19

Re: Анфиногенов Артем - А внизу была земля

— Сегодня никого не убьешь, да вернешься, так завтра война не кончится, наверстаешь. Понял? — Прикидывая в мыслях вариант с одним заходом, Комлев смотрит в карту. — Не зная броду, не суйся в воду, — рассуждает он вслух. Зачем нам огонь? Лезть в него не будем. В другой раз больше наворочаем. Предупрежден насчет моста. Саперы навели и притопили в этом месте мост, с высоты он просматривается слабо. А «семерка», которую ты получил, летучая. Чемпионка по легкости. Для тебя выцыганил, учти, на посадке поаккуратней, не разгоняй…

…Шестерка Комлева прогревает моторы.

Моторы ревут, как слоны, вздымая комья глины, обрезки жести.

Летчиков и стрелков, ожидающих возле КП, сдувает с насиженных мест, они сбиваются в кучу, поднимают воротники своих курток. Спотыкаясь, рысью-рысыо спешит к ним парторг полка, старший техник-лейтенант Урпалов: беда на стоянке, затор, боеготовность группы не обеспечена. С вечера самолеты заправлены ПТАБами, а сейчас Комлеву поставлена задача проштурмовать вражескую пехоту. ПТАБы следует срочно выгрузить, фугаски подвесить.

— В порядке добровольности, конечно. — Урпалов напирает на сознательность: свободных рук нет, а приказывать нельзя, стрелки и летчики находятся в готовности. — Перегрузим по-быстрому, и — в сторону, а, братцы?

— Что мелочь эта, ПТАБы, что чушки, один черт, товарищ старший техник, — отвечают ему. — Была бы цель накрыта.

— Бомба, главное, чтобы не зависла…

Экипажи маются с раннего утра: когда? по какой цели? кто поведет?

Можно бы, впрочем, и отвлечься, размять молодецкие косточки, но что-то противится этому в летчиках, настроенных на другую работу. Пусть более тяжелую, но свою.

Ведомые Комлева, выбравшись из кабин, помогают своим вооруженцам. Урпалов, ободренный их примером, усиливает нажим, и резервные экипажи уходят за старшим техником.

В перекур Конон-Рыжий забрасывает удочку.

— Товарищ старший техник, — обращается он к Урпалову, — у меня в Старом Крыму жинка и дочка малая…

— Знаю.

— На пару бы деньков… как считаете?

— Сначала бомбы перегрузим.

— О чем речь!.. С сорок первого года, товарищ старший техник.

— Один, что ли? Я тоже с сорок первого. Тоже в Крыму воевал.

— Освободим Крым, поедешь. Или на самолете слетаешь. На ПО-2. Капитан Комлев старину вспомнит, сам тебя и отвезет. Он здесь в сорок первом на ПО-2 резвился…

Подоспела свежая почта.

— Товарищ капитан, Елена письмами бомбит, — просит у Комлева совета Силаев. — Опять два письма.

Елена — подружка летчика, павшего под Акимовкой, с ней познакомились в доме этого парня, когда гоняли самолеты с завода на фронт. Гостеприимный дом, трехкомнатная — всем на удивление — квартира. Худенькая Лена робела их громогласной, по-хозяйски державшейся компании, ее блестящие глаза под короткими ресницами светились то простодушием, то тоской.

— Еще не знает? — спрашивает Комлев.

— Нет.

— Сообщи. — Тонкая кожа под глазницами капитана светлеет. — По всей форме, тактично… Так, мол, и так, дорогая Лена, — набрасывает капитан примерный текст ответа. — Такого-то числа, в бою, геройски…

Вслушался в себя, сделал выбор Комлев.

— Атакуем с одного захода, — говорит он летчикам, собрав их в кружок. Силаев, привыкай выруливать с запасом. Все продумал — по газам, в такой последовательности, не наоборот, понятно? На скорости через Арабатскую стрелку в море и — бреющим…

По машинам.

…Запасаясь для обманного маневра высотой, ИЛы гудели к Сивашам, к узкой гряде Арабатской отмели, выступавшей из воды вдоль восточного края полуострова. Веретенообразный нос летучей «семерки» Тертышного закрывал все впереди, кроме этой островной цепочки, Арабатской стрелки, и водной глади залива, — зеркальный бассейн парил, белесые клубы испарений прокатывались по нему волнами; залив и отрезанный ломтик Крыма ждали Тертышного, туда они скроются после удара. Взбираясь вместе с шестеркой повыше, он оттягивал, отдалял встречу, гадая, что произойдет раньше: залп вражеской зенитки или же разворот Комлева, увлекающий их вниз, за песчаный барьер, в безопасность.

С набором высоты, как обычно в солнечное утро, по кабине, по крыльям время от времени проскальзывали тени высоких облаков, не отвлекавшие Виктора. Вопреки напоминанию капитана, он жался к соседнему крылу, споря и смиряясь с Комлевым, воткнувшим его в середку строя, где тесновато, да не хлопотно, сомневаясь, потянет ли Силаев как зам. ведущего.

Два года на войне Тертышный, все ведомый. Начал ведомым, погорел ведомый, поднялся, наладилось, пошло — опять ведомый. Арабатская стрелка, приближаясь, несла какое-то ему успокоение.

«Хай тебе грец!» — перекрестил себя на местный лад Тертышный, силясь покончить с прошлым, зная, что это невозможно, Наверно, я нетерпелив, думал он. Слишком нетерпелив. Порвать, поставить на прошлом крест — разом; жениться — разом; вознестись, все получить — разом… Но ведь обещано, обещано, и есть примеры… «Хай тебе грец, махновец!» — петушилась старуха хозяйка в селе Веселом, стегая хворостиной борова, залезшего к ней в огород. Она восклицала «махновец!» точь-в-точь, как отец в подобных случаях. Из Веселого отец со своим эскадроном двинулся на Крым, Фрунзе поднял их на Сиваш… Отец прошел, и я пройду, думал Тертышный. Пройду, — повторял он, представляя семейную эстафету со стороны, но так, как будто не отец и не он ее участники, а другие люди, о которых он прежде читал или слышал — Впрочем, это столь же мало его задевало, как тени высоких облаков, скользившие по крыльям и кабине. Пройдя Пологи, переваливая через Сиваш, устремляясь в отцовском направлении дальше, он постигал тяжесть собственных, самостоятельных шагов как неизбежность, находя в неторопливом, упорном их совершении незнакомую, скрытую доселе горькую отраду. Все стоящее требует терпеливого усилия, кропотливости, накопления, — все, вплоть до противоборства манящей, сверкающей внизу морской глади, — противоборства, которое, наконец, получало разрядку, выход…

Бросив бомбы, Тертышный в чистом, не замаранном разрывами небе мчался навстречу гряде, зная, что зенитка обманута, веруя, что все позади, отдаваясь радости желанного сближения с товарищами…

— Повнимательней, море скрадывает высоту, — подал по рации голос Комлев.

«Мин, наверно, полно», — решил Силаев, замечая на волнах одинокую шлюпку. В ней сушила весла парочка: голый по пояс белотелый парень и девушка в глухом свитерке. Сидя рядком, они не рыбачили, нет: «Мы на лодочке катались…» Настигнутые ревом моторов, они, похоже, не понимали, чьи это самолеты, чего от них ждать.

«Не гребли, а целовались!» — по-джентльменски, чтобы струя за хвостом не перевернула лодку, взмыл над ними Борис.

… - Идут!..

Моторов еще не слышно, но кто-то нетерпеливо высмотрел своих на горизонте.

— Два… четыре… шесть, — считают голоса вперебой. — Вся шестерочка, порядок.

Комлев? Кравцов? Братский полк? — уходили почти одновременно.

Яснеют очертания строя.

В полнозвучном гудении — спокойствие, на крыльях — отблеск сражения.

Строгий рисунок, которого держатся в воздухе ИЛы, восстановлен после боя, что признается и практикуется не всеми ведущими, поскольку возвращение с задания вольным порядком позволяет летчикам расслабиться, передохнуть. В плотном строю — престиж командира, унявшего свои и чужие нервы.

Собранные воедино, в одном сильном звуковом регистре выходят ИЛы на линию посадочных знаков.

Если бы не крайний левый ведомый.

Оттянулся, ломая симметрию, не старается сократить разрыв.

Крутым нырком ведущий разрушает свое творение — строй, позволяя каждому из летчиков на виду аэродрома блеснуть личным умением. Довоенная школа, закалка воздушных парадов по случаю Дня авиации — и дух фронтовой вольницы, не уставная, своеобычная манера роспуска ведомых… Комлев!

Летчики вторят ему, состязаясь в искусстве вписываться в круг, только крайний левый выпадает из общей молодецкой игры.

— Телепается, — говорят о нем на земле. — Совсем не может.

— Опыта нет, новичок. Гузора, наверно. В конечном-то счете рохля-новичок оттеняет образцовую выучку комлевского ядра.

— Как увел капитан шестерку, так и привел. Без сучка без задоринки. В целости и сохранности.

Вот что важно после Акимовки!

Есть люди, перед войной не гнутся, — колебнувшаяся было уверенность в этом восстановлена.

Первое проявление чувств — сразу после посадки.

Каждый полон собой. Своей завершившейся работой, своей усталостью, своим восторгом, своим ожесточением, своим переживанием, бесконечным и неизъяснимым, как сами жизнь и смерть, жернова которых обминают летчика.

— Ну, «эрликоны» дали! Вначале ничего, а потом стучат, стучат, не захлебнутся.

— Против зенитки Иван выделялся?

— Я бил! — заверяет Иван.

— А они вдогон! В бок вмазали, во пробоина!

— Не будь бронедверки, Колька бы сейчас не лыбился.

— Ты с разворота аварийно бросил?

— Прицельно!

— Я следом шел, видел, как все добро посыпалось.

— Прицельно, что ты! — Как всегда, под сильным впечатлением уверения безаппеляционны.

— Прицельно — не прицельно, рядить не будем, а взрыв и три факела есть.

— Правая пушка опять отказала!.. Пусть инженер сам слетает, если совести нет… Все обратно привез, все!

— Склад горючки у них?

— На переднем-то крае? Снаряды, наверно. Как ахнуло!

— Мне телега подвернулась…

— Те-ле-га… Кухонная двуколка. Кофе с бутербродами. На завтрак.

— Ты видел?

— Кофе с бутербродами?

«Три факела», то есть три пожара, и мощный взрыв подтверждены единодушно, во всем слышна радость успеха.

Молодой летчик Гузора, приплясывая, скидывает парашют. Левый сапог его разодран, губы спеклись, крупные, навыкате глаза блуждают. Он как бы ошарашен, верит себе и не верит, мажорный гомон стоянки не воспринимает, ждет, когда выберется из своей кабины его стрелок, краснолицый увалень старшина. Стрелок едва ли не годится летчику в батьки, ему аж за тридцать, и боевым опытом он побогаче Гузоры.

— Но ты видел? — несмело подступается Гузора к старшине.

В пылающих глазах летчика и торжество, и ужас, и сомнение…

— Парашютиста? — отзывается старшина.

— «Фоккера»! Рыло тупое, круглое…

— Справа?

— Да слева же, слева!

Впервые «фокке-вульф» пронесся в такой близи, что Гузора увидел грязь, присохшую на клепаном его хвосте, облупившийся «фонарь» кабины, чуть ли не буковки на тусклом эбоните шлемофона. Он поражен этим зрелищем, жутким и необъяснимым: ведь «фоккер» молнией пронесся слева, внутри боевого порядка их шестерки… а стрелок в ответ мычит. А земля, стоянка обступают Гузору обыденным: механик интересуется наддувом, звеньевой торопит куда-то перерулить… И не сводит с Гузоры глаз прибывший в полк накануне, совсем еще молоденький летчик, которому все это предстоит. Лицо его от ожидания и нетерпения бледно.

Да был ли «фоккер»?

Все собираются под крыло «Орлицы», Комлев, воодушевившись, делится увиденным.

— Знакомого повстречал, — говорит он зло и весело, наслаждаясь эффектом своего сообщения, выдерживая паузу. — Здорово, говорю, фон Пупке, давно не виделись. С Абганерова. Ты в меня еще под Абганеровом метил, хотел убить, не получилось, теперь здесь гоняешься. Узрел тебя, субчик. Я пикирую, все стволы бьют заградительным, а он занял командное орудие и не стреляет, развернул свой ствол в сторону моего выхода из атаки, ждет, чтобы я ему спину подставил, в спину привык всаживать… Нема дурных, фон Пупке. Силаев! — обращается к заму капитан, подводя итог вылету, своим отношениям с фон Пупке, со злосчастной Акимовкой. — В письме Елене вставь, что отомстим. От общего имени, понял? Не забудь. Чтобы знала.

Может, еще кому ни то улыбнется из своего угла, покажется загадкой, не исключено, что будущее печальной Елены при этом мечтательно, таинственно, неясно, сплетается с будущим самого Комлева, склонного к неожиданным решениям, как, например, июньским мирным днем на дебаркадере, в ожидании «Дмитрия Фурманова» со студенткой речного техникума Симой, местной знаменитостью, катившей на каникулы в Куделиху… но, с другой стороны, столько с той поры легло на душу Дмитрия Сергеевича, что он вполне мог изменить своей привычке, навсегда от нее отказаться.

— Правильно, Гузора? — встречает Комлев молодого летчика.

Обращение капитана непонятно Гузоре, и не может быть понятно, потому что Комлев вопрошает, скорее, себя.

— Я, товарищ командир, вас на развороте потерял, — отвечает честный Гузора.

— Разглядывали, как немец портянки сушит?

Гузора озадаченно хлопает пышными ресницами.

— Я говорю, целью увлеклись?

— Было, — выдавливает из себя Гузора, что-то припоминая. О главном, о «фоккере», никто не заикается. — Немного…

— А много противнику не надо! — подхватывает Комлев. — Раз — и в сумку! И нет отщепенца. Самый лакомый кусок — отщепенец, потерявший строй, великодушно поучает капитан новичка.

Каждый вылет особенный, по-своему неповторим, это доклады о них сводятся на КП к стереотипам. Штаб требует, торопит, штабу нужна сводка, и в политдонесение надо что-то вставить, Урпалов в рот глядит, Христом богом молит фактик, эпизод… Нынешний результат — чистый: отбомбились метко. Взрыв, три очага пожара. Председатель парткомиссии может успокоиться. Не почили на лаврах. Не зазнались.

— Товарищ капитан, вы видели? — Гузора, ободренный командиром, решается открыть свои сомнения. — Как черт за бортом… А ты раззявил варежку, корит он своего стрелка. — Хоть бы очередь дал…

— И снял бы «ла-пятого», — в тон ему продолжает Комлев. — Такого трофея у нас еще не было. Таких побед мы пока не одерживали.

Гузора не понимает капитана.

— Сбил бы «Лавочкина», который старался нас прикрыть, — вразумляет его командир.

Щеки Гузоры — как маков цвет.

Летчик, прибывший накануне, стоит с ним рядом, глаза его полны сочувствия Гузоре.

— Кому еще привиделся «фоккер»? — командир усиленно сводит брови.

— Вообще-то «фоккер» был, — говорит Силаев.

— Борис, как черт, правда? — ухватывается за него растерянный Гузора, манипуляцией руки и пальцев показывая, откуда взялся подлый «фоккер».

— Был, товарищ командир, — повторяет Силаев.

— На вашем фланге?.. Но я по рации с Аликиным работал. И земля с ним работала. Слышал землю? Аликин месяца два как летает на «ла-пятом»…

Силаев, слова не говоря, сильно сощуривает глаз: был «фоккер». Был.

Капитан в затруднении.

Взирает на механика за капониром, успевшего раскинуть от промасленной кудельки костерок, прокалить на нем паяльник, что-то изготовить.

— Где Тертышный? — спрашивает Комлев.

Летчики переглядываются — Тертышного нет среди них.

Гузора рад, что разговор переменился.

— Тертышный где? — кричит он инженеру. — Не слышит… Я сбегаю, товарищ командир?

— Морской свежести дохнул, Херсонес вспомнил, — вставил Конон-Рыжий, заполняя паузу. — А как лодочку качнуло, он ее и обнял.

— Хороша рыбачка?

— Рыбачка ли?

Мимолетный эпизод в море ни для кого не прошел бесследно.

Урпалов, спеша издалека, удрученно крутит головой:

— Нет Тертышного! Не садился!

— Как — не садился? — без всякого почтения вскидывается на него Силаев. — Мы шестеркой пришли!

— Шестой — «чужак». Сел, не знает, куда рулить. Покатил на ту сторону. А лейтенанта пока нет… «Чужак» из братской дивизии, две белые полосы на хвосте. — Учащенно дыша с плотно сомкнутым ртом, Урпалов взглядывает на Силаева вопросительно и строго. Тронуть самого Комлева он не решается.

Летчики сбиты с толку, ничего определенного никто сказать не может.

— Вроде как всех видел, — бубнит Конон-Рыжий, флагманский стрелок. — Из атаки все вышли, товарищ командир.

Начинаются припоминания вслух, догадки.

— Слева чей-то мотор запарил…

— Парашютист спускался…

— Я не понял, что там грохнуло? Взорвалось-то что?

— Дымка еще, черт ее дери… такая плохая видимость…

— Гузора, я замечаю, переживает из-за перчатки, у него перчатку в форточку выдуло, а где посеял Тертышного — не знает. Лейтенант Силаев, обращается Комлев к своему заму, — доложите!..

Борис обескуражен.

— Доложите обстоятельства потери экипажа, — требовательно повторяет Комлев.

— Тертышный атаковал… в условиях дымки… сильного огня ЗА… Не видел я, товарищ командир. Падения экипажа не наблюдал.

— В стратосферу дунул лейтенант Тертышный, — фыркает Комлев, слабые улыбки тут же тают, — Летчик показной смелости! — распаляется он против лейтенанта. — Один штурмует всю Германию, море по колено. И пожалуйста, результат.

Осуждая предполагаемое сумасбродство Тертышного, Комлев не жалеет красок, но, кажется, сам плохо верит в свою версию.

— А «чужак»? Приблудок этот? Почему не засекли? Какой ты, старшина, к черту, флагманский стрелок, щит героя?..

Конон-Рыжий подавленно сопит. Старый Крым от него уплывает…

20

Re: Анфиногенов Артем - А внизу была земля

— А ты, заместитель? Хорош, нечего сказать! — Капитан взялся за Силаева, чья бесспорная вина может послужить теперь Комлеву единственным слабым, конечно, — оправданием. — Командир направляет группу, руководит обработкой цели, ведет ориентировку, а заместитель? Спит? Ворон считает? Потерял Тертышного, привел на аэродром вместо Тертышного какого-то приблудка… За должность надо отвечать, лейтенант! — Капитан сдвигает к пряжке свою кобуру. — Осмотрительность в группе низкая, взаимной подстраховки нет — а чему удивляться? Заместитель-то в группе, оказывается, отсутствует! Заместитель — пустое место!..

Силаев угрюмо молчит.

«Фоккера» он видел. «Фоккер» был. Наверно, в «фоккере», пропоровшем строй, когда шестерка пошла пикировать на цель, — разгадка судьбы Тертышного, думает Силаев.

Его опыта, его самостоятельности хватает, чтобы трезво судить о бое, но еще недостаточно, чтобы отстаивать свое мнение вслух. В конце-то концов дело не в том, видел он или не видел «фоккера». Глубже, серьезней разочарование, вызванное его новым, более зрелым пониманием места и роли ведущего, командира группы. Заместитель он, как выясняется, никудышный, о том, чтобы получить, возглавить группу, и речи быть не может. Звено, скажем, четверку ИЛов, как ему мечтается с осени… Никому другому подобная идея в голову не приходит, и очень хорошо. Не зря Кузя всю войну ведомый, теперь-то Силаев это понимает. Не зря, не случайно, груз ответственности не каждому по плечу.

Майским днем полк продвинулся к Евпатории. Море открывалось тотчас по отрыву, влево и вправо бежала пенная полоса прибоя. — Все, товарищ капитан, уперлись, — оценил новое место Урпалов.

— Как рассуждает наземный человек: уперлись, — возразил Комлев. — Это они, немцы — уперлись. Их прижали, они уперлись, держатся за Херсонес.

— Хочу сказать, последняя точка базирования.

— Урпалов дал лозунг: конец войне.

— Не конец. Не все сделано. Кое-что осталось.

— Провести собрание?

— И собрание.

— Кто же против?

— А сейчас узнаем: доклад поручить капитану Комлеву.

— Есть мнение?

— Да.

— Твердое? А время на подготовку? Тезисы? Конспекты, цитаты?

— Кто против — установлено.

— Над целью с КП потребуют: «Комлев, повторите заход!», а я скажу: «Не могу! У меня доклад на партийном собрании!»

— Вопрос не слишком сложный: о боевых традициях. Поскольку поступает молодежь… Вы все знаете.

— Ох, Урпалов, опасный человек, дай тебе палец, руку оттяпаешь.

— Дмитрий Сергеевич, о чем должен известить: наградной материал на вас вернули.

— Дожил.

— С разносом вернули. Вот такая телега из армии.

— Не за то воюем. Не за железки.

— «Капитан Комлев по общему итогу боевой работы справедливо заслуживает представления к званию дважды Героя…» — процитировал Урпалов. — Вот как вернули.

Помолчали.

— Война, в людях большая нехватка, понятно, — издалека начал Комлев, сильно щурясь. — Но помяни мое слово, Урпалов: победим, так лучшие люди, какие поднялись в авиации из летного состава, будут поставлены на политработу. А ты, товарищ Урпалов, займешься своей специальностью. Каковую ты понимаешь и любишь.

— С удовольствием.

— С удовольствием или как, не знаю, но готовься. Другого не будет. Вплоть до того, что лично выскажу перед ЦК такое пожелание… Гузора, каковы впечатления с птичьего полета?

— Нравится, — улыбнулся Гузора. — Морем полюбовался. Окунуться бы…

— С кем ни то из трофбатчиц. Видел, трофбатчица Муся загорает? Мягкая Муся…

— Скупнуться охота, товарищ капитан. Я в море не окунался.

— И я… Скупнемся, если не потопят. С Крымом покончим, бока погреем, и на завод, пополняться техникой.

— А что, товарищ капитан, насчет нового ИЛа?

— Нового — взамен разбитого? Взамен разбитого — шиш. Взамен разбитого штрафбат. На это ориентируйтесь, не шучу.

— Будто бы два мотора, и скорость шестьсот, — с сомнением выговаривает Гузора.

— Я эту байку сколько слышу!

— Двухместный. В кабине и летчик, и штурман — рядом… Но кто же командир экипажа, товарищ капитан?

— Смешно: летчик.

— Сейчас бы его сюда, «мессеров» погонять, — мечтательно произносит Гузора. — Да и против зенитки неплохо…

— А также заострить насчет воинской дисциплины, — возвращается к вопросу о собрании Урпалов. — Дисциплина в эскадрилье последнее время ослабла.

— Конон-Рыжему отпуск оформлен?

— Нет.

— Надо оформить. Я поддерживаю.

— В самоволке Конон-Рыжий. Посвоевольничать надумал. Я понимаю: жена, дочка… Понять можно. Но дисциплину ослаблять нельзя. Это тоже понимать нужно.

…Холодной лунной ночью Степан Конон-Рыжий возвращался в полк с пустым парашютным чехлом в руках, метался по шпалам узловой станции. Его оглушали свистки, пыхтенье маневренных паровозов. Он нырял под вагоны, шастал среди теплушек с табуном пугливых теток, в одиночку пристроился на платформу, груженную сеном, и в конце концов состав вывез его на евпаторийскую ветку. Черное небо плыло, кружилось над ним, раскаленные патрубки прочерчивали небесный свод. Откуда-то издалека, с Большой земли, высоко, близ звезд, проходили ночники-бомбардировщики, пониже тянулись «Бостоны», а над головой мужественно тарахтели ПО-2. С рассветом пошли «пешки», эскадрилья за эскадрильей стартовавшие с той лесопосадки, где в сорок первом году так тяжко мыкался Комлев, спасая единственную в центральном Крыме разведчицу «девятку», и где Степан впервые после Ятрани повстречал летчика. Тогда старшину Конон-Рыжего торопила Одесса, теперь его ждал Севастополь, звал Херсонес, а селение Старый Крым, где были жена и дочка, — рядом. С продвижением в глубь полуострова заиграла под крыльями «горбатых» светлая полоса прибоя… не берег, не граница, а заветная черта, за которую отступит смерть, лютующая в каждом вылете, за которой — покой и жизнь… Не утерпел Конон-Рыжий. Не выдержал, не дождался обещанного ему самолета ПО-2, кинулся в Старый Крым на перекладных… И — опоздал: угнали оккупанты жену и дочку в Германию. Морем увезли, через тот же мыс Херсонес.

Чем ближе фронт, тем меньше была для беглого старшины опасность комендатуры. Он дремал и пробуждался, пораженный: как он может спать? К утру состав вошел в район, где за стуком колес то возрастал, то падал привычный его слуху резковатый тембр «ам-тридцатьвосьмых», — здесь базировалась авиация поля боя, штурмовики. Рев моторов сопровождал товарный состав, спешивший в сторону моря, ИЛы появлялись то справа от полотна, то слева, и Степан вертел головой, опасаясь, как бы ему не промахнуть мимо своих.

Вот над эшелоном загремели белополосные ИЛы. Иззябший Конон-Рыжий вскочил, неуклюже взмахивал руками, радостно узнавая по хвостовым номерам своих: Крупенин, Комлев, Кузя. Упрятывая в крыльевые гондолы вращавшиеся после взлета колеса ИЛов, командиры уводили группы в сторону Чатыр-Дага, Шатер-горы, еще не свободной от снега. В глубине полуострова ИЛы собирались, подравнивались на широком кругу; в боевых порядках шестерок и восьмерок, сравнительно неторопливых, была собранность, непреклонность: на Херсонес, на Херсонес. Степан не сомневался, что туда, на Херсонес. Провожая волнами проходившие над ним самолеты, он то забывался в горестном, возвышавшем его чувстве единства, слитности с теми, кто вел эти ИЛы и ЯКи на последние в Крыму бастионы противника, проговаривая про себя нечто вроде напутствия или даже благословения им, то безжалостно судил себя за то, что сам-то он здесь, на земле. «Ax, — думал он в порыве такого сожаления и бессилия, — лучше бы мне там погибнуть, на Херсонесе, в сорок втором!»

Лучше бы прикончил его тот морячок в бухте Казачьей. «Вперед! — кричал морячок, взмахивая длинноствольным пистолетом. — В Ялте наш десант, корабли придут, в землю не лезть, землей нас другие укроют! Немец рядом, в камышах, кто изменит Родине — застрелю, вперед!» — А он размяк в воронке, не веря в десант, ни во что не веря…

Товарняк тянул, сбавив ход.

Степан прыгнул под откос, не зашибся.

Вдоль садочка, вдоль садочка, обходя овраг…

Как в Старом Крыму, так и здесь, вблизи побережья, картина одна: сведены сады, сведены вчистую. Аккуратно взяты стволы, не под корень, торчат над землей на вершок или два, весна гонит по ним сок, омывает снаружи. Чтобы, значит, увидел хозяин былую свою красу. Чтобы, значит, больней ему стало. Загодя, загодя, не второпях… ах, гады, скрипел зубами Степан, соображая, как ему перескочить посадочную, каков кратчайший путь на КП полка.

Из капониров, разбросанных в шахматном порядке, выкатывалась, подстраивалась к кореннику-командиру очередная группа. Возможно, братского полка. Или комбинированная, сразу из трех полков, здесь расположившихся. Не задерживаются, скученность рискованна, время выхода на цель строгое… Пыль до неба, понеслись попарно…

До своих, до эскадрильи Комлева, оставалось рукой подать, когда низко-низко, вровень с придорожными топольками, замаячил самолет, — ни высоты у него, ни скорости, — и Степан узнал, чей это ИЛ: «тринадцатый»! Кузя! Покачивается, зависает, упрямо целит на полосу. Конвейер действует, взлет групп продолжается.

Захваченный жизнью, с которой свыкся, Степан шел, не останавливаясь. Грязный, едкий воздух, задубевшие на турели ладони и ударяющие в сердце картины кровавой тяжбы смерти и жизни (дневальный в общежитии вскинет, скатает па лежанке чей-то матрац), — он принимал все это, терпел, тянул, ожидая встречи со Старым Крымом, с женой и дочкой…

— Куда!.. Стой! — криком исходил только что вернувшийся с задания Борис Силаев. Финишер рядом с ним пулял из ракеты, не надеясь на пиротехнику, размахивал вовсю красным флагом, сам лейтенант, негодуя, приплясывал и свистел, заложив пальцы в рот, как голубятник. Было с чего: летчик Гузора садился, выпустив вместо шасси, вместо колес, — щитки-закрылки. Неистовство стартовой команды, должно быть, привлекло внимание Гузоры, и он неохотно, озадаченно, как бы через силу потянул на второй круг…

Степан стремительно пересек посадочную.

— Не спугни лупоглазого! — накинулся на него разгоряченный Силаев. — С Херсонеса притопал, так здесь грохнется, глаза-то квадратные. Не упускай его, слышишь? — говорил лейтенант финишеру. — Меня на КП ждут.

— Вот же он, товарищ лейтенант, ваш ведомый! — Финишер, «махала», не хотел оставаться один на один с неразумным Гузорой. — В третий раз заходит.

— Выпустил? — громко спрашивал Борис, отлично видя, что шасси ИЛа — в убранном положении.

— Выпустил.

— Что выпустил? Где?

— Щитки выпустил.

— Ракету!.. Еще!.. Конон, маши! Работай! О, господи, стрелок-то у него кто? Видит, командир ополоумел… Ну, дает прикурить Херсонес! Я такого огня вообще не встречал, из каждой палки садят… Ты где пропадал, старшина?

— Недалеко. В Старом Крыму.

— Домой махнул?

— Домой.

— То-то не видать… Дошло-таки до Гузоры, вспомнил про колеса, выпустил. Теперь аэроплан подвесит. Обязательно подвесит. Такой летчик, не одно, так другое… И сколько же ты гостил?

— Не гостил я, Борис Максимович, приехал, уехал. Быстро обернулся. Ни доченьки, ни жены…

— Убили?

— Нету. Ни доченьки, ни жены.

— Повнимательней, Гузора, повнимательней… сел! Сел, не катится. Выдохся. Обессилел… И на том спасибо… И что, никаких следов? Ничего не узнал?

— Товарищ лейтенант, вас на КП зовут…

— Есть на КП!..

Командир полка на ходу «тасовал колоду», меняя составы групп и отбиваясь от требований ненасытного штаба дивизии. «Еще две группы?! Не могу, товарищ полковник!»

— «Почему?» — «Нет самолетов, нет ведущих». — «Что значит — нет!» — «То и значит: нет! У других есть, у меня — нет. Хорошо бы одну собрать». — «Кто поведет?» — Командира полка ловили на слове. «Миннибаев». — «Позывной?» «Стрела-девятъ». — «Давайте Миннибаева!..»

— На сегодня у нас полковой лидер Силаев, — сказал Крупенин. — Больше всех вылетов на Севастополь — у него. Шестнадцать, Силаев?

— Так точно.

— Без единой пробоины?

— Пока…

— Отдыхайте, лейтенант Силаев.

— Слушаю… Одна пробоина отмечена, товарищ командир. Осколок. Как бы в следующий раз немцы поправку не внесли.

— Отдыхайте…

— Слушаю…

— Самолет под номером «семнадцать» даем Гузоре.

— Нельзя, — возразил Силаев.

— Что — нельзя? Херсонес от вас не уйдет.

— Уйдет, не заплачу, а Гузоре «семнадцатую» — нельзя…

— Она как раз Гузоре подходит. Легка, удачлива.

— Товарищ командир, возьмут немцы поправку, я не зря сказал…

— Отставить! — цыкнул на лидера Крупенин. — Что за настроения? Что за Ваганьково?.. Отставить!

— Товарищ командир, машину жалко, — пошел в открытую Борис.

— Машины на потоке, на конвейере, комплект получим… Отдыхать! — распорядился командир.

Непривычный для слуха, такой лестный эпитет «лидер» сел Братухе на язык.

— Лидер, просвети, — обратился он к Силаеву. — За этой войной все книжки из головы вон: в прошлом-то веке, в первую оборону, — наши брали Севастополь? Или только обороняли?

— Не брали.

— Сестра Даша, матрос Кошка, да?.. Точно, что не брали?

— Хотя, да, вспомнил. Толстой писал, потом наш, Сергеев-Ценский… И откуда же вступил в город неприятель?

— По-моему, через Сапун-гору…

— Через эту? Которую мы долбим? А кто напишет, как мы входили?

— Сами не забудем. Детям расскажем.

— У кого будут.

— Это правильно.

Собрание переносилось с часу на час, сдвигалось — подстраивались под докладчика Комлева, с утра не вылезавшего из кабины…

Летчики и стрелки, свободные от работы, поджидали капитана возле брезентовой палатки, приспособленной для ночевки техсостава. Таких палаток поднялось несколько, они придают аэродрому бивачный вид… стан русских воинов в степном Крыму.

Разгульный ветер, запахи просохшей земли, бензиновой гари, пороховой окалины. Вернувшиеся с задания и те, кто на очереди, — в куртках, ветер свеж.

Урпалов, терпеливо карауливший капитана, уловил беду на глаз — по строю возвращавшихся ИЛов, — строй растянулся, как гармонь. «Где Комлев?» — кинулся он к первому, кто зарулил. «Сбили», — коротко, удручающе просто сказал летчик, быстро проглядывая номера садившихся машин. «Сбили над целью», — добавил он, в лице ни кровинки, губы непослушны. «Казнов?» — спросил Урпалов. «И Казнова нет?» — «Нет». — «Блуданул…» — «Казнов?!» «„Мессера“ откуда-то взялись, я даже не понял. Стрелки отбивались… Петя, живой?» — «Еще не очухался…» — «У тебя хоть что в ленте осталось?» — «Ни одного снаряда…» — «Я говорю, лупили…»

Связной картины, как водится, нет, каждый выдвигает свою версию. «Капитан пошел на цель с разворота, накренился и — бах!» Третий припоминает трассу с «двухсотки», как бы упреждающую пулеметную очередь, направленную куда-то вниз, в дымы, в сумрак лощины, где ни черта не разобрать. «И там же загорелся факел». Это подхватили, стали повторять: да, да, факел. Для большей убедительности, может быть, из желания подкрепить общую надежду, в ход пошли сравнения: «Парашют повис, как одуванчик», и даже: «Хризантема парашюта»…

Ссылка на парашют приподымала настроение.

Дело не так уж безнадежно.

Тем более что летчик — Комлев.

— Меня под Сталинградом три дня ждали, пока добрался, — вспомнил Кузин. — А Кочеткова и вовсе полгода не было, все в голос: сгорел над целью… Придет Митя, куда ему деться.

Урпалов, поколебавшись, решил собрание проводить.

Повестку дня он скорректировал.

Первым пунктом — вопрос о воинской дисциплине (проступок старшины Конон-Рыжего), вторым — о боевых традициях.

— Поскольку докладчик… задерживается, я думаю, по второму пункту выступят товарищи из старослужащих…

Возражений не было.

Он же докладывал о воинской дисциплине.

Его речь на ветру, под солнцем, обещавшем жару, но не гревшим, лица тех, кто слушал, и то, как они слушали, — это тоже было его, Степана, жизнью. И какими глазами смотрели на него и в сторону КП, ожидая известий о Комлеве, думая о нем, о капитане; Урпалов говорил с паузами, привычно и нетерпеливо умолкая, чтобы переждать нараставшее с очередным взлетом гудение моторов. Степан слушал его, зябко передергивая плечами, ему было холодно: бегство с поля боя… позор… пятно.

Все было ясно Степану.

— В то время, как лучшие товарищи… почти четыре дня…

— Три или четыре?

— Не имеет значения, — голосом, более громким, чем необходимо для ответа одному человеку, сказал Урпалов. — В условиях военного времени…

— Пусть сам скажет.

Поднявшись, Степан косил глазами в сторону моря, откуда приходили штурмовики и откуда должен был появиться, да задерживался, не показывался капитан. Поверить в то, что Дмитрий Сергеевич не вернется, Степан не мог, как но было на свете силы, которая заставила бы его сейчас поверить, что он никогда, никогда в жизни не увидит больше свою Нину, свою маленькую дочь, угнанных в Германию…

— Виновен, — сказал Степан, чтобы не тянуть. Но признание его не облегчило, мука жгла его, не отпускала.

— Вопросы? — спросил председательствующий Кузин.

— Ясно!

— Сам же говорит: виновен.

— Так тоже нельзя, пусть кровью искупит!

— Кончай, чего волынить, если осознал!

— К порядку, товарищи, к порядку! С наветренной стороны неслышно выкатил и визгнул тормозами возле палатки «додж».

— Братуха! Братуху привезли!

Все кинулись к машине.

21

Re: Анфиногенов Артем - А внизу была земля

Осторожно и неловко нащупывая суковатой палкой опору, а свободной рукой держа сапог и шлемофон, из высокой кабины союзнического грузовика выбирался Алексей Казной. Лицо, поцарапанное осколками, в желтых пятнах йода и без румянца. Палка его не слушалась, он от натуги потел и плюхался, но все-таки сошел, присел на рифленую подножку, перевел дух. Приторачивая сапог к палке и снизу, беркутом поглядывая на сбегавшихся товарищей, Братуха тихим голосом, как бы сострадая себе, отвечал на поздравления, принимался рассказывать, снова отвечал. Немцам ничего не остается, немцам каюк, говорил он, поливают огнем, пока есть снаряды. «Мессеры» меняют тактику — хитрят. Рискуя угодить под наш и свой наземный огонь, с верой в удачу, — напропалую, была не была, — с фланга, бреющим врываются на поле боя до появления ИЛов. Врываются, встречают штурмовиков внизу, бьют по ним навскидку, уматывают к себе на Херсонес…

Сквозь толпу протиснулся к «доджу» Урпалов. На худом лице — улыбка, такая у него редкая.

— Пришел, значит, — несмело тискает он Казнова.

— Приковылял, товарищ старший техник-лейтенант. На ПО-2 подбросили.

— Собрание у нас, Алеха. Как раз насчет традиций. Надо молодым кой про что напомнить… А ты отдыхай. Поправляйся.

— Хотелось прежде сюда заглянуть.

— Рассчитываешь в полку остаться? Казнов пошевелил перебинтованной ногой.

— Дома, все не у чужих.

Вокруг да около, главного не касаются.

— Мы с тобой еще споем, Алеха. И «Дядю Сему», и другое. Ты давай к палатке ближе. Шофер, подбрось старшого… Сам не скажешь? Пару слов, как сталинградец? Ведь мало нас, сталинградцев, а, Братуха? — Он как бы извинялся перед раненым и не мог не высказать своей просьбы, а ждал, как все, другого…

— «Мессера» на бреющем встретили, — повторил для Урпалова Казнов. Спасибо капитану, он их первым прищучил. Уж не знаю как, нюхом, но выявил, раскрыл, врезал очередь. Хорошую очередь. Дал-дал, пригвоздил, всем показал: вон они, по балкам, по лощине шьются, гробокопатели, мать их… И завалился.

Алексей рукавом утер лицо.

— Вошел в разворот и не вышел.

— Кто прыгал?

— Следил. До того следил, что не знаю, как свой самолет выхватил… Никто не выбросился.

На втором заходе Казнову ударили в мотор, притерся дуриком по склону высоты, не взорвался, не обгорел, только ногу перешиб.

— Подъезжай к палатке, — повторил Урпалов водителю.

— Старшего лейтенанта Казнова — в госпиталь, — распорядился врач. — Без разговоров. Он свое сказал…

…Силаев, отправленный командиром отдыхать и сладко уснувший в чехлах, был, наконец, найден, разбужен, спроважен к палатке. Издали он увидел Степана, сидевшего несколько особняком, с непокрытой, давно не стриженной головой, и понял, что произошло. Смущенно, с виноватым видом опустившись в задних рядах, Борис вглядывался в исхудавшее лицо старшины, замкнутое и страдальческое.

… - Традиции пишутся кровью, причем кровью лучших, как летчиков, так и воздушных стрелков, — говорил Кузя. Ни слова о Степане, — отметил Борис, вспоминая Саур-Могилу, как сиганул Степан от настырных «фоккеров», его рассказы о Херсонесе, раздражаясь собственной черствостью, неспособностью на сочувствие, на сердечный отклик.

… - Может быть, я уже надоел старшим товарищам со своими расспросами, — выступал от имени молодых Гузора, — я пока не замечаю, что надоел, напротив…

… - моторесурсы кончились, матчасть на пределе, ответственность за выпуск такой техники вот где, — шлепал себя по загривку инженер, а позади Бориса вполголоса: «Таких рубак, таких орлов снимают, Комлев, а?» — «Держись меня. Будешь держаться, будешь жить, понял?» — «Как, Коля? Ведь я хочу…» Явственно слыша каждое слово и не понимая их, Борис спросил: «Где Комлев?» и обмер — не увидел, почувствовал, два сильных сердечных толчка сказали ему: капитана на земле нет. Гнездо «Орлицы» опустело.

И встретил поднятые на него полные страдания и боли глаза новичка.

А вокруг ничего не изменилось.

Вздувался, ходил ходуном на шальном ветру брезент палатки, катила по грейдеру к Севастополю техника.

Очередной оратор пенял молодым за невнимание, «по причине чего случился взлет с чехлом на трубке Пито», призывал быть на земле и в воздухе настороже, поскольку весь резерв техники — «Иван Грозный», и тот после капремонта не опробован. Председательствующий Кузин грыз былинку, Урпалов, потупившись, сворачивал цигарку.

Собрание, фронтовой аэродромный быт своим несокрушимым ходом врачевал их, оставшихся без капитана, убаюкивал словоговорением…

Но это невозможно — Силаев вскинул руку:

— В порядке ведения!

Кузин, председательствующий, его не расслышал.

Борис ждал, тянул руку, не зная, что скажет, понимая: так продолжаться не должно. И Кузе это передалось:

— Ты что хочешь сказать? — Нетерпеливо: — Говори!

— Подвести черту, — сказал Силаев. — Принять решение: в ответ на гибель капитана Комлева ударить по Херсонесу группой ИЛов, составленной из добровольцев.

— А на бомбах написать: «Подарок фрицу!» — пылко внес свою лепту Гузора.

…Как повисает с началом стендовых испытаний долгая, тягучая нота над городом, где есть авиамоторный завод, так и над пепельно-желтой весенней яйлой не смолкал небесный гул; в горах он мешался с эхом артиллерийской канонады, направленной на Херсонес, выкатывался в море и там пропадал; генерал Хрюкин, не обходясь силами своей армии, через головы высокого начальства вовлек в наступательную операцию соединение бомбардировщиков АДД, за что ему кратко и недобро выговорил Верховный: «Вы упрямы, генерал, и нетерпеливы. Хорошего военного от плохого военного отличает исполнительность». (А в своем кремлевском кабинете, уже июньским днем, по случаю совпавшим с днем рождения Хрюкина, сказал: «Тридцать три года возраст Иисуса Христа. Говорят, в этом возрасте человек все может. Советую вам никогда не забывать уроков Сталинграда», — и перебросил генерал-полковника авиации Хрюкина на 3-й Белорусский фронт, где назревали главные события военного года.

Полевые аэродромы Таврии прохватывала всегдашняя спутница боя лихорадка, обдавшая Степана в момент его появления на взлетно-посадочной полосе своего полка, — тот же отзвук нараставшего воздушного удара во имя скорейшей победы в Крыму.

Ради этого собирались на Херсонес и летчики-добровольцы во главе с лейтенантом Силаевым.

В сжатые сроки Борису столько предстояло проверить, что его всегдашняя мука, что ему никогда не удавалось проявить своих возможностей в полную меру, становилась невыносимой; отчаявшись, он в конце концов положился па выучку товарищей по строю, и эта невольная мудрость внутренне его раскрепостила. «„Семнадцатую“ Гузора у меня не получит», — сосредоточился Силаев на важном для него обстоятельстве. Сам он вынужден был от «семнадцатой» отказаться: на «семнадцатой» не стоял радиопередатчик и служить теперь лейтенанту, занявшему командный пост, обеспечивать управление боем она, увы, не могла. «На откуп слабоватому Гузоре я ее не отдам», рассудил Борис. Утрясая состав, он доверил свою родимую Бороде, светлобородому летчику, появившемуся в полку на Молочной и подкупавшему умением делать все, что ему поручалось, с какой-то заразительной истовостью. К «семнадцатой» новый владелец подвалил, как завзятый лошадник к племенной кобыле: «Но, милая, балуй!» — дружески потряс он ее за лопасть винта. «С ней так не надо», — огорчился Силаев, усомнившись в Бороде. Как всегда в минуты возбуждения, глаза Бориса не косили, но теснее сдвигались к переносице, поверх голов он выискивал Конон-Рыжего. Искупать свою вину Конон-Рыжему предстояло в экипаже Бороды. Развести Степана и Гузору, а главное, оставить стрелка под покровительством мистических знаков, оберегавших уязвимые узлы «семнадцатой» и таких успокоительных для них обоих, — в этом состоял смысл единственного, по сути, решения, проведенного в жизнь молодым ведущим Силаевым.

Конон-Рыжий, остановленный на полпути Урпаловым, стоял к Борису спиной. Урпалова он слушал нехотя. В его слегка наклоненном в сторону «семнадцатой» туловище, сохранявшем инерцию движения, в его опущенной голове, в крутом, тронутом сединой затылке заметна была принужденность. «Батогом?» — доверчиво спрашивал Степана старший техник-лейтенант Григорий Урпалов, собираясь по старой памяти занять место воздушного стрелка в экипаже лейтенанта Силаева. «Батогом», — хмуро, глядя вбок, ответил ему Степан.

Борис первым запустил мотор («Выруливай с запасом, — учил Комлев. — Все продумал — по газам»), первым покатил к стартеру, сомневаясь, чтобы его «четверка» своим бегом мимо капониров, палаток, бензозаправщиков напомнила кому-то безоглядность «двухсотки» Комлева. Заменить другого, лучшего, нельзя. Встать на место другого — значит понять, что его отличает, оставаясь самим собой. «Верность себе, инстинкту самоутверждения», — думал Борис как и на школьной скамье, но не в молчаливой дуэли с завучем, подогреваемой самолюбием и мальчишеской обидой, а поднимая в бой доверившихся ему людей.

Подпрыгивая на кочках, на рытвинах, он развернулся против ветра так, чтобы его товарищи, выстраиваясь справа в линию, фронтом, не теснились, могли бы разбегаться и взлетать компактно и свободно. Кузя, его заместитель, заняв свое место, кивнул ему коротко: «Хорош!», что не было похвалой, что не было и оценкой. Борис принял его кивок как признание, которым старший лейтенант хотел бы навсегда закрепить за собой желанную возможность оставаться в строю вторым, ведомым.

И только нажал Силаев кнопку своей командной рации, чтобы дать отсчет, как его «четверка», припав на ногу, охромела.

Механик на земле сейчас же ему прожестикулировал: «Села стойка шасси, выключай мотор!»

До старта — четыре минуты.

Времени раздумывать, чесать в затылке — нет, но время («Выруливай с запасом») — есть.

Борис выжался на руках, выбросил ноги на крыло, крикнул Урпалову:

— За мной!

Придерживая руками парашюты, они вдвоем неуклюже, как каракатицы, засеменили к самолету Кузи.

Видя странный, агрессивный по смыслу марш-бросок в его сторону, Кузя затянул газ и прокричал им навстречу нечто протестующее. «Куда? Отваливай! Не позволю!» — было написано на его шафрановом лице, свирепом и растерянном.

Ответный взмах руки Силаева, энергичный и повелительный, двух значений не имел: «Вылазь!» — Он двигался вперед неукротимо. «И ты!» — подхлестнул Урпалов Аполлонова стрелка. Укрываясь от жаркой моторной струи, обдувавшей кабину, Борис вскарабкивался по левому крылу на коленях, как если бы брал самолет Кузи на абордаж. Кузя, уступая его напору, скатывался вниз по правому. Расстегнув ножные обхваты парашюта, чтобы выиграть в скорости, Кузя ринулся со своим стрелком к соседнему ИЛу — Гузоры. Гузора проявил и находчивость, и прыть; он помчался со стрелком к светлобородому, стоявшему с ним рядом, и по праву старшего выставил Бороду из кабины. Но полной замены экипажа здесь не произошло: Степан своего места в «скворешне» не уступил. Он получал то, что заслужил, так он считал. Он должен был остаться за турелью, и остался; перечеркнув намерения предусмотрительного Силаева, судьба свела все-таки на борту «семнадцатой» младшего лейтенанта Гузору и старшину Конон-Рыжего.

Оказавшись за бортом, Борода готов был высадить черта, и тут, ему в спасение, выкатил самый юный в группе бледнолицый летчик-новичок, появившийся в полку с началом крымской операции — выкатил на пятнистом, в дюралевых лишаях «Иване Грозном»!

Должно быть, принадлежавшие павшему вещи, предметы что-то перенимают от своего хозяина. Какая-то печать ложится на них.

Гибель капитана как бы преобразила «Грозного».

Предшественник комлевской «двухсотки», комлевской «Орлицы», сталинградец «Грозный» был неотделим от капитана. Быстрый, на пределе дозволенного, бег одноместного ИЛа отвечал духу Комлева, вторил его повадке, всем знакомой, а сидел в кабине «Грозного» юнец. Он был напряжен, но не скован, — человек, которого сейчас ничто не отвлечет. Так, с ветерком, проследовал он на старт, никем но остановленный, и в небе, во время сбора на большом кругу, занял свое место, вписался в боевой порядок со сноровкой, пришедшей к Силаеву лишь после Миуса.

С появлением прикрытия, пары легкохвостых ЯКов, резво заигравших над шестеркой, предстартовая лихорадка окончательно сошла, отпустила Силаева, то, что ставило его в тупик, отвлекало, повергало в сомнения, потеряло свою важность, им завладевала возбужденная сосредоточенность, когда голова холодна и ясна, внимание направлено не внутрь, не в себя, но обращено к движению, к жизни строя, легшего на курс, оценивает происходящее вокруг трезво, быстро. Способ удара был еще не решен, не выбран: штурмовать ли цель с хода, ограничившись одной атакой, или встать над Херсонесом в круг? Вражеская зенитка, стянутая со всего полуострова и без умолку стучавшая над каменистым мысочком, «мессеры», в одиночку и парами поднимавшиеся с херсонесского аэродрома ИЛам наперехват, чтобы прикрыть эвакуацию своих транспортов, наконец, издалека видные, густые, затруднявшие рассмотрение земли дымы подсказывали, что одна быстрая атака будет оправдана. Порыв, подхлестнувший Бориса на собрании, развеялся, внизу под крыльями «горбатых» светлела полоса прибоя, — заветная черта, за которую отступит смерть… вот он, близок, рядом, конец великого сражения. ЯКи прикрытия, сторонясь бушевавшей зенитки, отклонялись от шестерки вбок, ближе к городу, и Борис понимал, что «маленьких» ему но удержать, не подтянуть к себе, сколько бы он ни старался по рации; и того достаточно, что оба — в поле его зрения, под рукой, настороже.

На какие-то секунды — впервые в этом вылете — он осел в кабине, замер; забирая вбок и на высоту, «маленькие» напоминали ему его удел, удел и обязанность штурмовика. «Пр-ротивозевитный маневр-рр Дмитр-рия Комлева», — с вызовом осторожным ЯКам пошел он раскачивать, швырять и вздымать свою машину. Он предпочел бы один заход, как сделал это Комлев утром первого налета на Сиваш, но заградительный огонь, сжигавший минутные порывы, обострил боль, усилил горечь. «Вас понял!» — сейчас же отозвался Кузя. Эта готовность Кузи, его дисциплинированное «Вы» подарило Борису — осознанное позже, на земле — чувство власти, упоительное, дразнящее, тревожное; плотный, без разрывов «круг», с ритмическим мельканием белополосных фюзеляжей и непрерывным посверкиванием направленных вниз стволов усиливали впечатление, что «точильный круг», запущенный им, как и «маленькие», выжидавшие в стороне — в полном его повиновении.

«А я же тебя батогом!» — расслышал Силаев в одно из мгновений штурмовки. Это не мог быть Степан, это не был Гузора, но, схватив боковым зрением, как замедленно, будто бы замедленно переваливает «семнадцатая» в атаку на баржу, Силаев связал этот клич возмездия с Гузорой и Степаном, с их решимостью пригвоздить баржу, отчалившую от черной земли Херсонеса… Не началась их атака. Вздрогнув, неуклюже вздернув тяжелый нос, «семнадцатая» сделала в небе собачью стойку, карабкаясь наперекор закону тяготения вверх, и — рухнула отвесно. Ни хвоста, ни носа, ни кабины: все объял мощный огненный столб, протянувшийся от седого зенита к земле и собственно тверди так и не достигший — оба бака «семнадцатой» взорвались одновременно; огонь обратил во прах, испепелил все, что только что жило, боролось, страдало, было Василием Гузорой, Степаном Конон-Рыжим, ИЛом…

…Собранность, поглощенность всем, что, подчиняясь ему, творилось на его глазах, достигли такого предела, что после посадки должно было пройти несколько минут, прежде чем потрясенный, опустошенный Силаев сумел открыть рот, выговорить первое слово…

В этот день, девятого мая сорок четвертого года, наши войска вошли в Севастополь.

За новым своим самолетом Борис оставил прежний хвостовой номер «семнадцать».

И только.

Магия охранной грамоты себя изжила, вера в нее развеялась, как едкий дым над Херсонесом.

Впереди был год войны.

Силаев вступал в него с единственной верой — в себя…



ТРИДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ, СОЛНЕЧНЫЙ ДЕНЬ В СЕВАСТОПОЛЕ (ВМЕСТО ЭПИЛОГА)

…Съехавшиеся в город ветераны под вечер стягивались к веранде «Волна» — кто по старой памяти, а кто доверившись чутью, нюху на верные места, который, слава богу, пока не изменяет. Сходились не торопясь, с готовностью продолжить и принять все, чем пренебречь в такой день грешно.

Поутру Борис Силаев удивленно слушал, как несется отовсюду: «Сапун-гора», «Сапун-гора». Юбилейные значки, буклеты, брошюры, открытки славили Сапун-гору. Заказные автобусы, описывая виражи вокруг памятника Нахимову, подхватывали и уносили гостей и хозяев с Графской пристани по центральной улице вверх, за город, к Сапун-горе, белой косточкой обелиска мелькнувшей накануне в окне московского вагона… В те давние дни она такой значительности не имела. В его памяти остались другие названия. Его севастопольские концы и начала — полевая площадка под Евпаторией. Будь его воля, он бы первым делом отправился туда. И, конечно, на Херсонес. На мыс Херсонес. «Любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам…»

Как сказано, к веранде «Волна» с видом на памятник затопленным кораблям, на его тронутые вековой плесенью литые крылья, на поветшавшие от времени пепельные стены Константиновского равелина гости сходились не спеша: давали знать о себе солнцепек и впечатления дня.

Разомлев, порядком притомившись, освежались в парках и на уголках бочковым пивом — горторг расстарался, пиво в продаже было весь день.

Под желто-синим тентом выносной палатки рядом с Борисом оказался щуплый, беспокойного вида мужчина. Он переминался, морщась, как в тесной обуви, водил свою кружку по мраморной стойке, его заметные скулы, подбородок и линия рта неожиданно заострялись, выражая готовность по любому поводу идти напропалую. Цепко глянув на юбилейный жетончик Бориса, спросил:

— Значок — куплен?

— Выдали.

— Только гостям?

— Почему… Всем участникам освобождения.

— Красивый значок. Надо бы получить. Поскольку освобождал.

— Дадут.

— Времени нет. Хотел ордена надеть, не стал возиться. Их теперь никто не носит, почему — не знаю. Я — авиатор, — веско сказал сосед. Истребитель, — уточнил он, повысив тон, скулы его напряглись. У Силаева шевельнулось, — смотри, живучее, — ревнивое чувство, а способ уличить петушка, рядящегося в павлиньи перья, многократно проверен.

— Какое училище кончили? — спросил Борис.

— Ейское.

— На чем?

— На ЭМБрах.

— Налет большой?

— По кругу брать, так часов около тысячи. Пожалуй, да. Меня пятого мая сбили, в день большевистской печати. Накануне для замполита заметку составил. Пятого мая, на Херсонесе.

«На Херсонесе», — ожгло, устыдило Бориса.

— Угодил в бухту Казачью, представь. «Конон-Рыжий», — вспомнил Борис.

— Парашют расстегнул, и вода. Купол на воде, как парус, его поддует, меня подтащит. К берегу, к берегу. Из воды, когда барахтаешься, одежда набухает, тянет, не многое увидишь, я одно увидел: немцы на берегу. Не стреляют, ждут, пока меня к ним прибьет. Хотел утопиться, вода горькая, противно. Дно нащупал, за пистолет, а не достану, в стропах запутался, он меня за шиворот, все. Я вспомнил, в газетке про нашего офицера писали, как он не давался, и тоже… Солдат прикладом как огреет. Пятого мая, да. Паники не было. На землянке флаг, красный, между прочим, я подумал, что спятил… на красном фоне — свастика. Сейчас, говорят, тебя на барже повезут в Констанцу. И другие туда собираются, спор между ними: где взять гражданское платье? Это для Констанцы, чтобы там сойти за штатского. Вот ведь какие коленца война выплясывает: в сорок первом году я на Южном фронте немца на «мессере» посадил и в плен взял, а под конец они со мной посчитались. На баржу меня не упекли, но все равно, три дня в плену… Хорошо, Хрюкин вмешался, в кадрах оставили, а покоя не было, все интересовались: почему себя не убил? Почему остался живой? Я сам не знаю почему, когда прямое попадание, хвост в одну сторону, я — в другую, и в бухту Казачью, а там немцы. Э, что говорить. Немец, которого я сбил в сорок первом, нос-то драл выше неба, дескать, мы вас научим воевать. А командир дивизии Потокин ему еще тогда сказал: вы научите, а мы вас отучим. Правильно сказал. Вот когда они на Херсонесе насчет гражданской одежды заворошились, воины, я Потокина вспомнил… Что, понимаешь, говорить, живы, слава богу, верно? Бывай!..