богатых семей сторонились от «дочерей кухарок и прачек», по строгому наказу своих maman, гувернанток и бонн — они не должны были смешиваться с этой безличной толпой и в гимназии являлись дорогими гостями.

— Женя Болтина съедает в большую перемену три бутерброда и целую французскую булку, — откровенно завидовала Любочка, страдавшая прекрасным аппетитом. — Если бы я была богатая, так я уплетала бы по две булки…

Главную зависть в бедных гимназистках возбуждало то, что богатые приезжали в гимназию на собственных прекрасных лошадях. Да и как было не завидовать, особенно осенью, когда приходилось шлепать по непролазной грязи откуда-нибудь из дальних улиц!

Из учителей были тоже старые знакомые, как Павел Васильич Огнев, известный гимназисткам по рассказам братьев… Он в младших классах преподавал русский язык, а в старших — словесность. Катя сначала ужасно его боялась, а потом убедилась, что в нем не только не было ничего страшного, а напротив, это был очень добрый человек по натуре. Он был высокого роста, с немного одутловатым лицом и близорукими, выпуклыми глазами, придававшими ему сердитый вид; длинные белокурые волосы редко были причесаны гладко, и синий бархатный воротник мундира всегда был засален. Огнев душой любил свой предмет, постоянно горячился и терпеть не мог плакс. Гимназистки потихоньку подсмеивались над засаленным воротником его мундира, над его красными руками и произношением на «о», но за всем тем Огнев пользовался большим авторитетом, как человек справедливый, не мирволивший богатым ученицам, которых он называл «тепличными растениями». В обеих гимназиях он почему-то был известен под названием «Бедной Лизы»; когда и кто дал это глупое название — неизвестно, но оно неизменно переходило от одного курса к другому. Незадолго до поступления наших девочек в гимназию у Огнева умерла жена, и он пользовался особенным вниманием всех женщин, маленьких и больших. На время были позабыты и его засаленный воротник, и нечесаные волосы, и красные руки, и несчастная буква «о».

Огнев славился, как хороший чтец. С младших классов он читал своим ученицам стихи любимых авторов и производил известное впечатление.

— Есть мысли и чувства, которые не укладываются в будничные фразы, — ораторствовал Огнев в первом классе. — Есть явления природы, которые поражают нас, и мы можем говорить о них только стихами, чтобы вполне выразить наше настроение. Например, вот как поэт описывает Волгу:

           Как слезу любви из ока,
           Как холодный пот с чела,
           Волгу-матушку глубоко
           В море Каспий пролила!..

Кате ужасно нравились всякие стихи, а эти она относила прямо к родной Лаче, вспоминая свою поездку с Григорием Иванычем в Курью.

Но всех больше Кате нравился батюшка о. Евгений. Это был среднего роста худенький священник с редкой рыжей бородкой и печальными голубыми глазами. Он приходил в класс в такой старенькой ряске и должен был отдохнуть, прежде чем мог начать урок. Голос у него был слабый и глухой. Все знали, что у о. Евгения чахотка и что он скоро умрет. На его уроках стояла мертвая тишина, потому что никто не умел рассказывать так трогательно, как о. Евгении. Любочка часто плакала, да и сам о. Евгений говорил со слезами на глазах. Он никогда не сердился и всем ставил хорошие баллы. Катя с первого раза прониклась к нему каким-то чувством благоговения и перед каждым уроком терпеливо ожидала его где-нибудь в коридоре, чтобы подойти под благословение. О. Евгений благословлял её, гладил по головке и так хорошо смотрел своими голубыми глазами.

Вообще, поступив в гимназию, Катя разделила всех людей на две неравных половины: на одной стояли гимназические учителя, классные дамы и Анна Федоровна, как что-то особенное, а на другой — все остальные. Это чувство прошло с ней через всю гимназию, и после гимназии она долго не могла освободиться от него.



X

В жизни все явления и все люди связаны между собой невидимыми для глаза нитями. Эта внутренняя глубокая связь раскрывается только при исключительных случаях, когда точно обнажается внутренний остов этих отношений. Например, что проще рождественской ёлки, а между тем в жизни маленькой Кати и такой же маленькой Любочки первая такая елка, устроенная в гимназии, являлась целым событием. Много было потом других елок, а первая была одна.

— Мама, мама, у нас в гимназии будет елка!.. — еще за две недели до рождества объявила Катя матери. — Большая елка… И всем будут подарки. Будет музыка, большие гимназистки будут танцовать… Ах, мама, мама, как будет весело!..

— Напрасно только балуют девчонок, — сухо заметила Марфа Даниловна, не любившая пустяков. — Елки только для богатых устраиваются…

У Клепиковых никогда не устраивалось елки и у Печаткиных тоже, поэтому две девочки ожидали наступления рокового вечера с замиранием сердца. Что-то будет… ах, что будет! Гимназисты втайне им завидовали, но старались показать, что такие пустяки их совсем не интересуют.

— Это телячьи нежности! — угрюмо заметил Сережа.

— Да ведь там все будут, Сережа, — задыхаясь от радости, объясняла Катя.

— Все вы глупые, вот и радуетесь…

Торжество было устроено на второй день праздника. В актовой зале стояла громадная елка, украшенная горевшими свечами, золочеными орехами, дешевенькими подарками и разной мишурой. Маленькие девочки в белых передниках были вне себя от радости. Это какой-то волшебный вечер… И все такие добрые, решительно все. А как хороши эти разноцветные фонарики, бонбоньерки, пакетики с сюрпризами, большие конспекты… Катя и Любочка были точно в чаду и всё время ходили обнявшись. Учитель географии, чахоточный господин, играл на рояли что-то необыкновенно хорошее, потом пел хор гимназисток, потом села за рояль худенькая Евгения Александровна, и начались танцы. Нет, всё это было ужасно весело, и можно только пожалеть, что такие вечера не повторяются.

5

Re: Дмитрий Наркисович Мамин - Сибиряк - Весенние грозы

— Тебе весело, крошки? — спрашивала начальница Анна Федоровна, передавая Кате зеленую бонбоньерку.

— Ах, очень, очень весело, — ответили в один голос Катя и Любочка.

Маленьких девочек угощали сластями, потом был чай с кондитерским печеньем, фрукты — одним словом, происходило нечто совсем волшебное.

— Знаешь, Катя, я их всех ужасно люблю! — откровенничала Любочка на ухо Кате. — Ведь, если разобрать, так и наша Поликсена Карловна очень добрая… Все добрые!.. И мне хочется всех расцеловать, даже швейцара Воронка!..

Катя чувствовала то же самое, хотя больше всех любила Анну Федоровну. Начальница несколько раз подходила к ней, гладила по голове и расспрашивала, где она живет, есть ли у неё братья, где служит отец. А там в передней и в коридоре ждали с шубами в руках горничные, какие-то старушки и Петр Афонасьевич. Маленьких раскрасневшихся девочек заставляли сначала ходить по коридору, чтобы они немного прохладились, потом закутывали в шубки и теплые платки и развозили по домам. Гимназистки старших классов оставались дольше: у них только что начинались настоящие танцы, для которых были приглашены гимназисты и реалисты тоже из старших классов. Кате и Любочке не хотелось уезжать в самый разгар праздника, но приходилось повиноваться. Петр Афонасьевич сам одел обеих девочек и повез их на извозчике по домам, — это, кажется, было в первый раз, что он ехал на извозчике. Всю дорогу девочки щебетали, как воробьи, и всё выпрастывали голые ручонки, чтобы показать полученные подарки.

— Ну, шабаш, я больше вас не повезу на бал… — добродушно ворчал Петр Афонасьевич, заразившись этим маленьким счастьем. — Еще носы себе отморозите, шалуньи.

Катя до боли хорошо чувствовала, как её любит отец, и ласково прижималась к нему всем своим маленьким тельцем, точно пригретый котенок.

Разговоров о рождественской елке хватило на целый месяц, и девочки припоминали всё новые подробности, ускользнувшие в общем вихре впечатлений. Благодарная детская память удержала всё. Катю огорчало только равнодушие матери, относившейся скептически к её детским восторгам. Другое дело Григорий Иваныч — тот сам готов был прыгать со своими любимицами. Катя просто бредила начальницей гимназии, и в ней всё ей нравилось, начиная от её темносинего платья и кончая тихим голосом и неслышной старческой походкой. Старушка и улыбалась так хорошо своей сдержанной, немного печальной улыбкой. Катя старалась учиться изо всех сил и скоро была в числе первых учениц.

— Учиться хорошо следует, милочка, только не следует увлекаться отметками и наградами, — объясняла ласково Анна Федоровна. — Ты такая худенькая, крошка, а здоровье нужно беречь. Всякий должен трудиться по своим силам.

Любочка поленивалась от избытка здоровья и обвиняла в своих неудачах Катю. В самом деле, не вылезти же из своей кожи Любочке, когда навяжутся такие зубрилки, как m-lle Клепикова. Рассердившись, Любочка всегда навеличивала подругу «mademoiselle».

Катя быстро подрастала и «выравнивалась», как говорила Анна Николаевна. У неё уже образовался свой детский мирок, в котором она жила своею маленькой жизнью. Самым любимым удовольствием для неё было ходить в женскую общину по субботам ко всенощной. В субботу заканчивалась трудовая гимназическая неделя. Катя складывала свои книжки и тетрадки в строгом порядке, прибирала комнату, осматривала; свое платье и с нетерпением начинала ждать дедушку Якова Семеныча, который приходил по субботам ровно в пять часов. Они пили чай, а потом отправлялись.

— Ну, Катя, идем богу молиться, — говорил старик каждый раз одну и ту же фразу, натягивая на себя шубу. — Шесть дней делай, а седьмой господу богу твоему.

Когда они выходили на улицу, было уже совсем темно, — зимой рано темнеет. Веселая улица едва освещалась редкими фонарями. Кате нравилось итти именно в этой темноте, хотя она и боялась большой и пустынной площади, которая отделяла собственно город от общины. Зато каждый раз она испытывала такое хорошее, теплое чувство, когда подходила, с дедушкой ксвятым воротам. Вот и фонарик тлеет золотой искоркой, и сестра-вратарь встречает их низким поклоном, а дедушка опускает свою стариковскую копеечку в монастырскую кружку. Из святых врат, расписанных сплошь деяниями угодника и святителя Николая, теплый коридор вел в маленькую зимнюю церковь-теплушку. В главном соборе служили только летом. Какое-то особенное чувство охватывало Катю, когда она попадала под эти низкие каменные своды, в толпу богомольцев. Маленькая церковь была такая чистенькая, монахини ходили неслышными шагами, как черные тени, а там, вместе с синеватым дымом, поднималось такое стройное пение. Яков Семеныч всегда надевал военный мундир и всё время службы стоял, вытянувшись в струнку. Катя становилась рядом с ним и усердно молилась хорошей детской молитвой. Маленькие послушницы в островерхих бархатных черных шапочках ходили мимо такими же неслышными шагами, как большие монахини, и на ходу низко опускали глаза. Кате особенно нравилась одна, которая на средине церкви читала шестопсалмие таким чистым и звонким голосом. И лицо у неё было такое красивое, бледное-бледное, с удивительными серыми глазами — это был какой-то черный ангел. Катя заочно полюбила красавицу-послушницу и испытывала приятное чувство, когда та проходила мимо. На клиросах мелькали десятки таких островерхих шапочек, и Катя про себя жалела маленьких черничек. Она слыхала от матери, что эти девочки — круглые сироты и что им очень тяжело, особенно в великий пост, когда служба такая длинная. Служил всегда о. Евгений своим глухим голосом, и Кате казалось, что кругом неё делается что-то неземное. Жизнь с её заботами и суетой оставалась там, за каменной монастырской стеной, а здесь творилось что-то особенное, что делает всех и лучше, и справедливее, и добрее. Не любила она только монастырского дьякона, который портил впечатление и своей громадной неуклюжей фигурой и страшным басом. Иногда он заходил на клирос, и дьяконский бас перекатывался под низкими сводами с глухим рокотом. К довершению всего, этот ужасный человек оказался знакомым Якова Семеныча. Он раз подошел после службы к старику, хлопнул его по плечу и на всю церковь спросил:

— Ну, как поживаешь, служба?..

— Он добрый, этот дьякон, — объяснял Яков Семеныч. — Только вот голос у него — как из пушки выстрелит…

В следующий раз Катя внимательно рассмотрела некрасивое дьяконское лицо и убедилась, что он, действительно, добрый — глаза добрые и улыбается так, хорошо. Но всё-таки Катя продолжала его не любить: зачем он такой большой и говорит так громко?

Возвращались домой в такой же темноте. Дедушка иногда брал с собой фонарик, но редко доносил огонь до дому: одно стекло было с изъяном, и ветер гасил свечу. Старик четвертый год собирался вставить новое стекло, да всё как-то руки не доходили.

В воскресенье Катя ходила с дедушкой в ту же общину к обедне. Днем служба не производила на неё такого впечатления. Раз, выходя из монастырской церкви, Катя неожиданно встретилась с Анной Федоровной в коридоре. Начальница разговаривала с какой-то пожилой «манатейной» монахиней. Катя сделала реверанс.

— Ах, это ты, крошка? — удивилась старушка, раскланиваясь с Яковом Семенычем, сделавшим ей по-военному под козырек. — А это твой папа, если не ошибаюсь?..

— Никак нет-с, ваше превосходительство! — ответил старик тоже по-военному. — Дедушкой прихожусь…

— Очень приятно, очень… Мы выйдем вместе. До свидания, Агнеса Александровна… Виновата: сестра Агапита.

Пожилая монахиня чуть-чуть покраснела при этом мирском имени и печально улыбнулась. Катя заметила только, что у Агнесы Александровны лицо точно восковое и такие же руки, а глаза темные-темные и большие-большие.

— Так это ваша внучка? — спрашивала монахиня, наклоняясь к Кате и как-то необыкновенно пристально вглядываясь в её лицо своими живыми темными глазами. — Я вижу её, Анна Федоровна, за каждой всенощной… Она так усердно молится.

Кате вдруг сделалось страшно, и она ухватилась обеими руками за дедушкину шубу, а сестра Агапита тяжело вздохнула, и Кате показалось, что у неё на лице выступили слезы. Анну Федоровну ждала лошадь, но старушка пошла пешком, немного прихрамывая на ходу — ей прописан был моцион. День был морозный, но без ветра. Катя раскраснелась на ходу, и Анна Федоровна ласково потрепала её по розовой щеке.

— Это хорошо, что ты любишь молиться, — говорила старушка. — В молитве великая сила… Особенно нам, женщинам, нужно уметь молиться.

Катя почувствовала себя необыкновенно хорошо, точно Анна Федоровна была своя, родная. Ей ужасно хотелось рассказать ей и про Сережу, и про маленького Петушка, и про Курью, и про Григория Иваныча, но Анна Федоровна устала и подозвала следовавшие за ней сани.

— Ну, до свидания, крошка… — говорила старушка, усаживаясь в экипаж при помощи Якова Семеныча. — Я отлично прошлась.

— До свидания, ваше превосходительство!.. — еще раз по-военному ответил Яков Семеныч, опять делая под козырек.

— Дедушка, ты зачем называешь Анну Федоровну её превосходительством? — смеялась Катя, когда сани уехали.

— А то как же? Конечно, генеральша… Вообще, отличная, дама. И какая простая… Да ей бы, по её доброте, княгиней следовало быть…

Яков Семеныч был в восторге, что познакомился с самой начальницей, и, встречая где-нибудь на улице её сани, издали раскланивался и каждый раз повторял: «Ну, конечно, генеральша… Сейчас видно!..»

Через несколько времени Катя познакомилась и с монастырским дьяконом, которого встретила у Печаткиных. В маленькой квартире он казался еще больше, а дьяконский бас гудел, как медная труба. Любочка хохотала в соседней комнате до слез и несколько раз выскакивала посмотреть на чудовище.

— Мадемуазель, парле ву келькешоз… — гудел о. дьякон, пугая любопытную гимназистку. — Ле сюкр мон рьень розсюреву…

Смеялся и Григорий Иваныч над этим коверканым французским языком. Сначала о. дьякон пришел по какому-то делу, а потом завертывал просто так, на огонек, как заходят в гости в провинции. Все к нему как-то сразу привыкли, и Любочка прозвала его: отец Келькешоз.

— Силянс, мадемуазель, — добродушно басил добродушный богатырь. — Сивупле пардон…

Григорий Иваныч как-то особенно полюбил монастырского дьякона и целые вечера проводил с ним в бесконечных разговорах. Очень уж прост был дьякон, и сердце у него золотое.

Всего забавнее были их споры, чисто-русские споры — до хрипоты и полного изнеможения. Анна Николаевна почему-то невзлюбила дьякона и никак не могла понять, что в нем находит Григорий Иваныч. Трудно было себе представить два настолько противоположных характера.

— Необразованный он человек, — ворчала Анна Николаевна. — И, наверно, водку пьет…

— Ну, это не наше дело, Аня… А я его люблю, просто так люблю. Как-то веселее на душе делается, когда он в комнату войдет… Бывают такие особенные люди.



XI

Мы не будем описывать жизнь наших героев день за днем, потому что наступил длинный пробел, в течение которого ничего особенного не случилось. Первые впечатления от гимназической жизни улеглись, и всё пошло своим чередом, как заведенные часы. Петру Афонасьевичу вышла прибавка жалованья в пять рублей, но эта прибавка не покрывала всё нараставших расходов. У Григория Иваныча дела шли хорошо, но он не умел беречь нажитые деньги, да, кроме того, потихоньку от всех, часто помогал неимущим клиентам. Лучшим временем для обеих семей было лето, когда все отдыхали и Курья являлась чем-то вроде дачи. К прежней компании присоединился теперь монастырский дьякон, просиживавший с удочкой где-нибудь на берегу целые дни.

Марфа Даниловна и Анна Николаевна по обыкновению оставались дома и часто сходились вместе, чтобы провести время за бесконечными женскими разговорами.

— Когда и время прошло… — удивлялась иногда Анна Николаевна. — Давно ли, кажется, мы с вами, Марфа Даниловна, своих-то угланов в гимназию привели?.. Ох-хо-хо… А уж теперь в шестом классе. Оглянуться не успеешь, как совсем большие вырастут. Хоть одним бы глазком посмотреть на них, на больших-то. Мне всё кажется, что я не доживу… Этак раздумаюсь-раздумаюсь, и даже точно страшно сделается.

— Перестаньте, Анна Николаевна… Прежде смерти никто не умрет. Тогда-то и пожить, когда дети большие вырастут. Должны же они чувствовать нашу заботу… На старости лет покоить будут.

— Ох, и не знаю, Марфа Даниловна, как это будет… Ученые-то будут, пожалуй, и не узнают нас. Вон мой-то Григорий Иваныч что говорит: «Аня, всякому до себя, а я ничего не требую от детей… Воспитывая их, мы только платим долг». Вот и поговори с ним. Отец должен страх внушать и почтение, а он вперед говорит: «ничего не требую».

Марфа Даниловна только качала головой.

— Всё женихи растут, — думала вслух Анна Николаевна, перебирая по пальцам Гришиных товарищей. — Выучатся, и женить надо… Бьешься-бьешься, а тут еще какая жена попадет.

— Нас не спросят по нынешнему времени, Анна Николаевна. Ну, да о мальчиках не забота: не хитрое дело невесту найти. вот с девчонками побольше заботы… С богатым приданым сколько невест-то у окошечка сидит, а тут еще наши бесприданницы. Даже и подумать страшно.

— Прежде проще было, Марфа Даниловна…

— Куда проще!..

Будущие бесприданницы были еще только в четвертом классе. Любочка оставалась всё такой же пухлой и розовой, а Катя была выше её ростом и казалась такой жиденькой. У девочек давно проявилась разница характеров, а теперь эта разница иллюстрировалась всё сильнее разными мелочами. Так, в четвертом классе Любочка проявила необыкновенную страсть рядиться. В гимназии стесняла форма, и Любочка ограничивалась тем, что с каким-то ожесточением завивала накаленной шпилькой себе волосы на лбу. Ей частенько приходилось платиться за это невинное занятие, потому что от зоркого глаза Поликсены Карловны ничего не ускользало. Раз Любочка даже была оставлена без обеда, потому что имела неосторожность сжечь на лбу половину волос. Впрочем, Любочке часто приходилось переносить несправедливость.

— Для кого ты рядишься-то, Любочка? — спрашивала Катя, чтобы подразнить подругу. — Если бы еще большие гимназисты обращали на тебя внимание…

— Гимназисты? Очень нужно… — ворчала Любочка. — А просто, мне нравится, и буду завивать волосы, буду носить бантики… Да, нравится, и только. Никому нет дела… А гимназистов я ненавижу. Гимназисты только и знают, что свои уроки, а нас везде дергают: «Любочка, вымой чайную посуду! Любочка, сходи погулять с Соней! Любочка, выгладь себе воротнички…» Мы так же учимся, а тут изволь всё делать.

Дело доходило до открытого сопротивления родительской власти, особенно когда приходилось пришивать какую-нибудь пуговицу к мундиру Гриши или поправлять отставшую подкладку у гимназической шинели.

— Пусть сам пришивает, — отказывалась Любочка, надувая губы. — Это какое-то рабство, мама.

— Люба, как ты матери-то отвечаешь?

— Мамочка, да ведь я же не прошу Гришу пришивать мне тесемки да крючки?..

— Ах, какая ты непонятная: Гриша — мальчик…

— Я сама мальчик! Вот придумали…

У Кати тоже разыгралось несколько историй на эту тему, и она даже была посажена на целый вечер в кухню. Девочка не плакала, но затаила в себе тяжелую ненависть по отношению к мальчишкам, на которых все должны работать. Очень нужно…

Впрочем, Катя скоро одумалась: ведь маме не ослепнуть за работой — она одна обшивала всю семью. Скрепя сердце, она помирилась со своими сестринскими обязанностями и без приглашения пришивала пуговицы и клала заплатки, причем вымещала свое неудовольствие уже на мундире или шинели, швыряя их куда-нибудь в угол. Смутное сознание каких-то особенных обязанностей девочки в семье еще не укладывалось в полудетском понимании.

А гимназисты, между тем, выросли как-то незаметно. Период бабок, бумажных змеев, жеванья резинки, катанья на салазках и драки с «козлишками» миновал навсегда, уступив место другим удовольствиям, интересам и заботам. Сережа вытянулся, сделался таким серьезным и по вечерам любил читать книги, которые приносил из гимназии.

— Что ты читаешь, Сережа? — приставала Катя к брату, когда тот забирался с книгой куда-нибудь в уголок.

— Отстань… Ты еще мала. Читай вон Майн-Рида или Купера.

У Гриши на верхней губе пробивался черный пушок, что доставляло Любочке неистощимую тему для разных выходок. Она любила ходить по комнате и щипать верхнюю губу, чтобы Гриша это видел. Впрочем, рассердить Гришу было довольно трудно. Из задорного драчуна-мальчишки он превратился в добродушного молодого человека и относился к Любочке с самой обидной снисходительностью.

— Скажите, пожалуйста, какой новый ученый открылся! — язвила иногда Любочка, перебирая книги на столе Гриши. — Ученые книжки только для важности читают… Давно ли резинку жевали и с сапожничьими детьми дрались, а теперь «История цивилизации Европы» началась.

В сущности, Любочка завидовала Грише, особенно когда он начинал о чем-нибудь спорить с отцом. Откуда он успел набраться разных умных слов? О, она перечитает все умные книжки и тоже будет спорить. Непременно… Только вот ужасно спать хочется по вечерам, когда Гриша читает. Ну, да ничего, до шестого класса еще далеко.

У гимназистов уже сложилось товарищество, переходившее из класса в класс. На первом плане стоял Володя Кубов, не потому, что он был первым учеником, а потому, что отличался большой начитанностью и умением спорить. Память у поповича была громадная. Он мог цитировать целыми страницами наизусть. Городские гимназисты, как Сеня Заливкин или Миша Гребнев, могли только удивляться. Впрочем, это превосходство не переходило за границы ученических табелей. Гимназисты теперь часто собирались у Печаткиных, где чувствовали себя совсем свободно. У Клепиковых все как-то стеснялись. Эти собрания отличались большим шумом, потому что вечно завязывались горячие споры.

— А всё это попович затевает, — ворчала Марфа Даниловна. — Натащит каких-то толстых книг… Ну, и дерут горло.

— Ну, пусть их… — добродушно отстаивал Петр Афонасьевич. — Молодо — зелено… Перемелется — мука будет.

— То-то вот, как на мельнице.

В этих дебатах принимали участие даже дедушка Яков Семеныч и монастырский дьякон. Последний отличался трогательным невежеством. Он был, например, глубоко уверен, что «бобер» пьет хвостом, что стекло делают из соломы и т. п. Впрочем, он ухитрялся иногда подшутить над Яковом Семенычем насчет гимназистов.

— Они, эти самые гимназеры, и человека от обезьяны производят, — уверял дьякон совершенно серьезно.

Яков Семеныч почему-то каждый раз ужасно сердился, сердился до того, что краснел и начинал кашлять. Всё это выходило очень смешно.

— Терпеть я не могу эту самую обезьяну! — бранился старик. — Я их, обезьян, насмотрелся… тьфу! ты мне лучше и не говори о них, дьякон. Мерзость… тьфу! тьфу!..

Монастырский дьякон хохотал во всё горло, когда Яков Семеныч начинал плеваться, а потом пробовал припомнить что-нибудь из семинарского курса философии, но в его памяти сохранились только обрывки отдельных фраз. Он спорил громче всех и каждый раз закрывал глаза, когда хотел поразить противников каким-нибудь философским определением или семинарской «хрией».

— Нет, ты постой… подожди… — повторял он, напрягая свои умственные способности. — Постой…

Затем дьякон закрывал глаза и как-то залпом выстреливал:

— Фихте, замкнувшись в свое я, разорвал всякую связь с действительностью… Что, каково? Ну-ка? А то: поцелуй есть уничтожение количественной разности между субъективным объектом и объективным субъектом… тьфу! Совсем не то… Постой, я тебя по Канту шарахну… Про антимонии слыхал? То-то вот и есть…

В трудных случаях, когда стороны слишком уже горячились и даже начинали говорить дерзости, обращались за разрешением к Григорию Иванычу, который должен был знать всё.

— Ну-ка, Григорий Иваныч, утри нос молокососам! — подстрекал дьякон, хлопая Печаткина своей десницей по плечу. — Я-то немножко того… ну, забыл. Отец ректор прямо сказал: «Ты, Семен Истолбин, древоголов в науках»… У нас ректор был ученый…

Григорий Иваныч, к общему удивлению, пасовал по части философии и как-то даже смущался. Это сердило и Якова Семеныча и монастырского дьякона, которые были уверены, что он просто не хочет поддержать их сторону. В сущности Григорий Иваныч был очень рад, что молодые люди занимаются умными вопросами и читают ученые книги. Положим, понимали они из пятого в десятое и толковали прочитанное вкривь и вкось, но это ничего не значило. Молодое пиво бродило…

Одним словом, всё шло хорошо, по-молодому, пока неожиданно не налетела гроза. Попович Кубов нагрубил в чем-то инспектору, и разыгралась гимназическая история. Генерал «Не-мне» потребовал, чтобы Кубов извинился пред инспектором на глазах у всего класса; но попович не захотел. Старик-директор топал на него ногами, кричал — ничего не помогало. В этой истории приняли участие все; Григорий Иваныч, Петр Афонасьевич, Яков Семеныч и даже монастырский дьякон. Всякий уговаривал упрямого поповича по-своему, но тот остался при своем.

— Главное, в университет не попадешь, — уговаривал Печаткин.

— Что же делать, не всем в университете кончать, — возражал Кубов. — Я пойду в народные учителя…

— Быть учителем хорошее дело, — соглашался Печаткин, — да только гордость свою нужно уметь смирять… Ведь всё дело, Володя, в гордости. Не хочешь покориться…

— Не хочу…

— За гордость пострадал сатана и бысть свержен в бездну, — доказывал дьякон, размахивая руками.

Так Кубов и оставил гимназию, что огорчило всех знакомых. Марфа Даниловна сразу переменила свое обращение с исключенным гимназистом. Раньше она всегда ставила Кубова в пример другим, а теперь точно не замечала его. Это особенно огорчало Катю. Она отлично помнила, как Володя Кубов пришел к ним в первый раз не гимназистом, а в штатском платье. Он точно сразу сделался чужим, хотя гимназисты всячески и старались показать ему свое внимание. И сам Кубов это чувствовал, но не унывал и старался казаться веселым, точно ничего особенного не случилось.

Всех лучше и проще отнесся к Кубову монастырский дьякон. Он потрепал его по плечу своей медвежьей лапой и с грубоватой ласковостью сказал:

— Вот что, Володька…. Ты того, надурил, после покаешься, а теперь пока переезжай ко мне. Отец-то не будет тебе денег посылать, а жить надо… Ну, пока что, живи у меня. Моя дьяконица хоть и сердитая, а кусков не будет считать. А я тебя, брат, на гласы выучу петь… В псаломщики определишься.

Хотя на гласы петь Кубов и не стал, но поселился пока у дьякона. Они приходились какими-то дальними родственниками.

Любочка и Катя не могли хорошенько понять всей этой истории, но почему-то прониклись особым уважением к Кубову, который в их глазах сделался совсем большим человеком, не то, что другие гимназисты, остававшиеся попрежнему просто мальчиками.



XII

Дела у Печаткиных шли «ни шатко, ни валко, ни на сторону». Григорий Иваныч зарабатывал гораздо больше, чем когда-нибудь раньше, но явились и лишние расходы, а главное, проявилось в полной форме неумение жить. Зарабатывая втрое больше, чем Клепиков, Григорий Иваныч постоянно жил «в обрез» и не раз перехватывал у Петра Афонасьевича мелочью. В квартире Печаткиных теперь появлялись каждый день новые лица: какие-то забвенные старушки, которых обижали дальние родственники, ссорившиеся наследники, запутавшиеся в делах городские мещане, мужики из окрестных деревень, не понимавшие ничего в делах вдовы, малолетние сироты и т. п. Печаткин не отказывался ни от одного чистого дела — это было его принципом. Иногда приходилось ему самому вносить и судебные пошлины и оплачивать гербовые марки, а погашение этих расходов предполагалось потом, когда дело будет выиграно. Не раз случалось так, что даровой клиент, выиграв процесс, скромно исчезал.

— Вот ты всегда так, Григорий Иваныч, — корила Анна Николаевна. — Тебя и клиенты не будут уважать, зачем дешево берешь. Вон другие адвокаты на своих лошадях ездят, дома наживают.

— Что же, всякому свое, Аня. Я не умею драть с живого и мертвого… Такой уж характер. Ты могла бы упрекать меня, если бы я кого-нибудь обманул, а если меня надувают, так это еще ничего… Я честно исполняю свой долг. Да…

— Толку-то от этого мало, Григорий Иваныч. Другие-то…

— Женщина, перестань… Пренебреги.

В сущности, Анна Николаевна мало знала положение дел мужа, как это было и раньше. Григорий Иваныч не любил, чтобы его расспрашивали, и всё делал по-своему. Он всегда был доволен настоящим, а теперь в особенности. Всего откровеннее Печаткин был с посторонними, как дедушка Яков Семеныч или Володя Кубов. Последний теперь заходил довольно часто и подолгу разговаривал с Григорием Иванычем.

— Странная вещь наша жизнь, Володя, — часто говорил Печаткин в каком-то тяжелом раздумье. — Живешь-живешь, а всё равно еще и не начинал жить. Всё чего-то ждешь… Вот завтра это настоящее начнется, а сегодня это только так, между прочим. Тебе это странно слышать, Володя, а когда будет сорок лет, тогда и поймешь. И с работой тоже… Я всю жизнь проболтался ни за грош и только теперь вышел на настоящую дорогу, а прежней-то силы и нет. Сам чувствую, что то, да не то… Вот ты, молодой человек, готовься на частного поверенного.

— Нет, я сначала учителем буду…

— Это не мешает. Сначала учителем поработаешь, а потом. адвокатурой займешься. Хорошее дело, если к нему порядочного человека приставить. И, вообще, нужно по-американски жить: в одном месте сорвалось — ищи в другом… И никогда не унывай. Нам недостает предприимчивости, а дела не переделаешь. Поверь мне…

С Кубовым Григорий Иваныч любил вести душевные разговоры больше, чем с кем-нибудь другим.

— Устал я, Володя. — Что-то вся моя машина испортилась… Читаю другое прошение, а сам ничего не понимаю. Старость, видно, подходит… Потом ночью спать не могу. Вообще, нехорошо. Ужо, летом отдохнем.

Но отдохнуть Григорию Иванычу так и не удалось. Он серьезно заболел на четвертой неделе великого поста, хотя домашним ничего и не сказал. Болела грудь, томил по ночам кашель, кружилась голова, не было аппетита — одним словом, скверно. Однажды утром у Григория Иваныча хлынула кровь горлом. Он никому ничего не сказал и отправился к одному молодому доктору.

— Вы уж мне всю правду скажите, молодой человек, — предупредил он доктора. — Старым врачам я не верю… Очень уж они изоврались.

— Вы семейный человек? — пытливо спрашивал доктор.

— Да, но от этого мне не легче… Смерти я не боюсь, а желаю знать только правду. Об одном прошу: ничего не скрывайте…

Доктор долго и внимательно его исследовал, выстукивал, зыслушивал и, наконец, проговорил:

— Вы мне не нравитесь…

— Никакой надежды?..

6

Re: Дмитрий Наркисович Мамин - Сибиряк - Весенние грозы

— То-есть как это вам сказать… Конечно, бывают случаи, когда ткань легкого рубцуется…

— Попомню. Благодарю вас… Прощайте. Кстати, сколько я могу протянуть в счастливом случае?

— Как вам сказать: ну, месяц… гложет быть, недель шесть.

— Еще раз: благодарю. Я из неудачников, молодой человек, и пора кончить свою житейскую арифметику. Болезни последовательнее, чем наша глупая жизнь…

Дома Печаткин никому не сказал о своем положении, хотя Анна Николаевна и заметила, что он смотрит на неё как-то особенно. Всё свое время теперь Печаткин проводил с детьми. Большую часть дня он лежал на диване. Особенно любил он девочек, Любу и Катю.

— Миленькие мои девочки, как-то вы жить будете… — грустно повторял Печаткин, наблюдая своих любимиц.

— А что, папа? — спрашивала бойкая Любочка. — Будем жить, как другие живут. Да еще лучше проживем. Вот увидишь. Мы хорошие…

— Да, да… А хорошему-то человеку, голубчик, и мудрено жить на свете. Катя, ты запомни это…

— Запомню, Григорий Иваныч…

— Да, запомни, девочка. Будешь большая, будешь умная, еще труднее покажется… Но, как бы вам скверно ни было, помните всегда одно, что найдутся люди, которым еще хуже.

Печаткин любил говорить с детьми именно в такой отвлеченной форме, и они по-своему понимали его. Кате Клепиковой нравился самый тон таких разговоров, потому что один Григорий Иваныч умел говорить так душевно и вместе торжественно.

Из посторонних ежедневно посещали больного Кубов и монастырский дьякон. Григорий Иваныч чувствовал себя точно лучше в их присутствии и даже мог шутить. Утром дети были в гимназии, и больной был рад добродушной болтовне дьякона.

— Как ты думаешь, скоро я умру? — спросил однажды Печаткин.

— Не знаю, дотянешь до пасхи или нет… — так же просто ответил дьякон. — Скоро умрешь…

Печаткин как будто смутился и посмотрел на Кубова, присутствовавшего при этой сцене, испуганными глазами, а потом оправился и даже улыбнулся.

— А как жить хочется… — проговорил он, откидываясь на подушки. — Именно только больные в полной мере оценивают жизнь. Дьякон, похороните меня в общине… Там хорошо. Место высокое, внизу Лача… Монашки будут служить… колокольный звон… и так тихо-тихо всё кругом… Зачем бояться смерти? Всё равно, нужно же когда-нибудь умирать… Не два века жить.

Никто в семье не подозревал, что Григорий Иваныч так опасен, да и сам он в последнее время проникся какой-то уверенностью, что останется жив. Только бы до весны дотянуть. Пасха в этом году была поздняя, так что ездили уже в летних экипажах, что в Шервоже случалось очень редко. Снег оставался только в оврагах; лед на Лаче посинел и вздулся, точно река вспухла. Прилетели скворцы. Григорий Иваныч умер на второй день праздника, ночью, когда все спали. Это было настолько неожиданно, что все как-то растерялись, особенно Петр Афонасьевич и дедушка Яков Семеныч, которые готовились к рыболовному сезону и в последнее время бывали у Печаткиных редко. Анна Николаевна совсем потеряла голову и всё повторяла:

— Что теперь с Гришей будет?.. Ах, боже мой, боже…

Гриша ходил такой бледный и всё молчал. Маленькая Соня плохо понимала, что случилось, и больше всего была занята своим черным платьем с плерезами. Сильнее всех плакала Любочка. Она точно разом выросла и сделалась такой серьезной. Марфа Даниловна много помогала своим женским трудом в печальные дни, пока покойник оставался дома. Она на время взяла в руки хозяйство и вообще распоряжалась всем. Познакомившись во всех подробностях с положением дела, Марфа Даниловна убедилась только в одном, что Печаткины остались нищими. Это её и возмущало и приводило в негодование. Что с ними теперь будет? Григория Иваныча она всегда уважала, хотя во многом и не могла согласиться с ним.

— Что только и будет… — повторяла Марфа Даниловна, качая головой.

— Бог не оставит сирот, — уверенно повторял дедушка Якое Семеныч. — Добрая душа был Григорий Иваныч, не сребролюбец, ну, бог и пошлет сиротам за его доброту. Деньгами-то всего не купишь…

Хоронили Григория Иваныча на кладбище монастырской общины. Стоял такой хороший солнечный весенний день. В сосновом лесу так задорно чирикали прилетевшие весенние птички. С крыш капала вода. Снегу оставалось совсем мало. Отпевал о. Евгений и дьякон о. Семен. Последний устроил так, что пел целый хор монашек. Катя Клепикова присутствовала еще в первый раз на похоронах близкого человека. На неё произвела сильное впечатление вся церемония, особенно же трогательные мотивы похоронного пения. Но больше всего её поразило то, как служил так еще недавно смешивший их о. Семен. Это был совсем другой человек… У Кати захолонуло на душе. когда густой дьяконский бас дрогнул и порвался: «О блаженном успении»… Дальше Катя плохо помнила, как из церкви выносили гроб, как опускали его в могилу, как застучала земля о гробовую крышку. Она опомнилась только в келье сестры Агапиты, которая отпаивала её водой. В первую минуту Кате показалось, что она умерла и что это её похоронили.

— Милочка, успокойтесь… — ласково уговаривала её сестра Агапита. — Вам сделалось дурно там… на кладбище… Не следовало брать такую нервную девочку на похороны.

Катя горько расплакалась, припомнив всё случившееся с самыми яркими подробностями. Ах, какой хороший был Григорий Иваныч… Сестра Агапита что-то говорила ей, гладила по головке и всё время не спускала глаз с горевавшей девочки.

— Он был такой славный… — повторяла Катя. — И Анна Николаевна славная, и Любочка… Они бедные теперь. Мама говорит, что у них ничего не осталось. А Гриша в гимназии учится…

Послушница в островерхой шапочке подала самовар и банку с вареньем. Катя едва могла выпить чашку пустого чаю. Потом на неё напала какая-то жажда высказаться. Немного успокоившись, она рассказала сестре Агапите всё, что только могла припомнить: какой был добрый Григорий Иваныч, как они праздновали поступление мальчиков в гимназию, как он готовил её с Любочкой к экзамену, как хорошо говорил и т. д. Это была горячая детская исповедь, и сестра Агапита несколько раз принималась целовать свою маленькую гостью со слезами на глазах.

— Добрый человек — самое лучшее, — несколько раз повторяла она.

— Что же это я так болтаю с вами обо всем? — спохватилась Катя, когда уже и рассказывать было не о чем. — Вы подумаете, что я такая болтушка… Я это только сегодня…

— Ничего, ничего, милочка, я тебя понимаю, — успокаивала сестра Агапита, с тяжелым вздохом наблюдая встревоженные детские глаза. — У меня было четверо вот таких девочек…

— А теперь где они?

— Там… на небе…

Сестра Агапита показала Кате фотографию своих умерших детей и еще раз её поцеловала.

— Моя старшая дочь была бы теперь такая же, как вы… — повторяла она. — У ней такие же волосы… Ей было уже семь лет. И звали её тоже Катей… Вы мне её очень напоминаете, моя радость.

В свою очередь, Катя могла бы сказать, что, как это ни странно, сестра Агапита напоминала ей Григория Иваныча. В чем заключалось это сходство — сейчас она не могла бы сказать, и только впоследствии узнала, что все хорошие люди походят друг на друга.

Кате очень нравилась келья сестры Агапиты, такая маленькая, уютная и тихая. На окне стояли простенькие цветочки, в одном углу этажерка с книгами, в другом столик, на полу коврик своей монастырской работы, за низенькой ширмочкой простая деревянная кровать — ничего страшного, что говорило бы об отшельничестве и монастырском обете. Катя была бы совершенно счастлива, если бы у неё была именно такая комната.

— Мне очень у вас нравится… — призналась Катя на прощанье.

Сестра Агапита только тяжело вздохнула.

Смерть Григория Иваныча в жизни Любочки и Кати являлась живой гранью, навсегда отделившей беззаботное детство от сознательного существования. Дорогой человек продолжал жить и за могилой, напоминая постоянно, насколько велика и ответственна наша жизнь как в большом, так и в малом.



XIII

Семья Печаткиных осталась, как мы уже сказали, без гроша. Положение было безвыходное. Но горе бедных людей изнашивается в мелких ежедневных заботах, так что не остается даже времени предаваться этому горю. Так было и у Печаткиных. Клепиковы приняли живое участие в их положении, и смерть Григория Иваныча еще сильнее сблизила обе семьи. Практическая Марфа Даниловна теперь решала все хозяйственные вопросы, и Анна Николаевна охотно ей повиновалась.

— Надо первым делом квартиру переменить, — решила она. — Возьмем квартиру побольше, и вы будете, Анна Николаевна, квартирантов-гимназистов держать. Особенной выгоды не получите, а квартира окупится…

— Уж как вы знаете, Марфа Даниловна, — соглашалась на всё Анна Николаевна.

Марфа Даниловна целую неделю разыскивала подходящую квартиру, дала задаток и помогла переехать. Подавленная своим горем, Анна Николаевна относилась ко всему как-то безучастно, но зато деятельное участие во всем принимал Гриша. Он теперь являлся настоящим хозяином, а Марфа Даниловна про себя любовалась его деловитой серьезностью не по годам. Особенно много было хлопот с мебелью, потому что нужно было обставить прилично новую комнату для жильцов. И тут Марфа Даниловна вывернулась с большой ловкостью, раздобыв за бесценок на какой-то распродаже две кровати, стол, комод и несколько стульев.

— Одного квартиранта я вам уже нашла, — говорила Марфа Даниловна, когда всё было устроено и был произведен генеральный осмотр всей квартиры. — В одной комнате будете жить вы сами, Анна Николаевна, с Любочкой и Соней, в другой будет жить Гриша с гимназистами, а третья маленькая, остается свободной. В неё мы поместим дедушку Якова Семеныча… Ему всё равно, где ни жить, и притом у него своя мебель. Старик тихий, вежливый.

Так всё и устроилось, как говорила Марфа Даниловна. Яков Семеныч переехал на другой же день, а потом явились и собственно квартиранты: Миша Гребнев и Сеня Заливкин. Анна Николаевна больше всего была довольна тем, что у неё поселился дедушка Яков Семеныч — всё-таки мужчина в доме, и обо всём можно с ним посоветоваться. Что из того, что в другой раз старик и поворчит… Тоже не молодое дело.

Когда всё устроилось, новая квартира Печаткиных приняла такой живой и хороший вид. У них было гораздо веселее, чем у Клепиковых, и Катя даже завидовала Любочке. А тут еще генерал «Не-мне» доставил Грише хороший урок, так что мальчик мог заработать целых тридцать рублей в месяц.

— Ну, и слава богу, — радовался Яков Семеныч. — На сиротство господь посылает… Надо же как-нибудь жить, Анна Николаевна. Помаленьку да потихоньку…

С другой стороны, большое участие в положении Печаткиных приняла начальница женской гимназии. Она знала об их несчастии через сестру Агапиту и надеялась выхлопотать Любочке земскую стипендию, тем более, что покойный Григорий Иваныч служил в земстве. Одним словом, всё помаленьку устраивалось.

Все эти хлопоты, новые работы и перемены сделали прежде всего то, что недавние дети, превратились сразу в больших людей. Всё это вышло само собой. Первым это открытие сделал Сережа Клепиков, когда заметил, что Любочка совсем большая девочка. Да, совсем большая и такая хорошенькая. Прежним шуточкам и мальчишескому презрению к девочкам уже не оставалось места, и. Сережа говорил с Любочкой, как с большим человеком. Такая же перемена произошла и в отношениях Гриши и Кати. Сначала Катя очень жалела Гришу, а потом стала уважать в нём проснувшегося мужчину, с его хорошой заботой о своем гнезде и решительной складкой характера. Гриша любил, когда Катя приходила к ним и что-нибудь рассказывала про Григория Иваныча — никто так хорошо не умел рассказывать о нем, как Катя. Для Анны Николаевны такие разговоры были настоящим наслаждением, хотя она и плакала каждый раз.

— Как это ты, Катя, всё заметила хорошо, — умилялась Анна Николаевна.

Дом продолжал держаться тенью дорогого человека, связывавшей невидимыми узами лучшие стороны подраставшего молодого поколения. Налетевшее горе открыло глаза на многое, что при обыкновенных обстоятельствах могло бы остаться незамеченным.

Каждый праздник девочки отправлялись в женскую общину к обедне, а потом шли на могилу Григория Иваныча. Любящие детские руки покрывали эту могилу венками из первых весенних цветов. Любочка быстро освоилась с жизнью монастырской общины и перезнакомилась со всеми монахинями, особенно близко сошлась с молоденькими послушницами. Она ходила по кельям, как у себя в квартире, и даже ухитрялась готовить здесь свои уроки. Любочка не переносила только двух старых манатейных монахинь — мать-казначею, певшую на клиросе басом, и мать-келаршу. Зачем они вечно ворчат на послушниц?

— Если бы не эти две ворчуньи, я сама поступила бы в послушницы, — уверяла Любочка. — Такую же черную шапочку надела, черный подрясник, вот этак опустила бы глазки…

Любочка даже показывала, как стала бы ходить мелкими шажками и отвешивать низкие монашеские поклоны. Раз, расшалившись, она потихоньку от старых монахинь переоделась в костюм послушницы и в таком виде заявилась в келью сестры Агаппты. Но, взглянув на себя в зеркало, Любочка сама испугалась за неуместность своей выходки. Сестра Агапита ласково пожурила её, а Любочка расплакалась.

Катя вела себя гораздо сдержаннее и бывала только в келье сестры Агапиты, которую очень полюбила. Здесь по воскресеньям девочки пили чай и угощались разной монастырской стряпни!.

— Ах, девочки, девочки… — печально говорила сестра Агапита. — Вот теперь вы такие молоденькие и свеженькие, и горе вам не в горе. А будут и свои слезы… Всё будет, и ко всему нужно быть готовым.

Время летело необыкновенно быстро. Нужно было готовиться к экзаменам. Дедушка Яков Семеныч уже переселился в Курью и приезжал в город очень редко. Большим подспорьем в хозяйстве Анны Николаевны служила рыба, которую привозил старик сам или посылал с Петром Афонасьевичем.

После экзаменов Яков Семеныч приехал в город, забрал всю детвору и увез на лодке в Курью. Нужно было отпраздновать переход в следующие классы. У всех экзамены сошли благополучно. Катя и Любочка перешли в пятый класс с наградами. Вообще, учебный год прошел хорошо, и только недоставало для полного торжества Володи Кубова. Он уехал к отцу в деревню. В Курью приехала даже Марфа Даниловна. Это случилось еще в первый раз, и поэтому весь пикник получил особенно торжественный характер. Соня и маленький Петушок тоже были налицо, они приехали с Марфой Даниловной и всем ужасно надоедали.

— Эх, недостает Григория Иваныча, — жалел дедушка Яков Семеныч. — Вот и река та же, и наша Курья, а его нет, голубчика…

Но молодость брала свое. Молодые люди веселились от души, отдыхая на свежем воздухе. Мальчики развели громадный костер, девочки устроили походную кухню — всем было по горло самой веселой работы. Даже развеселилась сама Марфа Даниловна, любуясь на игравшую детвору. Гимназисты удили рыбу, потом бегали, потом пели хором и т. д. Катя заметила, что гимназисты стесняются называть их просто Катей и Любочкой, как прежде, а Гриша Печаткин один раз назвал её даже Катериной Петровной. Последнее вышло так смешно, что улыбнулась сама Марфа Даниловна. Она за чаем заметила Кате:

— Ну-с, Катерина Петровна, где у нас сахар?

Это ничтожное обстоятельство и конфузило и радовало гимназистку пятого класса, а тут еще Любочка пристает со своим шопотом: «Катерина Петровна… ах, Катерина Петровна! Скоро ли я буду Любовь Григорьевной? Меня, кажется, всё еще считают за девчонку»… В сущности, Любочка не могла пожаловаться на недостаток внимания. Сережа Клепиков положительно ухаживал за ней и держал себя настоящим кавалером. Для Кати это веселье кончилось очень печально.

После ухи и чая всё общество разбрелось по берегу, Марфа Даниловна прилегла в избушке отдохнуть, Петр Афонасьевич занялся маленькими детьми. Катя не могла припомнить хорошенько, как очутилась с глазу на глаз с Гришей. Они обошли Курыо по берегу и разговаривали всё время о Петушке, который ленился и вообще не слушался Кати.

— Он хитрит, — объяснял Гриша. — Нужно выдержать с ним характер…

— Мама всё меня обвиняет, что я не умею с ним заниматься… Потом указывает на вашу Соню, что она учится лучше Петушка. Я даже плакала несколько раз…

— Если позволите, я как-нибудь займусь Петушком… Теперь лето, и времени у меня достаточно.

— Нет, я уж лучше сама.

Всё время они проговорили самым серьезным образом, а потом без всякой побудительной причины Катю охватило какое-то совсем детское веселье. Она ударила Гришу по руке, крикнула: «Догоняйте!» и бросилась бежать к избушке. Марфа Даниловна была удивлена, когда увидела бежавшую со всех ног дочь, раскрасневшуюся и улыбающуюся. Гриша догнал её только у самой избушки.

— Что это с тобой? — сухо заметила Марфа Даниловна.

— Ах, мама… так весело… так весело! А Грише меня не догнать…

Затем Катя несколько раз принималась хохотать ни над чем. Марфа Даниловна сделала строгое лицо и сухо спросила:

Марфа Даниловна не любила глупого смеха и сама так редко смеялась, а поэтому строго сложила губы, замолчала и старалась не смотреть на дочь. Катя заметила это недовольство, но во-время не обратила на него внимания и продолжала дурачиться. «Странная эта мама, вечно найдет что-нибудь такое, чтобы поворчать. Вон папа и дедушка сами смеются вместе с другими и не допытываются, кто и над чем смеется. Смеются — значит, весело, а если весело, так и слава богу!» А летний вечер был так хорош, как еще, кажется, никогда, — так, по крайней мере, казалось Кате. Солнце стояло уже над самым лесом; вода в реке точно застыла, и в ней так красиво отражались лесистые берега Лачи. Несколько рыбачьих лодок чертили эту водяную гладь, точно мухи, ползавшие по стеклу. Где-то в траве неумолкаемо стрекотали кузнечики; в кустах чирикали безыменные птички, а над Курьей, как молния, проносились стрижи.

В довершение всего Любочка так смешно рассорилась с Сеней Заливкиным и даже назвала его «молью». Катя опять хохотала до слез и никак не могла удержаться, несмотря на угрожающие мины матери.

— Конечно, моль! — сердилась Любочка. — Мы играли в пятнашки, а он мне подставил ногу… я и растянулась. Вот еще локоть ушибла…

— Всё-таки моль никак не выйдет, Любовь Григорьевна, — дразнила Катя.

— Нет, моль… моль…

Гриша опять очутился около Кати и сказал ей что-то смешное.

— Ну, пора домой, — решительно заявила Марфа Даниловна именно в тот момент, когда всем хотелось подольше остаться в Курье. — Дети спать хотят.

— Мамочка, нельзя ли остаться еще чуточку? — попросила Катя, но сейчас же поняла, что всякие просьбы излишни.

Опять большая лодка плывет по Лаче, и Кате хочется, чтобы она плыла так без конца. Где-то далеко-далеко дымил шедший снизу пароход. В Рыбацкой слободке уже мелькали огоньки. А над головой поднималось такое бездонное небо, усыпанное мириадами звезд. Катя чувствовала, что Гриша всё время наблюдает её, и ей делалось как-то жутко-хорошо. Пусть мама бранит дома, а всё-таки хорошо… Любочка прижималась к Кате плечом и надоедливо шептала на ухо:

— А мне так жаль Володю Кубова… Вот мы все веселимся, смеемся, а он один, бедный.

Но это сожаление сейчас же соскочило с Любочки, когда гимназисты затянули «Вниз по матушке по Волге»… Любочка до страсти любила пение и сама пела, закрыв глаза, как это делал монастырский дьякон.

Домой вернулись поздно. Петушок раскапризничался и не хотел итти пешком. Марфа Даниловна даже шлепнула своего баловня, и Петушок окончательно разревелся. Дома Марфа Даниловна сейчас же напала на Катю с целым градом непонятных для нее упреков.

— Ты то что, матушка, с гимназистами выделываешь? — кричала расходившаяся мамаша. — Я тебе покажу такую Катерину Петровну, что позабудешь свои ха-ха да хи-хи… Не посмотрю, что гимназистка!..

— Мама, я, право, не понимаю…

— Молчать!.. Тут так не понимаешь?.. Только мать срамить… Зачем с Гришей в лес уходила?.. Разве это хорошо девушке? Не маленькая, слава богу, сама могла бы понять!.. Над тобой же будут потом гимназисты смеяться. Он мальчик хороший, я ничего не говорю, а девочка должна понимать свое поведение.

Опять началась «девочка», и Катя молчала. Она даже не могла плакать и как-то вся ушла в себя и чувствовала всем существом, что мать обижает её совсем несправедливо.



XIV

Петушок не хотел учиться. Он хитрил, обманывал, притворялся больным и вообще вел себя отвратительно. Но у Марфы Даниловны проявилась какая-то болезненная нежность к своему последнему чаду, и она с чисто-материнской логикой обвиняла во всем Катю. Конечно, Катя не умеет заниматься с братом. Отчего же Соня у Печаткиных учится отлично? Вот Любочка смеется постоянно и учится в гимназии хуже, а с сестрой умеет заниматься. Сначала Катя спорила, потом плакала и только под конец поняла, что есть вещи и положения, когда ни спорить, ни плакать не следует. Откровенная несправедливость матери в данном случае служила ярким доказательством. Петушок торжествовал и даже показывал язык своей учительнице. Единственным человеком, который понимал положение Кати и входил в него, был Гриша Печаткин. Он уже два года давал частные уроки и успел за это время наметаться в практике педагогики.

— Ничего, это переходный возраст, — успокаивал он Катю. — А потом всё пройдет… Марфа Даниловна только повторяет ошибки чересчур нежных матерей.

Петр Афонасьевич держал сторону Кати, но открыто не смел вступиться за неё. Катя это чувствовала, и ей делалось как-то больно за отцовское малодушие. Сережа относился к семейным дрязгам свысока.

— Ах, отстаньте вы от меня с этими пустяками! — говорил он, делая отчаянную гримасу. — У меня своего дела по горло… Конечно, всегда виноват плохой учитель, а не плохой ученик. Дети, которые хорошо учатся, не нуждаются в репетиторах.

Дома Сережа вообще держал себя большим дипломатом и очень тактично принимал сторону матери. Марфа Даниловна даже краснела от удовольствия. Затем фонды Сережи поднялись на неизмеримую высоту благодаря его первому уроку. Он в седьмом классе нашел себе урок у Гавличей и с торжеством принес матери первые заработанные собственным трудом пятнадцать рублей. После поступления в гимназию это было настоящим событием. Марфа Даниловна даже расплакалась от радости.

— Да, это, брат, того… — в раздумье проговорил Петр Афонасьевич, расстроганный успехом Сережи. — Я десять лет прослужил на почте, а потом уж мне пятнадцать рублей жалованья назначили. Да, это, брат, того…

— И то уж совсем вытянулись с ученьем-то, — жаловалась Марфа Даниловна, опасливо пряча деньги в какой-то дальний угол.

— Вот у нас Катя тоже скоро будет уроки давать, — ласковс говорил Петр Афонасьевич, заметив пристыженное лицо дочери. — Денег у нас будут бугры…

— Ну, это еще Андроны едут с Катиными-то деньгами, — не без ядовитости ответила Марфа Даниловна.

— Какие тут Андроны: вот выучимся — и будем уроки давать.

Кате, действительно, было совестно, точно она была виновата, что не могла ничего зарабатывать. Радость матери по случаю первых Сережиных заработков показалась ей обидной до слез, как невольный намек на то, что она даром ест чужой хлеб. Девочка знала цену деньгам и то, как трудно приходилось иногда Марфе Даниловне изворачиваться на сорок рублей жалованья. Всё это было так; но ведь она-то ничем не виновата… В душу Кати закрадывалось нехорошое чувство, которое проходило только благодаря доброте отца. У Петра Афонасьевича всегда находилось для неё какое-нибудь ласковое словечко, и он, потихоньку от жены, был особенно внимателен к Кате. Вообще, в семье Клепиковых чувствовалась какая-то скрытая тяжесть, как результат отчаянной борьбы с обступавшей со всех сторон нуждой.

Отдыхала душой Катя только у Печаткиных. У них, благодаря какой-то неисчерпаемой доброте Анны Николаевны, точно дышалось легче. Да и экономическое положение, положим, было лучше. Гриша зарабатывал уже около сорока рублей в месяц, потом Любочка получала земскую стипендию, и наконец кое-что оставалось от квартирантов. Вообще, дела шли недурно, и призрак голодной нужды на время исчез. Катя любила бывать у Печаткиных и даже немножко хитрила, ссылаясь иногда на желание проведать дедушку Якова Семеныча. Она любила приходить к вечернему чаю, когда вся семья была в сборе и Гриша возвращался со своих уроков. Анна Николаевна разливала чай, Яков Семеныч попыхивал своей трубочкой, а молодежь по обыкновению о чем-нибудь спорила.

— И что вы только делите? — откровенно удивлялась Анна Николаевна. — Точно наследство получили… А то молодые петухи так же петь учатся.

Анна Николаевна была права: подраставшая молодежь, действительно, получила громадное духовное наследство, которое черпала полной рукой из книг и журналов. Гимназисты были совсем большие и говорили о таких серьезных вещах, как, например, выбор специальности. В этих спорах принимал участие и Сережа Клепиков, хотя и относился ко многому свысока, в ироническом тоне. Кате не нравился именно этот тон разочарованного большого человека, особенно, когда Сережа покровительственно разговаривал с Любочкой. Девочки больше молчали, подавленные нахлынувшей ученостью недавних буянов и драчунов, и только Катя изредка решалась вставить словечко. Она по ночам старалась читать те умные книги, о которых говорили и спорили. И здесь для неё главным советником явился Гриша, относившийся к ней с каким-то братским участием. Их связывали общие воспоминания, и часто Гриша, замолчав среди шумного спора, говорил Кате:

— Ах, жаль, что старик так рано умер… Таких людей немного. И чем дальше, тем сильнее мне его жаль.

В частности, трудно было сказать, о чем спорили и из-за чего горячились молодые люди — спорили решительно обо всем, начиная от отвлеченных вопросов и кончая самыми обыденными вещами. Самым лучшим в этих спорах, иногда смешных со стороны, была пробуждавшаяся жажда к знанию, к самостоятельной работе мысли, к серьезному товариществу. Анна Николаевна узнала, что на свете существовали Сократ и Дарвин, Марк Аврелий и Шопенгауэр, крестовые походы и позитивизм, вопросы этики и телефоны, утилитаризм и война за освобождение негров в Америке, и т. д., и т. д., и т. д. Всё подвергалось критике, самой строгой и беспощадной, точно в квартире Анны Николаевны заново перестраивали весь мир.

— Молодое пиво играет, — говорил дедушка Яков Семеныч. — Только вот не люблю я этих заграничных слов… Большой от них вред может быть. Да… В нашем военном деле они годны, нельзя без них, а штатским людям совершенно не надобны. За эти самые заграничные слова и того, по шапке… Тоже отлично понимаем.

— Григорий Иваныч, покойничек, постоянно их говорил… Любил всё мудреное. Так в другой раз скажет, что даже страшно сделается. А нынче вон и девчонки совсем бесстрашные растут: что гимназисты, то и они. Вон моя Люба что мне говорит недавно: «Мама, нынче женский вопрос и равноправность, и я пуговиц Грише больше не буду пришивать». А я ей и ответить по-настоящему не умею.

— Да, женский вопрос, это точно… гм… А я люблю их, девочек: всё у них так быстро да по-молодому, чуть что, и вскипела… Погодите, Анна Николаевна, дайте срок. Чуть выровнятся — они еще не такие заграничные слова заговорят. Нельзя же им не соответствовать… Славные девчурки!

Катя и Любочка скоро поняли, что для них женский вопрос самое главное, и сосредоточили на нем всё свое внимание. Конечно, много хороших теорий, умных слов и красивых фраз, а всё-таки суть жизни в нём, в этом роковом женском вопросе. Девочки инстинктом понимали то, что было совершенно недоступно мальчикам. Вопрос о личном счастье незаметно выдвигался на первый план. Это был поворотный пункт, на котором они расходились, не давая даже себе определенного и ясного отчета.

Сидя в гимназии, Катя часто с сожалением смотрела на богатых товарок по классу, которым еще так недавно завидовала. Да, они, бедненькие, никогда не испытают того хорошего, что она переживала сейчас. Сказывалась хорошая бедная гордость и здоровое чувство. Вот, например, белокурая толстушка Женя Болтина или красавица Клочковская — что они переживали сейчас, о чем говорили, чем интересовались?.. Круг их интересов суживался той богатой средой, в которой они вращались, и будущее вперед было известно: богатый красивый жених и богатое праздное существование. В выпускном классе Кате нравилась высокая стройная гимназистка с тонким классическим профилем, Шура Горохова, а потом две сестры Парфеновы, писаные русские красавицы. Ей иногда страстно хотелось поговорить с ними по душе, поделиться тем, что её занимало и мучило, и узнать самой, что они думают, но сближению мешала обычная сдержанность Кати, и она только съеживалась.

— Эти богачки умеют только нос задирать, — ворчала Любочка. — Им и отметки учителя лучше ставят…

— Перестань, Любочка, врать. Как тебе не стыдно! Ведь ты сама отлично знаешь, что это неправда…

— Нет, верно! — спорила Любочка, — она тем сильнее спорила, чем больше была неправа. — Например, Клочковская? Ей русские сочинения пишет гувернантка… Да, да, да!.. Она только перепишет с грехом пополам… Я всё знаю.

Как все слишком легко увлекающиеся натуры, Любочка в своих симпатиях и антипатиях постоянно пересаливала и никак не могла удержаться на уровне обыкновенной справедливости. Катя никогда не могла понять этих постоянных взрывов и быстрых переходов от одного настроения в другое. Та же Любочка, через пять минут после обличения богатых гимназисток, говорила со вздохом:

— Когда буду давать уроки, первым делом куплю себе ботинки в шесть рублей… Мне больше ничего не нужно, но хорошие ботинки… ах, это такая прелесть, такая прелесть!

— Любочка, стыдись… Ведь ты любишь проповедывать совсем другое и осуждаешь роскошь.

— Да, всё, кроме хороших ботинок… Мне так немного нужно. Знаешь, Катя, за Женей Болтиной ухаживает Гавлич.

— Опять нам до этого нет никакого дела. Мне не нравится самое слово: ухаживает… В нем что-то такое обидное, грязное. Вообще ты болтаешь глупости…

— Ведь я и не претендую на ум… Я простая кисейная барышня — и знать больше ничего не хочу. Да, кисейная, кисейная, и все кисейные барышни должны носить хорошие ботинки.

Катя только пожимала плечами, а Любочка повторяла свои глупости с каким-то особенным ожесточением, так что у неё выступали слезы на глазах. Вообще Любочку почему-то раздражало самое присутствие Кати, чего последняя никак не могла понять. Любочка начинала придираться к старой подруге, говорила дерзости и вела себя самым несносным образом, как взбалмошная и глупая девчонка.

Катя сначала не придавала никакого значения этим выходкам, но потом ей пришлось раскаяться. Любочка кончила тем, что серьзно рассорилась с ней и рассорилась из пустяков. Это происшествие случилось в квартире Печаткиных именно за чаем, когда все были в сборе. Разговор шел о реформации. Любочке почему-то вздумалось отстаивать католицизм.

— Я была у немцев в кирке: скучища страшная! — уверяла ена всех. — А в костеле мне нравится… Орган играет, прекраеное пение… Если бы я не была православной, непременно сделась бы католичкой. Все католики так вкусно молятся…

— Любочка, какая у тебя странная манера говорить не то, что ты думаешь, — заметила Катя. — И слова глупые: вкусно молиться нельзя.

Любочка вся вспыхнула, как огонь. Она несколько мгновений сидела с раскрытым ртом, а потом обрушилась на Катю целым потоком обвинений.

— Значит, по-твоему, я вру? да?..

— Нет, я этого не сказала.

— По-твоему, я глупа, как чучело гороховое? да?..

— И этого я не говорила…

— Знаю, знаю, я всё знаю… Вы все меня считаете дурочкой.

Вступился Гриша и окончательно испортил всё дело. Любочка расплакалась и заговорила уже совсем непонятные вещи.

— Вы меня все презираете и ненавидите… да! Пусть Катя говорит умные слова, а я останусь дурочкой… да! А еще проповедуете равноправность… Я сама всех вас ненавижу и презираю… всех до одного!..

Гимназисты решительно не понимали, что сделалось с Любочкой, и потихоньку ушли в свою комнату. Любочку пробовали уговаривать Анна Николаевна и Яков Семеныч, но и это ни к чему не привело. Она теперь сосредоточила всю свою ненависть на Кате.

— О, я тебя отлично знаю! — повторяла она, всхлипывая. — Ты постоянно хитришь и притворяешься… Тебе нужно, чтобы я была глупой. Да… А я всё вижу и всё понимаю. Ты еще не успела подумать, а уж я вижу.