10

Re: Сельма Лагерлеф - Сага о Йесте Берлинге

Но он сидел спокойно, кротко улыбался и ждал. Она не чувствовала к нему ни любви, ни ненависти. Но какой-то внутренний голос предостерегал ее, что она должна опасаться отца, а кроме того, она хотела сдержать слово, данное Йёсте.
Лучше бы он или заснул, или стал бы что-нибудь говорить, выражая свое недовольство, или проявил бы хоть какие-нибудь признаки нетерпения, или велел бы саням отъехать в тень! Нет, он был само терпение и уверенность.
Он был уверен, непоколебимо уверен, что дочь последует за ним и что ему нужно лишь дождаться ее.
У нее разболелась голова, каждый ее нерв дрожал. Она не могла быть спокойна, зная, что он сидит там, в санях. Ей казалось, что уже одним усилием своей воли он тащил ее, связанную, вниз по ступенькам.
Наконец она решила поговорить с ним.
Прежде чем он вошел, она велела поднять гардины и легла так, что ее лицо было полностью освещено: этим она хотела испытать его.
Но Мельхиор Синклер в этот день был особенным человеком. Увидя ее, он не выдал себя ни словом, ни жестом. Казалось, он не заметил в ней ни малейшей перемены. Она знала, как он боготворил ее красоту, но сейчас он не проявил никаких признаков огорчения. Он держал себя в руках, только бы не огорчить дочь. Это тронуло и взволновало ее. Она начала понимать, почему мать все еще любила его.
Он не выказал ни малейшего удивления. Она не услыхала от него ни одного слова упрека или извинения.
— Я укутаю тебя в волчью шубу, Марианна. Она не холодная. Она все время лежала у меня на коленях.
На всякий случай он подошел к камину и нагрел ее. После этого он помог ей подняться с дивана, завернул ее в шубу, накинул ей на голову шаль, стянул концы под руками и завязал на спине.
Она не сопротивлялась. Она чувствовала себя безвольной. Ей было приятно ощущать его заботу и было радостно от сознания, что не нужно было проявлять свою волю. Для того, кто был так истерзан, у кого не оставалось ни одной мысли, ни одного чувства, это было особенно хорошо.
Владелец Бьёрне снес ее вниз, усадил в сани, поднял верх, подоткнул вокруг нее мех и уехал из Экебю. Она закрыла глаза и вздохнула не то удовлетворенно, не то с сожалением. Она покидала жизнь, настоящую жизнь, — но не все ли было равно для нее, раз она не могла по-настоящему жить, а лишь исполняла роль.
Через несколько дней фру Гюстав устроила так, чтобы дочь ее встретилась с Йёстой. Она послала за ним, когда заводчик надолго уехал на лесосплав, и ввела его в комнату к Марианне.
Йёста вошел, но не поздоровался и не сказал ни слова. Он остался стоять у двери, уставившись в пол, как упрямый мальчик.
— Йёста! — вырвалось у Марианны. Она сидела в своем кресле и смотрела на него немного насмешливо.
— Да, так меня зовут.
— Подойди ко мне, Йёста!
Он медленно подошел к ней, не поднимая глаз.
— Подойди ближе! Стань на колени здесь!
— Господи боже мой, к чему все это? — воскликнул он, но подчинился.
— Йёста, я хочу тебе сказать: по-моему, мне лучше было вернуться домой.
— Надо надеяться, фрёкен Марианна, что они больше не станут выбрасывать вас на мороз.
— О Йёста, разве ты больше не любишь меня? Ты считаешь, что я слишком безобразна?
Он привлек к себе ее голову и поцеловал, но оставался при этом таким же холодным.
Это начинало ей казаться забавным. Уж не вздумал ли он ревновать ее к собственным родителям? Но это не страшно. Это потом пройдет. А теперь во что бы то ни стало она должна вернуть его. Она едва ли могла объяснить, почему ей так хотелось удержать его возле себя, но сейчас ей хотелось этого. Он единственный, кто уже раз заставил ее забыть самое себя. Несомненно, только он сможет сделать это еще раз.
Она заговорила, всеми силами стараясь вернуть его. Она говорила, что вовсе не собиралась навсегда покинуть его, что для видимости им необходимо было расстаться на некоторое время: он ведь сам видел, что ее отец стоял на грани безумия, а жизнь матери постоянно находилась под угрозой. Он должен понять, что она вынуждена была возвратиться домой.
Тогда наконец его озлобление нашло себе выход в словах. Ей не к чему лицемерить. Он не желает больше быть игрушкой в ее руках. Она покинула его, как только представилась возможность вернуться домой; нет, он не может больше любить ее. Когда он позавчера вернулся с охоты и узнал, что она уехала, не оставив ему ничего, ни одного слова привета, кровь застыла у него в жилах, он чуть не умер от горя. Он не может любить ту, которая причинила ему такое страдание. Впрочем, вряд ли она сама когда-нибудь любила его. Она просто кокетка, которой необходимо, чтобы и здесь, в родном краю, кто-то целовал и ласкал ее, вот и все.
Так, значит, он может думать, что она позволяет кому угодно ласкать себя?
О да, конечно, он в этом уверен. Женщины вовсе не такие святые, какими кажутся с виду. Эгоизм и кокетство от начала до конца! Ах, если бы она только знала, что было с ним, когда он вернулся домой с охоты! Это было для него словно ушат холодной воды. Он никогда не сумеет преодолеть в себе эту боль. Она будет сопутствовать ему в течение всей его жизни. Он никогда больше не сможет оправиться от этого удара и стать человеком.
Она старалась объяснить ему, как все это произошло. Она пыталась уверить его, что она все-таки осталась ему верна.
Но какое это имело значение теперь, если он больше не любит ее? Только теперь он ее раскусил. Она эгоистка. Она не любит его. Она уехала, не оставив ему ни слова привета.
Он все снова и снова возвращался к этому. Эти упреки сперва даже доставляли ей наслаждение. Сердиться на него она не могла, его огорчение было ей так понятно. Полного разрыва между ними она не боялась. Но в конце концов смутное беспокойство овладело ею. Неужели же в нем действительно наступил перелом и он больше не может любить ее?
— Йёста! — сказала она. — Разве я была эгоисткой, когда бежала за майором в Шё? Я прекрасно знала, что там была оспа. Да и разве приятно было бежать в мороз по снегу в тонких бальных туфлях?
— Любовь живет любовью, а не услугами и благодеяниями, — сказал Йёста.
— Так ты хочешь, чтобы мы стали чужими друг другу, Йёста?
— Да, я хочу этого.
— Йёста Берлинг очень непостоянен.
— Это я уже слышал от многих.
Он был холоден, и невозможно было его отогреть; но сама она была, по правде говоря, еще холоднее. Дух самоанализа в ее душе снова насмешливо улыбался, глядя на ее попытки изобразить из себя влюбленную.
— Йёста! — сказала она, пуская в ход последнее средство. — Я всегда была к тебе справедлива, даже если тебе иногда и казалось, что это не так. Я прошу тебя: прости меня!
— Я не могу простить.
Будь у нее настоящие, искренние чувства, она сумела бы покорить его. Но она лишь играла, изображая страсть. Ледяные глаза самоанализа насмешливо улыбались, пока она пыталась продолжать свою роль. Она не хотела потерять его.
— Не уходи, Йёста! Не уходи таким озлобленным! Подумай о том, какой некрасивой я стала! Никто теперь не полюбит меня.
— Я тоже не люблю тебя, — сказал он. — Придется и тебе смириться с тем, что твое сердце будут топтать. Чем ты лучше всех остальных?
— Йёста, я никогда не любила никого, кроме тебя. Прости! Не покидай меня! Ты единственный, который может спасти меня от самой себя.
Он оттолкнул ее.
— Ты говоришь неправду, — сказал он с ледяным безразличием. — Я не знаю, что тебе от меня нужно, но я вижу, что ты лжешь. К чему ты хочешь удержать меня? Ты так богата, что в женихах у тебя недостатка не будет.
С этими словами он ушел.
Едва он закрыл за собой дверь, как глубокая тоска и беспредельная скорбь овладели сердцем Марианны.
Любовь, дитя ее сердца, вышла из того угла, куда ее загнали ледяные глаза. Она пришла, желанная, когда было уже слишком поздно. Теперь она появилась, неумолимая и всемогущая, а ее пажи, скорбь и тоска, несли за ней шлейф ее королевской мантии.
Теперь, когда Марианна поняла наконец, что Йёста Берлинг покинул ее, она испытывала щемящую боль, настолько мучительную, что едва не потеряла сознание. Она прижала руки к сердцу и в течение многих часов просидела без слез, не сходя с места, борясь с печалью.
Теперь страдала она сама, а не кто-то другой, не актриса. Это она страдала.
Зачем ее отец приехал и разлучил их? Ведь ее любовь не умерла. Она лишь ослабела после болезни и потому не чувствовала, насколько ее любовь сильна.
О боже, боже, как могла она потерять его! О боже, как поздно она прозрела!
Он, только он был единственным, кто владел ее сердцем! От него она могла стерпеть все что угодно. Его жестокость и злые слова могли лишь вызвать у нее чувство покорной любви. Если бы он прибил ее, она бы подползла к нему, как собака, и стала бы целовать ему руку.
Она взяла перо и бумагу и принялась лихорадочно быстро писать. Сперва она писала ему о своей любви и тоске. Потом она молила не о любви, а о сострадании. У нее получалось нечто вроде стихов.
Она не знала, что ей делать, чтобы хоть как-нибудь облегчить эту глухую боль.
Она закончила и подумала, что если он прочтет эти строки, то должен поверить, что она любит его. Почему бы ей не послать ему то, что написано для него? Завтра она непременно ему отошлет, и тогда он, конечно, вернется к ней.
Весь следующий день она провела в сомнениях и в борьбе с самой собой. То, что она написала, казалось ей таким неудачным и глупым. В ее стихах не было ни рифмы, ни размера, это была всего лишь проза. Он будет просто смеяться над такими стихами.
В ней проснулась также и гордость. Если он ее больше не любит, то унизительно умолять его о любви.
Временами голос рассудка подсказывал ей, что она должна быть довольной, порвав с Йёстой и избегнув тем самым многих неприятностей, которые могла бы повлечь за собой их связь.
Однако боль ее сердца была столь ужасна, что чувство в конце концов одержало верх. Через три дня после того как она распознала свою любовь, она вложила стихи в конверт и написала на нем имя Йёсты. Однако они так и не были отосланы. Прежде чем ей удалось найти подходящий случай для передачи письма, она услыхала о Йёсте Берлинге много такого, из чего стало ясно, что пытаться вернуть его слишком поздно.
Но сознание, что она не отослала стихов, пока еще было не поздно вернуть его, отравляло ей жизнь.
Вся ее боль сосредоточилась в одном: «Если бы я не медлила столько дней, если бы я сразу послала письмо...»
Слова, обращенные к Йёсте, помогли бы ей вернуть счастье или по крайней мере настоящую жизнь. Она была уверена, что эти слова привели бы его обратно к ней.
Страдания, однако, сослужили ей ту же службу, что и любовь, — они сделали из нее цельного человека, способного полностью отдаться как добру, так и злу. Бурные чувства переполняли теперь ее душу. Ледяной взгляд и насмешливая улыбка самоанализа были не в силах заглушить их. Несмотря на то, что она была безобразна, многие любили ее.
Но говорят, она никогда не могла забыть Йёсту Берлинга. Она тосковала о нем так, как тоскуют о разбитой жизни.
Ее бедные стихи, которые когда-то ходили по рукам, теперь уже давно забыты. Исписанные мелким вычурным почерком листки успели пожелтеть, а чернила выцвесть, но и сейчас, когда я смотрю на них, они кажутся мне очень трогательными. В эти бедные слова она вложила тоску целой жизни, и я повторяю их с ощущением смутного мистического страха, словно какая-то таинственная сила скрыта в них.
Прошу вас, прочтите и подумайте о них. Кто знает, какое бы действие оказали они, если бы были отосланы. Они были достаточно насыщены страстью, чтобы свидетельствовать об истинном чувстве. Может быть, они сумели бы вернуть к ней йёсту.
Они так трогательны и волнующи своей неловкой бесформенностью. Да и к чему им быть иными. К чему оковы рифм и размера, хотя и грустно думать, что их несовершенство воспрепятствовало тому, чтобы их отослали вовремя.
Прошу вас, прочтите и полюбите их. Они были написаны в минуту отчаянья.
Дитя, ты любила, но боле вовек
Не узнаешь ты радость любви.
В душе твоей страсть отшумела грозой.
Отныне покой тебя ждет!
Вовек не взлетишь ты к вершинам восторга,
Отныне покой тебя ждет!
Вовек не утонешь в пучине страданий,
О нет, никогда!
Дитя, ты любила, но боле вовек
Не зажжется пламя в душе.
Тебя, словно поле сухой травы,
На миг лишь один охватило огнем.
Птицы, завидев гарь и дым,
С жалобным криком летели прочь.
Пусть возвратятся: пожар угас
И вспыхнуть не сможет вновь.
Дитя, ты любила, но боле вовек
Не услышишь ты голос любви.
Сердце твое, как усталый ребенок,
Что, сидя на жесткой школьной скамье,
О воле, о шалостях резвых мечтает, —
Но никто его не зовет.
Сердце твое, словно страж позабытый —
Никто его не зовет.
Дитя, он ушел, единственный твой,
И радость любви унес,
Тот, кто тобой был столь нежно любим,
Будто тебе подарил он крылья,
Тот, кто тобой был столь нежно любим,
Будто тебя он спас в половодье.
Ушел единственный, кто сумел
Сердце твое покорить.
Об одном лишь прошу тебя, любимый мой:
Не возлагай на меня бремя своей ненависти.
Сердце человеческое — слабейшее из слабых,
Оно не вынесет мучительной мысли,
Что причиняет боль другому сердцу.
О любимый мой, чтобы меня погубить,
Тебе не нужно кинжала, не нужно страшного яда!
Лишь намекни мне — и я исчезну,
Навеки покинув цветущие нивы жизни.
Ты дал мне больше, чем жизнь. Ты дал мне любовь.
Теперь ты свой дар у меня отнимаешь. О, мне это ясно!
Но не дари мне взамен свою ненависть!
Я люблю жизнь! О, помни это!
Но я знаю, что ненависть твоя убьет меня.
Глава десятая
МОЛОДАЯ ГРАФИНЯ
По утрам молодая графиня спит до десяти часов, и к завтраку ей всегда подают свежие булочки. Она не имеет понятия, что значит ткать или готовить обед; рукоделие и поэзия — вот чем увлекается молодая графиня. Молодая графиня очень избалована.
Но зато она всегда весела, и эта веселость озаряет все кругом. Ей охотно прощают и долгий сон поутру, и свежие булочки, потому что она помогает бедным и приветлива со всеми.
Отец молодой графини, шведский дворянин, прожил почти всю свою жизнь в Италии — стране, которая привлекла его своей красотой и красотой одной из прелестных своих дочерей. Когда граф Хенрик Дона путешествовал по Италии, он был принят в доме своего соотечественника, познакомился с его дочерьми, женился на одной из них и привез ее с собой в Швецию.
Молодая графиня, с детства знавшая шведский язык и воспитанная в духе любви ко всему шведскому, хорошо чувствовала себя на севере, в стране медведей. Она так радостно окунулась в поток развлечений, который бурлил на берегах длинного Лёвена, что можно было подумать, будто она всю жизнь прожила здесь. Ничто не выдает в ней носительницы графского титула. Это юное радостное существо совершенно свободно от всякой позы и чопорности, в ней нет и следа презрительного снисхождения к людям. Но кто больше всего очарован молодой графиней, так это пожилые мужчины. Это просто удивительно, каким успехом она пользовалась у них. Стоило им увидеть ее на балу, и можно было не сомневаться, что все они — и лагман из Мюнкерюда, и пробст из Брубю, и Мельхиор Синклер, и капитан Уггла из Берга — будут строго по секрету признаваться своим женам, что, встреть они молодую графиню лет тридцать или сорок назад...
— Да, но ведь ее тогда и на свете не было, — отвечали их жены.
И при следующей встрече с молодой графиней упрекали ее, что она похитила у них сердца их престарелых мужей.
Пожилые дамы смотрят на нее с некоторым беспокойством. Они ведь отлично помнят старую графиню Мэрту. Она была такая же веселая, добрая и любимая всеми, когда впервые появилась в Борге. Но потом она превратилась в тщеславную и ветреную кокетку, которая только и думала о развлечениях. «Если бы только у молодой графини был такой муж, который мог бы приучить ее к работе! — сокрушались пожилые дамы. — Если бы она умела хоть ткать!» Ибо эта работа — утешение от всех забот, она поглощает целиком и служит спасением для многих женщин.
Да и сама молодая графиня очень хотела бы стать хорошей хозяйкой. По ее мнению, нет ничего лучше, чем быть счастливой женой и жить в хорошем доме. В гостях она часто подсаживалась к пожилым дамам.
— Хенрик так хотел бы, чтобы я стала хорошей хозяйкой, — говорила она, — такой же, как его мать. Научите меня, как обращаться с ткацким станком!
Тогда пожилые дамы сокрушались вдвойне: и за графа Хенрика, который считал свою мать хорошей хозяйкой, и за это юное, неискушенное существо, которое не было создано для таких сложных обязанностей. Стоит только заговорить с ней о всех тонкостях ткацкого ремесла, как голова у нее идет кругом, а когда речь заходит о таких вещах, как выделка камчатой ткани и узора «гусиный глаз», она совсем приходит в отчаяние.
Все, кто знает молодую графиню, не перестают удивляться тому, что она вышла замуж за глупого графа Хенрика.
Жалок тот, кто глуп! Жаль его, кем бы и где бы он ни был. А особенно жаль его, если он живет в Вермланде.
Графу Хенрику было всего двадцать лет с небольшим, но ходило уже немало анекдотов о его глупости. Рассказывали, между прочим, как он занимал Анну Шернхек во время прогулки на санях несколько лет назад.
— Какая ты, Анна, красивая, — сказал он.
— Не говори глупостей, Хенрик.
— Ты самая красивая во всем Вермланде.
— Положим, что это не совсем так.
— Во всяком случае, ты самая красивая из нас всех.
— Ах, Хенрик, и это неверно.
— Ну тогда ты по крайней мере самая красивая в этих санях. Этого уж ты не можешь отрицать.
Да, этого она отрицать не могла. Ибо графа Хенрика никак красавцем не назовешь. Он настолько же безобразен, насколько и глуп. Про него говорили, что голова, которую он носит на своей тонкой шее, вот уже в течение нескольких столетий переходит у графов Дона от одного к другому по наследству. Вот потому-то у последнего отпрыска этого рода мозг так изношен. «Ведь совершенно ясно, что собственной головы у него нет, — говорили о нем. — Голову он занял у своего отца. И носит ее так важно потому, что боится, как бы она не отвалилась. Кожа ведь у него совсем пожелтела, и лоб весь в морщинах. Не иначе как его голова была в употреблении и у отца его и у деда. Потому-то и волосы у него такие редкие, губы такие бескровные, а подбородок такой заостренный».
Вокруг него всегда много охотников подшутить, которые подстрекают его говорить глупости, а потом разносят их по всей округе, добавляя кое-что и от себя.
К счастью, он ничего этого не замечает. Выспренние манеры и чувство собственного достоинства никогда не покидают его. Разве ему придет в голову, что он не такой, как все? Достоинство вошло ему в плоть и в кровь; он движется размеренно, держится прямо и, поворачивая голову, всегда поворачивается одновременно всем корпусом.
Несколько лет тому назад ему довелось гостить у лагмана   в Мюнкерюде. Он приехал верхом, в высокой шляпе, в желтых рейтузах и ярко начищенных сапогах, гордо и прямо держась в седле. Въехал во двор он вполне благополучно. Но на обратном пути, когда он ехал по березовой аллее, одна из ветвей сбила у него с головы шляпу. Он слез с коня, надел шляпу и вновь проехал под той же самой веткой. Его шляпа опять оказалась на земле. Так повторилось четыре раза. Наконец лагман подошел к нему и сказал:
— А что, если бы вам объехать ветку стороной?
И вот на пятый раз он счастливо миновал ветку.
И все-таки, несмотря на его старообразную голову, молодая графиня любит своего мужа. Когда она впервые увидала его там, на юге, она, конечно, не знала, каким мученическим ореолом глупости он был окружен у себя на родине. Там, в Риме, он сиял блеском молодости, а союзу их предшествовали чрезвычайно романтические обстоятельства. Вы бы только послушали рассказ графини о том, как граф Хенрик похитил ее. Монахи и кардиналы пришли в страшное негодование, когда узнали, что она хотела изменить религии своей матери и стать протестанткой. Вся чернь пришла в возмущение. Дворец ее отца был осажден. Хенрика преследовали бандиты. Мать и сестра умоляли ее отказаться от этого брака. Но ее отец пришел в бешенство при мысли, что какой-то сброд помешает ему отдать замуж свою дочь за того, за кого он хочет. И вот он велел графу Хенрику похитить ее. Так как у них не было возможности обвенчаться потихоньку дома, ей и Хенрику пришлось тайком пробираться по задворкам, всевозможными закоулками в шведское консульство. И как только она отказалась от католической веры и приняла протестантство, их немедленно обвенчали, и тут же в дорожной карете они быстро помчались на север. «О настоящем обручении, с оглашением в церкви, как видите, не могло быть и речи. Это было невозможно, — любила повторять молодая графиня. — Венчаться в консульстве вместо какой-нибудь красивой церкви было не очень приятно, но иначе Хенрику пришлось бы уехать одному, без меня. Там, в Италии, все они такие вспыльчивые, и папа, и мама, и кардиналы, и монахи — все вспыльчивые. Поэтому-то и пришлось все делать тайком, иначе если бы люди увидели, как мы пробирались в консульство, то они ради спасения моей души наверняка убили бы нас обоих. Хенрик был уже, конечно, предан проклятию».
Молодая графиня продолжала любить своего мужа и после, когда они приехали домой в Борг и зажили спокойно. Она любила в нем блеск его древнего имени и героическое прошлое предков. Ей нравилось видеть, как его чопорность смягчается от ее присутствия, и слышать, как голос его приобретает нежность, когда он обращается к ней. А потом, он любит и балует ее, и, кроме того, она обвенчана с ним. Молодая графиня просто не может себе представить, чтобы замужняя женщина не любила своего мужа.
К тому же он в некоторых отношениях отвечает ее идеалу. Он мужествен, справедлив и правдив. Он никогда не нарушает данного слова. Она считает его настоящим дворянином.
Восьмого марта ленсман Шарлинг, как всегда, справлял день своего рождения, и в Брубю в этот день обычно съезжалось много гостей. Знакомые и незнакомые, приглашенные и неприглашенные — все приезжали поздравить ленсмана. Все были здесь желанными гостями. На всех хватало еды и питья, и в зале достаточно было места, где развернуться любителям танцев, понаехавшим из семи церковных приходов.
Приехала и молодая графиня, так как она бывает всюду, где только ожидаются танцы и веселье.
Но на этот раз молодая графиня не весела. Ее гнетет смутное предчувствие, что настал и ее черед быть вовлеченной в водоворот неистовых приключений.
По дороге в Брубю она сидела в санях и наблюдала закат. Солнце заходило на безоблачном небе, не оставляя после себя слегка окрашенных в золото облачков. Серовато-бледная дымка сумерек, волнуемая порывами холодного ветра, окутывала окрестности.
Молодая графиня наблюдала за борьбой между светом и тьмой и видела, как все живое было охвачено страхом перед великой схваткой двух начал. Лошади торопились довезти последние повозки, чтобы поскорее оказаться под крышей. Лесорубы из леса, девушки со скотного двора — все спешили домой. На опушке леса выли дикие звери. День, любимец людей, терпел поражение.
Свет угасал, краски блекли. Вокруг были лишь стужа и мрак;   все, во что она верила, что любила, что она делала, — все представилось ей окутанным серым полумраком. Для нее и для всей природы это был час усталости, изнеможения, поражения.
Она думала о собственном сердце, которое в своей беззаботной радости облекало все вокруг в пурпур и золото, и о том, что оно, возможно, когда-нибудь утратит способность озарять своим светом ее внутренний мир.
«О, мое сердце, мое бедное сердце! — сказала она себе. — Неужели же ты, богиня гнетущего мрака и сумерек, завладеешь когда-нибудь им и станешь властительницей моей души? Неужели когда-нибудь волосы мои поседеют, спина согнется и сердце мое обессилеет, а жизнь предстанет передо мной такой, какова она есть, во всей своей неприглядности, серой и безотрадной».
В это время сани въехали во двор ленсмана, и в то мгновение, когда она подняла голову, взор ее остановился на решетчатом окне флигеля и на мрачном лице за решеткой.
Это было лицо майорши из Экебю; и молодая графиня почувствовала, что все ее удовольствие от вечера будет испорчено.
Легко быть веселым, когда не видишь печали, а лишь слышишь о ней, как о гостье дальних краев. Но как сохранять радость сердца, когда стоишь лицом к лицу с мрачной, темной, как ночь, угрюмой скорбью.
Графиня, конечно, знала, что ленсман Шарлинг арестовал майоршу и что скоро ее будут судить за злодеяния, которые она учинила в Экебю в ту ночь, когда там был большой бал. Но кто мог подумать, что ее будут держать здесь, во дворе у ленсмана, так близко от зала, что из его окон можно видеть ее темницу, куда будут доноситься музыка и веселый гомон. Мысль об этом мешала графине веселиться.
Молодая графиня танцует, конечно, и вальс и кадриль. Она не пропускает ни менуэта, ни англеза, но после каждого танца что-то притягивает ее к окну, откуда она смотрит на боковую пристройку. Окно у майорши освещено, и видно, как она непрерывно ходит по комнате взад и вперед. Она, по-видимому, совершенно не отдыхает, а все ходит и ходит.
Танцы не доставляют графине никакой радости. Она все думает о майорше, которая мечется из угла в угол по своей темнице, точно дикий зверь в клетке. Она не понимает, как могут спокойно танцевать остальные гости. Ведь не только она одна, а многие взволнованы тем, что майорша находится здесь, так близко от них. Но все делают вид, будто ничего не случилось. До чего же невозмутимый народ эти вермландцы!
Каждый раз, когда графиня приближается к окну, она чувствует, как тяжелеют у нее ноги и как смех застревает у нее в горле.
Заметив, что графиня дышала на запотевшие стекла окна, жена ленсмана подошла к ней.
— Что за несчастье такое, что за несчастливый год! — шепнула она графине.
— Сегодня, по-моему, просто невозможно танцевать, — прошептала графиня ей в ответ.
— Я так не хотела, чтобы у нас сегодня был бал, в то время когда она сидит там взаперти, — отвечала фру Шарлинг. — Когда ее арестовали, она все время находилась в Карльстаде. Но теперь ее скоро будут судить и поэтому сегодня перевели сюда. Мы не могли допустить, чтобы ее заперли в ужасную арестантскую при здании суда, и потому пришлось поместить ее в ткацкой во флигеле. Я бы с радостью отдала ей всю свою гостиную, графиня, если бы только сегодня не должно было понаехать столько народу. Вы, графиня, почти незнакомы с ней, но для всех нас она была матерью и королевой. Что она станет думать обо всех нас, кто танцует и веселится здесь, в то время когда с ней такая беда стряслась? К счастью, мало кто из гостей знает, что она здесь.
— К чему вообще было ее арестовывать, — сухо замечает молодая графиня.
— Я согласна с вами, графиня, но это было необходимо, чтобы не получилось другой, еще большей беды. Кто мог бы запретить ей поджечь свою собственную скирду соломы и прогнать кавалеров? Но майор искал и преследовал ее. Бог знает, что бы он натворил, если бы ее не арестовали. У Шарлинга было столько неприятностей с этим арестом. Даже в Карльстаде им были недовольны за то, что он так серьезно отнесся ко всему этому делу в Экебю и арестовал майоршу. Но он поступил так, как находил нужным.
— Но ведь теперь ее осудят? — говорит графиня.
— О нет, графиня, ее не осудят. Майоршу из Экебю конечно оправдают, но разве легко ей переносить все то, что произошло за последние дни. От одного этого можно сойти с ума. Подумать только, каково этой гордой женщине терпеть, чтобы с ней обращались, как с последним преступником? Мне кажется, было бы лучше, если бы ее оставили на свободе. Уж как-нибудь она и сама сумела бы спрятаться от майора.
— Ну так выпустите ее!
— Это легче сделать кому угодно, только не ленсману и не его жене, — шепчет фру Шарлинг. — Ведь мы, именно мы, обязаны стеречь ее. Особенно сегодня, когда здесь столько ее друзей. Ее стерегут два человека, а двери заперты и заложены на засов, чтобы никто не мог к ней проникнуть; но если бы кто-нибудь помог ей бежать, мы оба, Шарлинг и я, были бы только рады, графиня.
— А нельзя ли мне пойти к ней? — спрашивает молодая графиня.
Фру Шарлинг в волнении хватает ее за руку и ведет за собой. В передней они набрасывают на себя платки, выходят и быстро направляются к флигелю.
— Едва ли она станет разговаривать с нами, — говорит жена ленсмана. — Но все-таки она увидит, что мы не забыли ее.
Они входят в первую комнату флигеля, где сидят оба стражника возле запертой на засов двери, и беспрепятственно проходят в большую комнату, заставленную ткацкими станками. Вообще говоря, комната эта предназначена для ткацкой, но на дверях ее прочные замки, а на окнах решетки — на случай, если комнату придется использовать в качестве арестантской.
Майорша продолжает ходить взад и вперед по комнате, не обращая на вошедших никакого внимания.
Все эти дни она мысленно совершала длительное странствие. Ее все время не оставляла мысль, что ей нужно преодолеть те двадцать миль, которые отделяют ее от эльвдаленских лесов, где ее старая мать ожидает ее. Ей нет времени отдыхать, она должна продолжать путь. Ей нужно торопиться, отдыхать некогда. Ее матери уже за девяносто лет, она может скоро умереть.
Майорша ходит взад и вперед по комнате, отсчитывая шаги и превращая их в альны, фамны(18) и мили.
Тяжелым и долгим кажется ей путь, но она не имеет права отдыхать. Она идет через глубокие сугробы, прислушиваясь к шуму вечных лесов. На ночь она останавливается в финских убогих хижинах, в шалашах углежогов. А иногда, когда на расстоянии нескольких миль ей не попадается ни одного жилья, она собирает ветки и устраивается на ночлег под корнями вывороченных елей.
И вот наконец она достигает цели — двадцать миль остались позади, лес редеет, и она видит запорошенные снегом красные домики.
Перепрыгивая с порога на порог, пенится и бурлит Кларэльвен, образуя целую вереницу небольших водопадов; и по хорошо знакомому шуму реки она узнает, что пришла домой.
Ее мать, увидев свою дочь в нищенском одеянии, — именно такой, какой она хотела ее видеть, — выходит к ней навстречу.
Но, уже добравшись до цели своего путешествия, майорша вдруг останавливается, поднимает голову, озирается по сторонам, видит перед собой запертую дверь и вспоминает, где она находится.
Ей тогда начинает казаться, что она сходит с ума, и она присаживается, чтобы поразмыслить и отдохнуть. Но вскоре она снова пускается в путь, отсчитывая шаги, альны и фамны и превращая их в полумили и мили, опять останавливается ненадолго в финских убогих хижинах и не спит ни днем, ни ночью, пока не пройдет все двадцать миль.
За все время своего заключения она почти совсем не спала.
Обе женщины, пришедшие повидаться с ней, смотрят на нее с беспокойством.
Молодая графиня навсегда запомнит ее такой. Она часто видит ее во сне и со стоном просыпается от этих снов, а из глаз ее текут слезы.

11

Re: Сельма Лагерлеф - Сага о Йесте Берлинге

У майорши ужасный вид: волосы поредели, и жидкие пряди вылезают из тощей косы; лицо у нее осунулось и покрылось морщинами, одежда в беспорядке и висит лохмотьями. И все же, несмотря на все это, в ней еще сохранились черты былого величия милостивой повелительницы, она внушает не только одно сострадание, но и почтение.
И что графиню особенно поразило, так это ее глаза — глубоко запавшие, как бы обращенные внутрь, еще не совсем лишенные света разума, но вот-вот готовые померкнуть; в глубине их мерцают искры безумия, которые невольно внушают опасение, что в любой момент старуха может наброситься на вас и вцепиться зубами и ногтями.
Они уже простояли довольно долго, как вдруг майорша остановилась перед молодой женщиной и окинула ее странным взором. Графиня отступила на шаг и схватила фру Шарлинг за руку.
Черты майорши вдруг обретают живость и выразительность, и взор ее делается вполне разумным.
— О нет, — говорит она, улыбаясь, — дела пока еще не так плохи, дорогая моя.
Она предлагает им сесть, и сама тоже садится. Лицо ее вновь приобретает выражение былого величия, так хорошо знакомое тем, кто видел ее во времена грандиозных пиров в Экебю и роскошных балов в резиденции губернатора в Карльстаде. Обе дамы забывают о ее лохмотьях и об аресте и лишь видят перед собой самую гордую и самую богатую женщину Вермланда.
— Дорогая графиня! — говорит майорша. — Что заставило вас оставить танцы ради такой одинокой, заброшенной старухи, как я? Вы, должно быть, очень добры.
Графиня Элисабет не может ответить, от волнения у нее перехватило дыхание. За нее отвечает фру Шарлинг: графиня не могла танцевать, так как все время думала о ней, о майорше.
— Дорогая фру Шарлинг, — отвечает майорша, — неужели дошло до того, что мое присутствие здесь мешает молодым веселиться? Не стоит плакать обо мне, моя дорогая графиня, — продолжала она. — Я злая старуха, которая заслужила свою судьбу. Ведь вы не считаете справедливым бить свою мать?
— Да, но...
Майорша прерывает ее, нежно проводя рукой по светлым локонам молодой графини.
— Дитя, дитя мое, — говорит она, — как могли вы выйти замуж за глупого Хенрика Дона?
— Но я люблю его.
— Я понимаю, как было дело, — говорит майорша. — Милый ребенок, вот вы кто; вы плачете с теми, кто огорчен, и смеетесь с теми, кто радуется. И вы не посмели ответить «нет» первому, кто сказал вам: «Я люблю тебя». Конечно, это так. Идите же и танцуйте, моя дорогая графиня! Танцуйте и веселитесь! Вы не знаете, что такое зло.
— Но не могу ли я что-нибудь сделать для вас, майорша?
— Дитя мое, — говорит майорша торжественно, — в Экебю жила старая женщина, которая держала взаперти все небесные ветры. Но ее заперли, а ветры оказались на свободе. Что же тут удивительного, если теперь над этим краем разразится буря? Я старый человек, графиня, я многое видела на своем веку. Я знаю, так всегда и случается: не миновать нам божьего гнева, не миновать нам грома и бури. Иногда она разражается над большими пространствами, иногда над малыми. Но никого не минует гнев божий. Ни больших, ни малых, ни сильных, ни слабых. Что ж, посмотрим, как надвигается божья буря. О ты, божья буря, благословенный вихрь господень, пронесись над землей! Все живое в воздухе и в воде, внимай и ужасайся! Пусть гремит божья буря! Пусть божья буря вселяет ужас! Пусть грозный вихрь пронесется над этим краем, низвергая шаткие стены и сокрушая покосившиеся дома! Пусть страх и ужас охватят этот край. Маленькие птичьи гнезда будут падать с деревьев. Со страшным шумом покатится на землю жилье ястреба с вершины сосны, а гнездо филина ветер слизнет языком дракона с горной скалы. Мы думали, что у нас все хорошо, но это не так. Нам нужна божья буря, — я понимаю это и не жалуюсь. Я хочу только одного: попасть к своей матери.
Сказав это, она неожиданно вся поникает.
— Так уходите же, графиня! — говорит она. — У меня нет больше времени. Я должна продолжать свой путь. Уходите и берегитесь тех, кого несут на себе грозовые тучи!
И она опять начинает метаться по комнате. Черты лица ее изменяются, взор ее опять обращен внутрь. Графине и фру Шарлинг пора уходить.
Как только они присоединились к танцующим, графиня тотчас же подходит к Йёсте Берлингу.
— Майорша кланяется вам, господин Берлинг, — говорит она. — Она ожидает, господин Берлинг, что вы освободите ее из заточения.
— Долго придется ей ждать, графиня.
— О, помогите ей, господин Берлинг!
Йёста мрачно смотрит перед собой.
— Нет, — говорит он, — почему это я должен ей помогать? Чем я обязан ей? Все, что она сделала для меня, было к моей погибели.
— Но, господин Берлинг...
— Если бы не она, — говорит он взволнованно, — я спал бы сейчас вечным сном там, в вечных лесах. Не из-за того ли я должен рисковать своей жизнью ради нее, что она сделала меня кавалером? Не находите ли вы, графиня, что подобное звание приносит мне много чести?
Молодая графиня молча отворачивается. Она возмущена.
Она идет к своему месту, и в голове ее теснятся горькие мысли о кавалерах. Они прибыли сюда с валторнами и скрипками и собираются водить смычками по струнам, пока они не перетрутся, не заботясь о том, что веселые звуки музыки долетают до жалкой темницы, где сидит заключенная. Они приехали сюда, чтобы танцевать до тех пор, пока подошвы не отстанут от башмаков, и не желают думать, что их старая благодетельница видит, как мелькают их тени за запотевшими окнами. Ах, каким ужасным и серым все стало вокруг! Ах, в какой мрак погрузилась душа графини при виде горя и жестокости!
Через некоторое время Йёста подходит к графине и приглашает ее танцевать.
Она отказывает ему наотрез.
— Вам не угодно танцевать со мною, графиня? — спрашивает он, и лицо его заливает краска.
— Ни с вами и ни с каким другим кавалером из Экебю, — говорит она.
— Что ж, значит мы недостойны такой чести?
— Дело вовсе не в этом, господин Берлинг. Я просто не нахожу удовольствия танцевать с теми, кто забывает о долге и благодарности.
Йёста круто повернулся на каблуках, ничего не ответив.
Эту сцену слышали и видели многие. Все считают, что графиня права. Неблагодарность и бессердечие кавалеров по отношению к майорше вызывают всеобщее негодование.
Но в эти дни Йёста Берлинг опаснее любого дикого зверя. С тех пор как он вернулся домой с охоты и не нашел Марианны, сердце его превратилось в открытую глубокую рану. Непреодолимое желание нанести кому-нибудь кровную обиду или причинить горе и печаль все время одолевает его.
Что ж, если молодой графине угодно, пусть будет так. Но ей не пройдет это даром, она поплатится. Молодой графине нравятся похищения. Что ж, это удовольствие ей можно доставить. Он ничего не имеет против нового похождения. Вот уже неделю как он страдает из-за женщины. Пора покончить с этим. Он подзывает полковника Бейренкройца, силача капитана Кристиана Берга и апатичного кузена Кристоффера — всех тех, кого никогда не остановит ни одна сумасбродная выходка, и совещается с ними, как достойно отомстить за поруганную честь кавалеров.
И вот наконец праздник окончен. К крыльцу подъезжает длинная вереница саней. Мужчины надевают шубы. Дамы с трудом разыскивают свои вещи среди отчаянной неразберихи в гардеробной.
Молодая графиня стремится поскорее покинуть ненавистный ей бал. Она оделась раньше других дам. Она стоит посреди комнаты и смотрит с улыбкой на царящую вокруг нее суматоху. Как вдруг дверь распахивается и на пороге появляется Йёста Берлинг.
Ни один мужчина не имеет права входить в эту комнату. Пожилые дамы уже успели снять парадные чепцы, скрывающие их редкие волосы, а молодые подвернуть под шубами подолы юбок, чтобы накрахмаленные воланы не смялись в санях.
Не обращая внимания на шум и крики, Йёста Берлинг бросается к графине.
Подняв ее на руки, он выбегает в переднюю и оттуда по лестнице вниз.
Крики испуганных дам не в силах остановить его. Те, что бросились вслед за ним, успевают лишь заметить, как он садится в сани, держа графиню в своих объятиях.
На глазах у всех возница хлопнул кнутом, и лошадь понеслась. Им знаком возница — это Бейренкройц. Им знакома и лошадь — это Дон-Жуан. Глубоко встревоженные, они зовут на помощь мужчин.
Не теряя времени на расспросы, те сломя голову бросаются к саням и, с графом во главе, устремляются вдогонку за похитителем.
А Йёста сидит в санях и крепко держит графиню. Все горести забыты, и в предвкушении пьянящей радости нового приключения он во все горло распевает песню о любви и о розах.
Он крепко прижимает графиню к себе, хотя она и не пытается вырваться. Ее лицо, бледное и окаменевшее, покоится у него на груди.
Ну скажите, что остается делать мужчине, когда он видит так близко перед собой бледное, беспомощное лицо с откинутыми со светлого лба белокурыми кудрями и когда опущенные веки скрывают задорный блеск серых глаз?
Что остается делать мужчине, когда алые уста блекнут у него на глазах?
Целовать! Конечно же целовать — и бледнеющие уста, и сомкнутые веки, и светлый лоб!
Но тогда молодая женщина приходит в себя и пытается вырваться. Она извивается, как натянутая пружина. Он должен употребить всю свою силу, чтобы не дать ей выброситься из саней. Наконец ему удается усмирить ее, и она забивается в угол саней.
— Странное дело! — говорит Йёста Бейренкройцу. — Вот уже третья за эту зиму, кого мы с Дон-Жуаном увозим. Но другие висели у меня на шее и целовали меня, а эта не желает ни целоваться со мной, ни танцевать. Можно ли после этого понять этих женщин, Бейренкройц?
Между тем во дворе ленсмана начинается паника. Крики женщин и проклятья мужчин, звон бубенцов и щелканье бичей донеслись и до тех, кто приставлен охранять майоршу.
«Что там случилось? — думают они. — Отчего такой крик?»
Вдруг дверь распахнулась и кто-то прокричал:
— Она уехала. Он увез её.
Те вскочили, не помня себя, и бросились во двор, даже не посмотрев, на месте ли майорша; они успели вскочить в какие-то мчавшиеся мимо сани и проехали немалый путь, прежде чем узнали, за кем гнались.
Тем временем капитан Кристиан Берг и кузен Кристоффер беспрепятственно подошли к дверям ткацкой, сорвали замок и открыли дверь.
— Вы свободны, майорша, — сказали они.
Она вышла. Они стояли неподвижно, как часовые, по обе стороны двери и не смотрели на нее.
— Лошадь и сани у крыльца.
Она вышла во двор, села в сани и уехала. Никто ее не преследовал. Никто не знал, куда она поехала.
А Дон-Жуан тем временем миновал Брубю и теперь мчится под гору к скованному льдом Лёвену. Горделивый рысак вихрем летит вперед. Бодрящий морозный воздух свистит в ушах седоков. Звенят бубенцы. Ярко сияют луна и звезды. Голубоватый снег мерцает собственным блеском.
В Йёсте просыпается вдохновение.
— Смотри, Бейренкройц, — говорит он, — вот она, жизнь! Точно так же, как Дон-Жуан мчит свою жертву, так и время уносит людей. Ты — необходимость, которая управляет санями. Я — желание, которое сковывает волю. А она — наша безвольная жертва, которая погружается в темноту все глубже и глубже.
— Перестань болтать, нас нагоняют! — рычит Бейренкройц. — И резким ударом кнута он подстегивает Дон-Жуана, заставляя его скакать все быстрей.
— Они — волки, а мы — добыча! — восклицает Йёста. — Дон-Жуан, дружище, представь себе, что ты молодой лось! Лети вперед через кустарник, через болота, бросайся одним прыжком с гребня гор в прозрачное озеро, переплывай его с гордо поднятой головой и исчезай в спасительной темноте густого елового леса! Скачи, Дон-Жуан, испытанный похититель женщин! Скачи как молодой лось!
Быстрая езда наполняет радостью буйное сердце Йёсты. Крики преследователей звучат в его ушах словно победная песнь, он ликует, чувствуя, как графиня дрожит всем телом и как стучат ее зубы.
Вдруг он выпускает молодую женщину из своих железных объятий и становится во весь рост в санях, размахивая своей шапкой.
— Я, Йёста Берлинг, — кричит он, — обладатель десяти тысяч поцелуев и тринадцати тысяч любовных писем. Ура Йёсте Берлингу! Пусть поймает его тот, кто сумеет!
И в следующее мгновение он снова рядом с графиней и шепчет ей на ухо:
— Не правда ли, хороша прогулка? Какая роскошь! За Лёвеном простирается Венерн, а за Венерном море, повсюду бескрайняя ширь прозрачного синего льда, а еще дальше — весь сияющий мир. Грохот трескающихся льдин, крики погони, падающие звезды в небе и звон бубенцов — разве не великолепно все это! Вперед! Только вперед! Разве не угодно вам, юная прекрасная дама, испытать все прелести этой прогулки?
Он отпускает ее. Она резко отталкивает его от себя.
И вот он уже на коленях у ее ног.
— Я негодяй, презренный негодяй! Но разве не вы сами, графиня, раздразнили меня. Вы предстали передо мной такой неприступной и обворожительной. Вы никогда не думали, что карающая десница кавалера посмеет угрожать вам. Вас любят и небо и земля. Так зачем же отягощаете вы бремя тех, кого презирают земля и небо?
Он берет ее руки и подносит их к своему лицу.
— Если бы вы только знали, — продолжает он, — что значит чувствовать себя отщепенцем! Тут уж не задаешься вопросом, что хорошо и что дурно. Да, тут уж не приходится рассуждать.
В это самое мгновение он замечает, что у нее на руках нет перчаток. Он вытаскивает из кармана пару больших меховых варежек и надевает на ее ручки.
Это помогает ему обрести спокойствие. Он усаживается поудобнее, как можно дальше от молодой графини.
— Вам нечего бояться, графиня, — говорит он. — Разве вы не видите, куда мы едем? Уверяю вас, мы никогда не посмели бы причинить вам зло.
Она, полуживая от страха, только теперь замечает, что они уже миновали озеро и поднимаются по крутому склону к Боргу.
Вскоре сани останавливаются у подъезда графского дома, и кавалеры помогают молодой графине выбраться из саней.
Увидев спешащих навстречу ей слуг, графиня обретает присутствие духа.
— Подержи лошадь, Андерсон! — говорит она кучеру. — Надеюсь, господа, которые довезли меня до дому, будут настолько добры, что не откажутся зайти к нам? Граф скоро приедет.
— Как вам будет угодно, графиня, — говорит Йёста, поспешно выходя из саней. Бейренкройц также без всякого колебания бросает вожжи. Молодая графиня с едва скрываемым злорадством ведет их в зал.
Она, конечно, полагала, что кавалеры не решатся принять приглашение дождаться графа.
Они просто не представляют себе, до чего строг и справедлив ее муж, потому они и не страшатся той кары, которая ожидает их за то, что они насильно схватили ее и увезли. Она заранее предвкушает, как он запретит им впредь переступать порог его дома.

12

Re: Сельма Лагерлеф - Сага о Йесте Берлинге

Ей уже представляется, как граф позовет слуг и, указывая на кавалеров, строго-настрого прикажет никогда не раскрывать перед ними дверей Борга. Ей так хотелось услышать слова презрения, которыми он их накажет не только за нее, но и за их недостойное поведение по отношению к их благодетельнице, старой майорше.
Он, такой нежный и снисходительный с ней, гневно обрушится на ее обидчиков. Любовь придаст огня его словам. Он, который охранял и уважал ее как существо, стоящее выше всех остальных, — он не потерпит, чтобы эти Грубияны бросались на нее, словно хищные птицы на воробья. Она пылала жаждой мести.
Однако седоусый полковник Бейренкройц вошел как ни в чем не бывало в столовую и направился прямо к камину, который по приказанию графини всегда зажигали к ее возвращению из гостей.
Йёста остался в темном углу у двери и молча смотрел на графиню, пока слуги помогали ей снять шубу. Он смотрел, смотрел на нее, и впервые за много лет какое-то светлое чувство охватило его. Ему вдруг стало ясно — это было для него словно какое-то откровение, хотя он и сам не понимал, каким образом его осенило, — какая чистая и прекрасная душа у нее.
Пока еще душа ее не проснулась и не проявила себя, но придет время — и она, несомненно, проснется. Невыразимая радость, что он открыл эту чистую, кроткую и невинную душу, переполняла его. Он едва сдержал улыбку при виде негодования, которое она пыталась изобразить, стоя с пылающими щеками и сдвинутыми бровями.
«Ты и сама не знаешь, до чего ты мила и добра», — подумал он.
Сама она, живущая в мире чувств, едва ли была в состоянии понять, насколько она совершенна. Отныне он, Йёста Берлинг, будет служить ей, как служат всему прекрасному и неземному. И нечего раскаиваться, что он только что обошелся с ней грубо. Не рассердись, не оттолкни она его с возмущением, не почувствуй он, как все ее существо потрясено его грубостью, он никогда не узнал бы, какая тонкая и благородная душа скрыта в ней.
Откуда было это знать ему раньше? Он знал лишь, что она любит веселье и танцы и, кроме того, что она могла выйти замуж за этого глупца Хенрика Дона.
Но теперь он станет ее рабом до самой смерти, — верным псом и рабом, как любил говорить капитан Кристиан Берг.
Йёста Берлинг сидел в углу у двери, благоговейно сложив руки и переживая минуты небывалого экстаза. С того самого дня, когда он впервые почувствовал в своей груди огонь вдохновения, никогда еще не переживала его душа такого священного трепета. Его состояние не нарушил даже приезд графа Дона в сопровождении целой толпы людей, которые кричали и ругались, выражая свое возмущение поведением кавалеров.
Он предоставил Бейренкройцу честь принять на себя первый шквал. А тот, испытанный во многих передрягах, стоял с невозмутимым спокойствием у камина. Он поставил одну ногу на каминную решетку, оперся локтем о колено и, подперев подбородок рукой, смотрел на вбежавших в комнату людей.
— Что все это значит? — закричал на него тщедушный граф.
— Это значит, — сказал Бейренкройц, — что пока на свете существуют женщины, всегда будут существовать и болваны, которые пляшут под их дудку.
Молодой граф вспыхнул.
— Я спрашиваю, что это значит? — повторил он.
— То же самое спрашиваю и я, — насмешливо ответил Бейренкройц. — Я спрашиваю: почему графиня, супруга Хенрика Дона, не желала танцевать с йёстой Берлингом?
Граф вопрошающе обернулся к своей жене.
— Я не могла, Хенрик! — воскликнула она. — Я не могла танцевать ни с ним, ни с одним из кавалеров, я все время думала о майорше, которую они оставили изнывать в заточении.
Маленький граф еще больше выпрямил свой негнущийся корпус и еще выше поднял свою старообразную голову.
— Мы, кавалеры, — сказал Бейренкройц, — никому не позволим оскорблять нас. Кто не желает танцевать с нами, должен прокатиться с нами. Мы не причинили графине никакого ущерба, и потому дело это можно считать законченным.
— Нет! — возразил граф. — Этим дело не кончится. За поступки своей жены отвечаю я. Почему же Йёста Берлинг не обратился ко мне за удовлетворением, если моя жена чем-то оскорбила его?
Бейренкройц улыбнулся.
— Я спрашиваю: почему? — повторил граф.
— У лисицы не спрашивают позволения снять с нее шкуру, — сказал Бейренкройц.
Граф приложил руку к своей узкой груди.
— Я считаюсь справедливым человеком, — воскликнул он. — Я судья своих слуг. Почему я не могу быть также судьей и моей жены? Кавалеры не имеют права судить ее. То наказание, которому они подвергли ее, я не принимаю. Считайте, что его никогда не было. Да, господа, никогда не было.
Граф выкрикнул эти слова тончайшим фальцетом. Бейренкройц окинул быстрым взглядом собравшихся. Среди присутствующих — здесь были и Синтрам, и Даниель Бендикс, и Дальберг, и много других — не было ни одного, кто бы не ухмылялся, слушая, как он дурачил глупого Хенрика Дона.
Сама молодая графиня не сразу сообразила, в чем дело. Чего же, собственно, он не принимает? Чего никогда не было? Уж не ее ли испуга, крепких объятий Йёсты, его дикого пения и безумных слов или его страстных поцелуев? Всего этого никогда не было? Неужели в этот вечер все было окутано покрывалом богини непроглядного мрака?
— Послушай, Хенрик...
— Молчать! — крикнул он. И выпрямился, чтобы обратиться к ней с обвинительной речью. — Горе тебе, что ты, женщина, осмелилась судить поступки мужчин! Горе тебе, если ты, моя жена, посмела недостойно обойтись с тем, кому я охотно подаю руку! Какое тебе дело, что кавалеры заточили майоршу? Разве они не имели права на это? Где уж понять тебе, как глубоко задевает мужчин женское вероломство. Уж не желаешь ли ты сама пойти по тому же пути, если заступаешься за такую женщину, как майорша?
— Но, Хенрик...
Беспомощно, словно дитя, протягивает она руки, как бы желая отвратить от себя злые упреки. Никогда еще не обращались к ней с такими словами. Она была такой беспомощной среди этих грубых мужчин, а тут еще ее единственный защитник тоже нападает на нее. Никогда больше ее сердце не будет иметь в себе силы озарять мир.
— Но, Хенрик, кто, как не ты, защитит меня?
Йёста очнулся, когда было уже слишком поздно. Он совсем растерялся и не знал, что ему делать. Он так желал ей помочь! Но как он мог стать между мужем и женой?
— А где Йёста Берлинг? — спросил граф.
— Здесь! — сказал Йёста. И он предпринял тщетную попытку обратить все в шутку. — Вы, граф, кажется, выступали здесь с речью, а я заснул. Как вы посмотрите на то, если мы сейчас же уедем домой и дадим вам возможность тоже лечь спать?
— Йёста Берлинг, поскольку моя супруга графиня отказалась танцевать с тобой, я велю ей поцеловать твою руку и попросить у тебя прощения.
— Мой дорогой граф, — сказал Йёста, улыбаясь. — Это не та рука, которая достойна поцелуя молодой дамы. Вчера она была окрашена кровью убитого лося, сегодня она черна от сажи после драки с углежогом. Вы, граф, вынесли справедливый и великодушный приговор. Это достаточное удовлетворение. Пошли, Бейренкройц!
Граф преградил ему дорогу.
— Нет, постой! — сказал он. — Моя жена обязана мне подчиняться. Я желаю, чтобы графиня знала, к чему ведет самоуправство.
Йёста беспомощно остановился. Графиня была очень бледна, но не трогалась с места.
— Иди! — приказал ей граф.
— Хенрик, я не могу.
— Ты можешь, — сказал граф сурово. — Ты можешь. Но я знаю, чего ты добиваешься. Ты хочешь вынудить меня стреляться с этим человеком, которого ты по какой-то прихоти невзлюбила. Ну что ж, если ты не хочешь дать ему удовлетворение, придется мне за все отвечать. Вам, женщинам, всегда приятно, когда мужчины ради вас бьются насмерть. Ты совершила ошибку и не желаешь ее исправить, следовательно я должен сделать это вместо тебя. Что ж, я буду драться на дуэли и через несколько часов стану окровавленным трупом.
Она посмотрела на него долгим, пристальным взглядом. И вдруг увидела его таким, каким он был на самом деле: глупым, трусливым, самодовольным и тщеславным, самым жалким из всех людей.
— Успокойся! — сказала она и сделалась холодной, как лед. — Я сделаю, как ты хочешь.
Но тут Йёста Берлинг не смог более выдержать.
— Нет, графиня, вы не сделаете этого! Ни за что! Вы ведь слабое невинное дитя, и вы хотите целовать мою руку! У вас такая чистая, прекрасная душа. Никогда больше я не посмею приблизиться к вам. О, никогда! Я приношу с собой несчастье и гибель всему прекрасному и невинному. Вы не должны дотрагиваться до меня. Я трепещу перед вами, как огонь перед водой. Не приближайтесь ко мне!
Он спрятал руки за спину.
— Теперь это для меня не имеет значения, господин Берлинг. Теперь это для меня совершенно безразлично. Я прошу вас простить меня, позвольте мне поцеловать вашу руку!
Йёста продолжал держать руки за спиной. Он оценивал обстановку и постепенно подвигался к двери.
— Если ты не примешь удовлетворения, которое предлагает моя жена, я вынужден буду стреляться с тобой, Йёста Берлинг, и кроме того, мне придется наложить на нее другое, еще более тяжкое наказание.
Графиня пожала плечами. «Он помешался от трусости», — прошептала она и затем воскликнула, обращаясь к Йёсте:
— Пусть будет так! Для меня ничего не значит, если я буду унижена. Именно этого вы и желали все время.
— Я желал этого? Вы думаете, что я этого желал? Ну а если у меня вообще не будет рук, тогда вы убедитесь, что я не желал этого? — воскликнул он.
Одним прыжком он очутился у камина и сунул руки в огонь. Их охватило пламя, кожа сморщилась, ногти затрещали. Но в то же мгновение Бейренкройц схватил его за шиворот и отбросил в сторону. Йёста натолкнулся на стул и остался сидеть на нем; ему было стыдно за свою глупую выходку. Не подумает ли она, что это с его стороны пустое бахвальство? Поступить так в комнате, полной людей, означало выставить себя глупым хвастуном. Ведь не было даже и тени опасности.
Но не успел он прийти в себя и подняться, как графиня уже стояла перед ним на коленях. Она схватила его покрасневшие, закоптелые руки и заботливо рассматривала их.
— Я поцелую их! — воскликнула она. — Обязательно поцелую, как только они перестанут болеть! — И слезы полились у нее из глаз при виде пузырей, которые начали вздуваться на обуглившейся коже.
Так он стал для нее откровением чего-то неизведанного и великолепного. Значит, еще существуют на свете люди, готовые на такое ради нее! Подумать только, какой человек! Человек, готовый ради нее на все, всесильный как в добре, так и в зле, герой сильных слов и великодушных поступков! Герой, настоящий герой, совсем непохожий на всех остальных! Раб прихоти и минутного увлечения, неукротимый и устрашающий, сильный и бесстрашный.
Весь день до этого она чувствовала себя такой подавленной, сталкиваясь повсюду с печалью, жестокостью и малодушием. А теперь все было забыто. Молодая графиня вновь радовалась бытию. Богиня мрака потерпела поражение. Молодая графиня видела, что мир снова был озарен ярким светом.
Это происходило в кавалерском флигеле той же ночью. Какие только беды и проклятия не призывали кавалеры на голову Йёсты. Им, этим пожилым господам, так хотелось спать, но заснуть не было никакой возможности. Йёста не давал им покоя. Напрасно они задергивали пологи перед кроватями и гасили свечи, — он продолжал говорить без умолку.
Пусть узнают все, что за ангел молодая графиня и как он боготворит ее. Он будет служить ей и поклоняться. Он теперь рад, что все остальные женщины изменили ему. Теперь он сможет посвятить ей свою жизнь. Она, конечно, презирает его. Но он будет счастлив, если ему позволят, как собаке, лежать у ее ног.
Знают ли они остров Лаген на Лёвене? Смотрели ли они на него с южной стороны — там, где отвесный утес поднимается из воды? Видели ли они его с севера, где он опускается к озеру пологим скатом, а узкие песчаные отмели, поросшие огромными чудесными елями, извиваются вдоль берега и образуют причудливые бухты? Там, на вершине отвесной скалы, где сохранились лишь развалины старинной крепости морских разбойников, он выстроит для молодой графини замок из мрамора. Он высечет прямо в скале широкие лестницы, которые будут спускаться к самому берегу, и к ним будут приставать украшенные вымпелами суда. В замке будут великолепные светлые залы и высокие башни с позолоченными шпилями. Это будет достойное жилище для молодой графини. Не то что старая деревянная лачуга в Борге, куда стыдно даже войти.
Пока Йёста болтал без умолку, то тут, то там из-за желтых клетчатых пологов стал доноситься храп. Но остальные кавалеры бранились, недовольные им и его сумасбродствами.
— О смертные, — говорил он торжественно, — вот передо мною земля, покрытая творениями рук человеческих или развалинами бывших его творений. Грандиозные пирамиды выросли на земле, вавилонская башня пронзила небо, великолепные храмы и замки были воздвигнуты из гранита. Но что из того? Разве все построенное руками людей не разрушалось или не будет разрушено? О смертные, бросьте возиться с камнем и глиной! Лучше накройтесь с головой фартуком каменщика, ложитесь и стройте воздушные замки мечтаний! Что проку вашей душе от храма из камня и глины? Учитесь строить нерушимые замки в своих мечтах!
С этими словами он, смеясь, отправился спать.
Когда графиня вскоре после этого узнала, что майоршу освободили, она пригласила всех кавалеров к себе на обед.
Это было началом долгой дружбы между ней и Йёстой Берлингом.
Глава одиннадцатая
СТРАШНЫЕ ИСТОРИИ
О люди нынешних дней!
Я не могу рассказать вам ничего нового, кроме старых, почти забытых историй.
Я помню эти истории еще с детства, когда седая няня, усадив нас, малышей, вокруг себя на скамеечках, принималась рассказывать. Их рассказывали в людской работники и крестьяне, собираясь у ярко пылающего очага; пар валил от их сырой одежды, а они вынимали ножи из перекинутых через плечо кожаных чехлов и намазывали ими масло на толстые ломти свежего хлеба. Иногда истории эти мы слышали в гостиных, где почтенные старики, сидя в качалках и потягивая горячий пунш, вспоминали минувшие времена.
А ребенок, наслушавшись сказок няни и разговоров в людской и в гостиной, посмотрит зимним вечером в окно и увидит на небосклоне не облака, а кавалеров, проносящихся по небесному своду в своих старых каретах; звезды покажутся ему восковыми свечами, мерцающими в старом графском поместье Борг; жужжание прялки в соседней комнате напомнит о старой Ульрике Дилльнер. Ибо в воображении такого ребенка живут образы минувших времен. Ребенок целиком погружается в мир былого.
И если такого ребенка, живущего в мире сказок, посылали на темный чердак или в кладовую за льном или сухарями, его маленькие ножки торопились и он стремглав слетал по лестнице через переднюю в кухню, — ибо там в темноте перед ним оживали все страшные истории, которых он наслышался о злом заводчике из Форша, водившем дружбу с дьяволом.
Прах злого Синтрама давно уже покоится на кладбище Свартшё, но никто не верит, что душа его призвана к богу, как это написано на надгробном камне.
Когда он был еще жив, в долгие дождливые воскресные вечера к его дому часто подъезжала тяжелая карета, запряженная черными конями. Одетый в черное элегантный господин выходил из кареты и за игрой в карты и кости помогал хозяину коротать долгие однообразные часы, приводившие его в отчаяние. Игра продолжалась далеко за полночь, а когда гость на рассвете уезжал, он всегда оставлял после себя в виде прощального дара какое-нибудь несчастье.
Где бы Синтрам ни появился, о его прибытии всегда предупреждали духи. Всевозможные призраки и видения предшествовали ему: слышался шум экипажа, въезжающего во двор, хлопанье бичей, голоса на лестнице, а двери в передних начинали открываться и закрываться. От этого шума просыпались собаки и люди. Но оказывалось, что никого нет: это были лишь духи, предвестники зла.
Нетрудно представить себе ужас людей, которых посещали злые духи! А что это за большой черный пес, который появился в Форше при Синтраме? У него были страшные сверкающие глаза и длинный кровавый язык, свешивавшийся из тяжело дышащей пасти. Однажды, когда работники обедали в кухне, он начал скрестись в кухонную дверь; служанки перепугались и подняли визг, а один самый сильный и самый рослый работник выхватил из печи горящую головню, распахнул дверь и сунул ее псу прямо в пасть.
Пес убежал, страшно воя, из его пасти повалил дым и вырвалось пламя, а вокруг него сыпались искры, и следы лап его на дороге ярко светились.
И разве не приводило всех в ужас то, что каждый раз, когда заводчик возвращался из поездки, в его экипаж вместо лошадей были впряжены волы? Он уезжал на лошадях, а ночью возвращался в экипаже, запряженном черными волами. Люди, жившие у большой дороги, не раз видели, как он проезжал мимо, и тогда на фоне ночного неба вырисовывались большие черные рога, слышалось мычание, и всех охватывал ужас при виде искр, которые вылетали из-под копыт животных и колес экипажа.
И как было маленьким ножкам не торопиться, чтобы пройти большой темный коридор! Что, если тот, чье имя даже произнести страшно, вдруг появится из темного угла! Разве не может этого случиться? Ведь он появляется не одним только злым людям. Разве Ульрика Дилльнер не видела его? И она, и Анна Шернхек могли бы подтвердить, что они видели его собственными глазами.
Друзья, братья мои, все, кто танцует и смеется! Я прошу вас от всего сердца: танцуйте осторожнее, смейтесь тише, ибо может случиться много бед оттого, что вы своими тонкими атласными башмачками наступите не на твердые половицы, а на чувствительное сердце и своим веселым серебристым смехом приведете чью-нибудь душу в смятение.
То ли ноги молодых людей слишком грубо попирали сердце Ульрики Дилльнер, то ли их задорный смех звучал в ее ушах слишком вызывающе, но только ею вдруг овладело непреодолимое желание пользоваться всеми правами и преимуществами замужней дамы. Она решила в конце концов дать согласие на брак со злым Синтрамом; она вышла за него замуж и переехала к нему в Форш, расставшись со старыми друзьями из Берга и с милыми сердцу заботами о хлебе насущном.
Все произошло поспешно и очень забавно. Синтрам сделал предложение на рождество, а в феврале уже состоялась свадьба. В тот год Анна Шернхек жила в доме у капитана Уггла. Она вполне сумела заменить старую Ульрику, которая, став теперь фру Синтрам, могла со спокойной совестью удалиться из Берга.
Со спокойной совестью, но не без сожаления. Дом, в который она попала, был неуютен; в больших пустых комнатах было жутко и страшно. Как только наступали сумерки, Ульрика начинала дрожать от ужаса. Она изнывала от тоски по своему старому дому.
Нестерпимее всего были бесконечные воскресные вечера.   Казалось, не будет конца ни этим вечерам, ни горьким мыслям, бесконечной вереницей проносившимся в голове.
Однажды, в марте, когда Синтрам не вернулся из церкви домой к обеду, она пошла в зал на втором этаже и села за клавикорды. Это было ее последнее утешение. Клавикорды с изображением флейтиста и пастушки на белой крышке были ее собственными, доставшимися ей в наследство из родительского дома. Им она могла изливать свои жалобы, и они понимали ее.
Но скажите, разве это не смешно и не трогательно в то же время? Знаете, что она умеет играть? Одну только веселую польку, — и это когда сердце ее так удручено! Но она ничего другого не умеет играть. Прежде чем ее пальцы успели одеревенеть от сбивания сливок и другой домашней работы, она успела выучить одну только единственную польку. Уж эта полька твердо сидит в ее пальцах, но больше она не умеет играть ничего — ни траурного марша, ни чувствительной сонаты, ни грустной народной песни. Она играет одну лишь польку. Она играет ее всякий раз, когда ей хочется поделиться чем-нибудь со своими старыми клавикордами, она играет ее и когда ей хочется плакать, и когда ей хочется смеяться. Она играла эту польку, когда справляла свою свадьбу, играла ее, когда впервые вошла в собственный дом; вот и теперь она также играет ее, все ту же польку.
Старые струны хорошо понимают ее: она несчастна, бесконечно несчастна.
Проезжие, заслышав музыку в доме злого заводчика, могут подумать, что там справляют бал, так весело звучит эта полька. У нее удивительно бойкий и веселый мотив. С этой полькой Ульрике в былые дни не раз удавалось заманить беззаботность и прогнать голод из Берга. Когда звучала эта полька, всех подмывало броситься в пляс. Она разрывала оковы ревматизма и заманивала в свой круг восьмидесятилетних старцев. Казалось, весь мир готов был плясать под эту польку, так задорно она звучала. Но сейчас старая Ульрика плакала.
Ее окружают хмурые, ворчливые слуги и злые животные. Она тоскует по дружелюбным лицам и приветливым улыбкам. Вот эту ее безысходную тоску и должна была выразить сейчас веселая полька.
Людям никак не привыкнуть к мысли, что она фру Синтрам.   Все по-прежнему называют ее мадемуазель Дилльнер. И поэтому мелодия польки выражала ее раскаяние в тщеславном стремлении выйти замуж.
Старая Ульрика играет так, что струны готовы лопнуть! Чего только не должны заглушить эти звуки: горестные жалобы и проклятия измученных крестьян, насмешки дерзких слуг, а главное — позор, позор от сознания, что ты жена злого человека.
Под эти звуки танцевали когда-то и Йёста Берлинг с молодой графиней Элисабет Дона, и Марианна Синклер со своими многочисленными поклонниками, и майорша из Экебю, когда был жив еще красавец Альтрингер. Перед взором Ульрики мысленно проносятся пара за парой; блистая молодостью и красотой, они проносятся вихрем мимо нее. Какими-то незримыми нитями связывает эта полька ее со всеми ними. Разве не от ее польки пылали их щеки и сияли глаза? Но как теперь далека Ульрика от всего этого. Так пусть же гремит полька — сколько еще воспоминаний, милых сердцу воспоминаний нужно ей заглушить!
Ульрика играет для того, чтобы заглушить свой страх. Сердце ее готово разорваться от ужаса, когда она видит черного пса или слышит, как слуги шепчутся про черных быков. Она играет польку без устали, чтобы заглушить свой страх.
Но вот она слышит, что муж ее вернулся домой. Не оборачиваясь, она слышит, как он входит в зал и садится в качалку. Ей так хорошо знакомо это поскрипывание кресла-качалки, что нет необходимости оборачиваться, чтобы узнать, куда сел ее муж. Все время, пока она играет, продолжается это поскрипывание. И вот она уже больше не слышит звуков польки, их заглушает скрип.
Бедная старая Ульрика! Она так измучена, так одинока и беспомощна, словно пленница во вражеском стане, у нее нет друга, кому можно было бы излить свою душу, — никого, кроме старых разбитых клавикордов, которые отвечают на все ее жалобы одной только полькой!
Это все равно что услышать смех на похоронах или рев пьяницы в церкви.
Она играла, а качалка все скрипела и скрипела; и вдруг ей показалось, будто клавикорды смеются над ее жалобами, и она остановилась посреди такта, потом встала и оглянулась.
Через секунду она лежала в глубоком обмороке. В качалке сидел не ее муж, а тот, другой, чье имя маленькие дети не смеют произнести, — тот, кто напугал бы их до смерти, встреть они его на пустом чердаке.
Может ли тот, чья душа с детских лет напичкана сказками, освободиться когда-нибудь от их власти? На дворе завывает ночной ветер, фикус и олеандр ударяются о перила балкона своими жесткими листьями, мрачное небо простирается над цепью гор, а я сижу одиноко в ночи и пишу эти строки; горит лампа, и гардина поднята над окном. Я уже стара, умудрена годами и опытом, но и теперь еще я чувствую, как у меня по спине пробегают мурашки, как и в былые годы, когда я впервые услыхала эту историю; я беспрестанно поднимаю глаза от работы, чтобы посмотреть, не вошел ли кто-нибудь, и не спрятался ли там в углу; я заглядываю и на балкон, чтобы проверить, не появился ли из-за перил черный пес. В темные ночи и часы одиночества никогда не покидает меня этот страх, он делается настолько невыносимым, что я наконец оставляю перо, забираюсь в постель и закутываюсь в одеяло с головой.
В детстве я никак не могла понять, каким образом Ульрика Дилльнер осталась в тот вечер жива. Я бы не выдержала на ее месте.
К счастью, вскоре в Форш приехала Анна Шернхек, которая нашла Ульрику на полу в зале и привела в чувство. Нет, мне бы это так не сошло! Я бы непременно умерла.
Дорогие мои друзья, желаю вам никогда не видеть слезы на глазах старого человека.
Пусть никогда не придется вам чувствовать свое бессилие, когда седая голова склоняется к вашей груди, ища поддержки, а старые руки простираются к вам в немой мольбе. Пусть никогда не придется вам видеть горе старого человека, которого вы не в силах утешить!
Что в сравнении с этим горе молодых? Молодые сильны и полны надежд. Но как ужасно, когда плачут старые люди; и как не прийти в отчаяние, когда те, кто был вашей опорой в прежние дни, поникают, сраженные горем!
Анна Шернхек сидела и слушала старую Ульрику и не знала, чем ей помочь.
Старая Ульрика плакала и дрожала. Глаза ее дико блуждали. Рассказ ее был настолько сбивчив, что казалось, будто она не сознает, где она и что с ней. Морщины, избороздившие ее лицо, стали вдвое глубже, локоны, свесившиеся на глаза, намокли и развились от слез, а все ее длинное худое тело сотрясалось от рыданий.
Наконец Анне удалось немного ее успокоить. Она приняла решение: она заберет ее с собой обратно в Берга. Правда, она жена Синтрама, но оставаться в Форше ей больше нельзя. Заводчик сведет ее с ума, если даже она и уцелеет. Анна Шернхек твердо решила увезти Ульрику.
О, как обрадовалась бедняжка, и в то же время в какой ужас она пришла от такого решения! Как посмеет она бросить своего мужа и дом? Он наверняка пошлет за ней вдогонку большого черного пса.
Однако Анне Шернхек с помощью уговоров и угроз удалось наконец убедить ее, и через полчаса они уже сидели рядом в санях. Анна правила сама старой Дисой. Дорога была очень плохая, так как стоял уже конец марта, но старая Ульрика была просто счастлива, что снова едет в хорошо знакомых санях и что ее везет хорошо знакомая ей лошадь, вечная домашняя раба, которая так же долго, как и она, верой и правдой служила в Берга.
Постепенно бодрость духа вернулась к старой Ульрике. Когда они проезжали мимо Арвидсторпа, Ульрика перестала плакать, около Хегберга она уже смеялась, а когда они проезжали мимо Мюнкебю, она уже с увлечением рассказывала о том, как служила в молодые годы у графини в Сванахольме.
Они выехали на каменистую дорогу, которая пролегала по пустынной и малонаселенной местности к северу от Мюнкебю. Дорога, точно нарочно, взбиралась на все холмы, которые находились поблизости, она извивалась, не пропуская ни одной вершины, а затем стремительно неслась вниз по крутому склону; некоторое время она шла напрямик по ровной долине, потом разбегалась и взлетала на следующую вершину.
Они уже поднимались в гору у Вестерторпа, как вдруг Ульрика остановилась на полуслове и крепко схватила Анну за руку. Она вперила свой взор в большого черного пса у края дороги.
— Смотри! — сказала она.
Но пес так быстро скрылся в лесу, что Анна не успела его разглядеть.
— Гони! — крикнула Ульрика. — Гони что есть духу! Теперь Синтрам узнает, что я уехала.
Анна пыталась смехом развеять ее опасения, но Ульрика упрямо твердила свое:
— Вот увидишь, мы скоро услышим звон его бубенцов. Мы услышим их прежде, чем доберемся до вершины ближайшего холма.
И вот когда Диса на мгновенье остановилась на вершине Элосфбаккена, чтобы отдышаться, они действительно услыхали позади себя под горой звон бубенцов.
Старая Ульрика просто обезумела от страха. Она вся затряслась и принялась рыдать, причитая точно так же, как только что в доме в Форше. Анна стала погонять Дису, но та лишь повернула голову и посмотрела на нее с невыразимым удивлением. Уж не думает ли она, что Диса забыла, когда следует бежать, а когда идти шагом? Не собирается ли она учить ее, как везти сани, — ее, старую Дису, которая вот уже более двадцати лет ездит по этой дороге и знает здесь каждый камень, каждый мостик, каждую выбоину и каждый холм.