4

Re: Анфиногенов Артем - А внизу была земля

Дыхание такой угрозы в дальнейшем не раз обдавало летчика Хрюкина. На взлете, на посадке, на полигоне… проносило. Терял товарищей, терял и нелепо: под винтами на земле, при столкновениях в воздухе. И каждый раз, отдавая им последний долг, задумывался о том, что поразило его в день первых похорон; тайное, долгое, но доходившее до конца раздумье…

Двадцатого июня сорок первого года ему исполнился тридцать один год.

Он собирался отметить событие в своем кругу, дома, на улице Серова, как был назван после гибели Анатолия старинный бульвар в центре Москвы, сбегавший от памятника героям Плевны вниз, к Солянке. Но из друзей, из близких в городе почти никого не оказалось, и двадцатого июня, в день своего рождения, прихватив в дорогу однотомник «Биографий» Плутарха, он, командующий ВВС 12-й армии, выехал из Москвы к месту службы, а на рассвете двадцать второго наземная армия, которой были приданы вверенные ему авиационные части, подпала под танковый таран врага… Все стало дыбом, перевернулось. Его передовые аэродромы, смятые бомбежкой, утюжились гусеницами, все пережитое им за восемь лет службы не могло даже отдаленно сравниться с тем воскресным утром… Смещаясь с горсткой своего штаба к Днепру, он делал все, что посильно человеку в условиях ада. Восстанавливал, налаживал, отводил, перебрасывал, маневрировал. Не зная общей картины, без информации, без связи. Его истерзанные полки получали распоряжения, о которых он, командующий, не знал, не мог знать, или они доходили до него с опозданием; однако ответственность за все, что творилось, не становилась меньше, напротив. Этими днями его перевели в штаб ВВС фронта. Должность в приказе определена торопливо, непродуманно: зам. командующего по боевым потерям. Он возразил против такой формулировки, попросил ее изменить, с ним согласились, но смысл вынужденной, непредусмотренной штатным расписанием должности, ему порученной, понятен: проведение срочных мер по пресечению потерь. И по строгому их учету. Учет, учет! Чтобы было ясно, с кого спрашивать, кому за потери отвечать… Он вспомнил скопище наших И-16, стянутых под Казатин. Получив команду на отражение подходивших «юнкерсов», летчики в очередь ждали, когда освободится единственный автостартер, от которого запускались моторы. А немцы подходили волнами, ритмично, выдерживая график.

Облетывая на ПО-2 полки и дивизии, он одновременно с наведением порядка, с организацией взаимодействия собирал все, что уцелело, что может быть снова послано в бой. Наша новинка, пикирующий бомбардировщик ПЕ-2, зарекомендовавший себя в борьбе против танков, — в особой цене. Москва требует отчета по каждой единице в отдельности… А какая ложится нагрузка на экипажи, с каким напряжением они работают. Для «пешки», отыскавшейся под Каховкой, бомбы складывались штабелями, как дрова, после каждого вылета экипаж прируливал к тротиловой грудке, собственными силами, в три пары рук, загружался, взлетал.

Поскольку его информировали о ПЕ-2, отошедших на Крымский полуостров, он сегодня с рассветом на своем самолете наведался и в Крым. Одну «пешку» обнаружил в Джанкое, другая — здесь, на стоянке разведэскадрильи.

— А я, значит, собирай всех, как Иван Калита… — продолжал Хрюкин. Давно в Крыму?

— Второй мотор сменили, — воззвал к его сочувствию звеньевой. — Все вылеты в режиме форсажа, исключительно. — Лицо воентехника обидчиво ожесточилось.

— Штаб запросил обстановку на шесть ноль-ноль, — сказал Хрюкин.

«Не уходим», — понял Комлев.

— Но сейчас не ясно, куда двинет противник: мимо Крыма, не задерживаясь, по берегу на восток или ударит на Перекоп.

Обстановка противоречива, единого мнения нет. Наземное командование ждет, что даст разведка на «девятке»…

«Пешка» в Каховке требует заводского ремонта, «пешка» в Джанкое сидит без моторов. В строю из его находок — одна «девятка». Одну «девятку», как бы ей не распорядиться, он может показать в активе.

— Мотор не облетан, — сказал Комлев.

— Кстати, вашего крестного, Крупенина, я поставил на полк, — уведомил его Хрюкин. — Я обговорю и ваше немедленное ко мне откомандирование… Но самолет с необлетанным мотором в неопытные руки не сбывают… Так? Я имею в виду, порядочные люди не сбывают…

— Совершенно согласен.

— Мотор — облетать. Вашего штурмана с картой и вновь испеченного летчика-пикировщика — ко мне.

В одобрении лейтенанта генерал, естественно, не нуждался; больше того, кивком головы он отпустил Комлева:

— Пожалуйста!

Что означало сие «пожалуйста»?

Комлев рассудил так: пока его штурман и резервный командир Кузя обсудят с генералом маршрут предстоящей разведки, он опробует в воздухе мотор. После чего дозаправится и… прощай, Крым?!.

Со своего места в кабине Комлев показал на пальцах: два. Два круга!

Хрюкин, отставив развернутую карту, приподнял в его сторону подбородок.

Что-то в генерале настораживало Комлева.

Что-то его задело, что-то ему передалось.

Неудовольствие? Сомнение? Протест?

Против ожидания, Хрюкин тут же сам показал ему пятерню.

«Пять минут, — понял Комлев. — Даю пять минут».

Не властным, не суровым жестом матерого РП, руководителя полетов, а коротким, низким, как шлепок под зад, Хрюкин подтолкнул его на взлет.

Сомнение, отвлекшее было летчика, рассеялось.

Пошел!

Он видел все, но слухом был прикован к левой стороне, к левому мотору.

Шасси убрались мягко, с легким перестуком; в привычную для глаз мозаику приборной доски вкрапились три ярких красных огонька, они сказали: передние колеса и хвостовое, «дутик», убраны, втянуты, схвачены замками. Снаружи их не видно.

«Девятка» пласталась — так он чувствовал ее стремительный, низкий над землею лет; левый мотор, вчера весь день открытый, обрел под капотами картинную слитность с крылом, внешний вид красавицы — безупречен. И внутри все в привычной неизменности. Гуляет ветерок в кабине, завихряется, по временам не обвевает, а сечет лицо — плохо задвинута боковая створка штурмана. Но до нее ему сейчас не дотянуться.

Разведка отучила Комлева от низких, крылом в землю, разворотов, высота же ему сейчас не подходила: и времени в обрез, и — риск. На высоте он открыт, отовсюду виден, может накликать на свою голову «мессеров», — повадки шакаливших на рассвете патрулей ME-109 ему известны.

Поглядывая в хвост, Комлев подумал, что все-таки зря он поторопился, не взял в облет стрелка-радиста.

Пустующее справа круглое штурманское кресло с неплотно прикрытой боковой створкой непривычно расширило обзор.

«Лучше бы стрелок был на месте, лучше бы штурман смотрел по сторонам».

Но в этом винить лейтенанту, кроме себя, некого.

Еще круг. Еще.

Четыре широких, растянутых круга, нечто вроде контрольной площадки перед маршрутом… возможно уже не его маршрутом — Кузи?..

«Девятка» показывала себя молодцом.

В моторе старший воентехник и на этот раз не ошибся. Все, садимся.

Решено: на разведку идет Кузя.

Комлев выпустил шасси.

На приборной доске вспыхнул одинокий зеленый глаз, — это далеко за спиаой выполз наружу и встал на свое место «дутик», хвостовое колесо.

Сигнальные лампочки передних стоек шасси не горели — передние колеса воле летчика не подчинялись, они не вышли.

Давление в гидросистеме — ниже нормы.

Он продвинулся на сиденье вперед, увидел запыленную, чугунной твердости резьбу покрышек… вывалившись из гнезд, оба колеса до своего места не дошли.

Кроме погасших лампочек, об этом говорила подсобная метка, черный пунктир на голубом фоне. Когда шасси выходят полностью, пунктир прям, как стрела. Сейчас пунктир надломлен, передние замки не сработали. Коснувшись земли, самолет всей тяжестью подомнет стойки, заскрежещет по грунту брюхом.

Сделав разворот, Комлев отыскал внизу стоянку.

Генерал, звеньевой, Кузя.

Связи с ними не было.

Была бы связь, он бы передал, в чем дело.

Догадаются, сообразят. Не сразу, но сообразят.

Короткими толчками штурвала Комлев потряс «девятку», вышибая из нее строптивый дух, ожидая, что цвет сигнальных лампочек переменится.

Картина не менялась.

Он перехватил в левую руку штурвал, дотянулся правой до рукоятки аварийного насоса, плунжера, два-три раза качнул его, как бы начав работать лучковой пилой и заново осознавая пустоту штурманского кресла.

«Ду-тик… вы-шел… ду-тик… вы-шел…» — качал он рывками, ободряя себя речитативом.

Разворот…

Он был стеснен, скован тем, что нет у него запаса высоты, чтобы качать, не отвлекаясь, не думая о том, что впереди Сиваш, а позади посты ВНОС(2 - Посты ВНОС — служба воздушного наблюдения, оповещения, связи.) и зенитка и что шутки с зенитчиками плохи, особенно если не дано предупреждение и он выскочит на свою зенитную батарею бреющим полетом. На высоте ему бы открылось море; в детстве оно шумело и плескалось где-то далеко и — отдельно, независимо от реки, на которой он рос, и здесь, когда впервые раскинулась перед ним даль этих вод, таивших в игре теней и солнца опасность, отлогий волжский плес в его памяти не шевельнулся.

Любил реку, а пот проливать пришлось в небе.

«Ду-тик… вы-шел… ду-тик…»

Удерживая одной рукой машину, он работал аварийной рукоятью, как пилой-лучовкой, но теперь размеренней, тяжелее, не упуская ходивший вверх и вниз горизонт сквозь затекавший в глаза пот.

Толчок «от себя» был полновесным, «на себя» — слабее, тут он не дожимал.

Он покрепче уперся в педали, сил не прибавилось. Усталость, которой он вначале не замечал, поселилась в нем, все выгрызая. Он выдохся до разворота, толкал рычаг полулежа, разведя руки, как распятый перед «мессерами» подходи, бей; под Старым Крымом он их прошляпил, а сейчас если и увидит вовремя, будет так же беспомощен, и причина тому — он, Комлев. Разведчик, единственный экипаж, которого ждут на земле, завис над пустынной яйлой, оставив без надзора южный берег, откуда возможен десант. Завис, чтобы грохнуться.

Когда-то Комлев помышлял об истребителе — все немногое, что он слышал и знал о летчиках, сводилось к подвигам истребителей. Героем воздушных ристалищ и легенд был доблестный истребитель. Он один. Комлев к нему и применялся. Тот же Чапай, но, в духе времени, не на коне, а в небе. «Один на лихом „ястребке“». А военком поделил список на две половинки, и он оказался в училище, выпускавшем летчиков-бомбардировщиков. Эта чужая воля, проявившись внезапно и бесповоротно, сильно подействовала тогда на Дмитрия Комлева. Жить хотят все, садятся не все.

Чума болотная, клял себя Комлев, оставить штурмана на стоянке!

Возле этой тугой, неподатливой штуки надо быть вдвоем. Надо шуровать ею в две руки, как предписано. Штурман, будь он рядом, навалился бы, дожал. Или звеньевой… Капитан сказал: когда техник летает на своей машине да посвистывает, тогда он нашего племени, мастер. Урпалов же в воздухе переживает, а на земле наверстывает, сказал капитан. Одному, похоже, этой каши не расхлебать. Разве что на живот… Поаккуратней. Стойки, пока подломятся, частично смягчат удар, крылья не длинные, крепкие…

В момент кончины самолет становится похожим на живое существо.

На границе, под Равой-Русской, после того как освеженную песком и мелом самолетную стоянку взрыли, вздыбили, перелопатили «юнкерсы», два наших белотелых бомбардировщика, сблизившись остекленными носами, распластались в лужах черного масла как гигантские земноводные, сползшие к водопою; истребитель с подломанной ногой поднял короткий хвост подобно окоченевшей птице…

«Девятка», согнув винты, зароется в пыль двухголовым бараном.

Мать написала: трофимовская Зорька принесла телка о двух головах. Вся Куделиха всполошилась, служили молебен. Беда, говорят, катит большая.

Вот она, его беда.

Он с трудом разогнулся.

Разворот.

Распустил привязные ремни, ближе к паху сдвинул упиравший в ребро пистолет, разомкнул грудной карабин парашюта — рассупонился.

«Сейчас или никогда», — сказал он себе, выходя на длинную сторону своего маршрута над аэродромом. Сомневался — так ли. Сейчас ли… Собирался с духом. Только бы спина не отказала. Только бы не подвела меня моя хребтина. Только бы не она… Вглядывался в метки, в их излом.

Вроде бы что-то сдвинулось.

Вроде бы угол изменился.

«Причина?» — «Невыпуск шасси», — слышался ему чей-то диалог. «По возвращении с задания?» — «Облет мотора… Задание не выполнено… До задания дело не дошло. Фронт остался без разведчика! Назначено расследование…»

От себя — к себе, от себя — к себе…

Этому будет конец?!

Дядя Трофим отговаривал его от училища… теперь с Трофимом не поспорить, помер, но не должно, чтобы его, Трофима, взяла. Двадцать второго июня, под Равой-Русской, когда они днем вернулись с задания, у него был убит штурман и не выпускалось правое колесо. Он кружил с убитым на борту, пропуская всех, чтобы не занять, не загромоздить посадочную, не представляя, как ее вспахали немецкие «восемьдесят седьмые», налетавшие в их отсутствие, — а потом притер-таки свою «двадцатку», и колесо, с таким трудом дожатое, угодило в воронку, «двадцатка» чудом не скапотировала, не вспыхнула, Конон-Рыжий от удара потерял сознание, техник выдернул его из-под повторно начавшейся бомбежки, уволок в щель, а его, Комлева, снова послали на задание. И они мстили, как могли, делали, что удавалось, и так до переправы через реку Ятрань, а под Ятранью, передавая своему технарю, чтобы сберег, комсомольский билет, командировочное и проездную плацкарту, в которых так и не отчитался, выгребая из карманов мелочь, он не стерпел, высказал в сердцах, что думал: как же это получается, к учениям не допускали, «подвел товарищей», а на переправу, где «мессера» и зенитки без просвета пожалуйста?! Не зря сказал, предчувствовал, как в воду глядел — сбили его, выпрыгнул… нашел своих, нагнал в Каховке, и в Каховке — на тебе, влепили «непонимание момента», сплавили. Но момент-то он всегда понимал и понимает, Момент в том, чтобы качать. Ему заказано качать, до последней капли качать…

«Девятка» в его левой руке шаталась, кренилась, теряла скорость, он выхватывал ее, — работал плунжером, качал. Одним Умань, другим Каховка, думал он. Одни дойдут, другие — нет, дорога одна. «Непосредственный виновник?» — звучал в его ушах диалог. «Лейтенант Комлев».

Внизу, на стоянке, осталось двое, третий куда-то исчез — к телефону?.. докладывать?.. Он не рассмотрел — кто, да и не старался. Генерал, конечно, здесь. На что-то надеется. На самолет, который, как он сострил в тот раз, под Уманью, сам сажает летчика… Отослав его давеча своим «пожалуйста», генерал ведь медлил, не решался, не выпускал. Теперь сочтет себя правым… Он и был перед взлетом прав… не совсем, не до конца… но был… не в этом суть, а в том, чтобы качать, сгибая рукоять в дугу, выламывая плунжер из гнезда, со штурвалом в левой, с плунжером в правой, до самой земли… от себя — к себе, от себя — к себе…

5

Re: Анфиногенов Артем - А внизу была земля

Мокрая ладонь скользнула, он завалился, медленно, в изнеможении приподнялся, переждал, перевел дыхание, поднялся еще. Сел, почти как подобало ему, командиру, сидеть, когда он, возглавляя, экипаж из трех человек, водил неуязвимую «девятку», и она, чуткая, податливая, словно бы выжидала, когда он останется с ней один на один. Дождалась. Странно, но вместе с силами Комлева оставил страх. Страх потерять, погубить этот металл — моторы, крылья, шасси; опустошенный, он испытал облегчение, оно длилось, может быть, миг, но этот миг поднял его, возвысил, он испытал презрение к себе за свою недавнюю жалость к «девятке»…

Он, наконец, распрямился в кресле, как старался все это время, упустив рукоять, сел, как привык, как ему было удобно, и увидел: подсобные метки сошлись, сомкнулись в вертикаль, похожую на поднятый шлагбаум, колеса вышли, встали на место.

…Багровый Хрюкин, непослушными пальцами потирая височную кость, молча всматривался в Комлева, доложившего ему, что мотор облетан.

— Покажи спину, — сказал Хрюкин.

— Мокрая, — ответил Комлев, не оборачиваясь, — до пят мокрый. В сапогах хлюпает.

— Перемотай портянки. Перемотай, перемотай… Рука не отсохла?

Комлев через силу согнул и разогнул, будто пудовый, локоть, пошевелил набрякшими пальцами.

…Три-четыре поворота ослабевшей гайки гидропомпы устранили неисправность и поставили «девятку» в строй.

В ее проверенных, приподнятых моторах играл задор.

Но Комлеву она постыла.

Он в ней изверился, не мог, не хотел ее видеть, думать о ней.

Урпалов, в предчувствии беды убравшийся подальше от начальства, был потрясен и возмущен случившимся.

— Что значит, лейтенант, о себе возомнить, о других не цумать! — безжалостно выговорил он летчику. — Освоил «пешку», так уже все нипочем, ухватил бога за бороду?.. Да в боевых условиях, хочешь знать, на одноместных ИЛах, если припрет, вообще без «спарки» обходятся… садятся и летят, да! И ничего, не кичатся!..

Дозаправились.

— Поскольку личная просьба… — объяснял ему Хрюкин свое последнее решение, лицо генерала помягчело, в нем была просительность. — Поскольку у экипажа «девятки» большой опыт… необходим еще один, последний, так сказать, прощальный разведмаршрут… Я дал согласие.

«Все решается на земле…» — думал, слушая его, Комлев, впервые понимая не утилитарный, как в командирском назидании: «Победа в воздухе куется на земле», смысл этих слов, а другой, более общий, вбиравший в себя и ослабевшую гайку гидропомпы, и ато согласие генерала, и то, что ждало его, Комлева, сейчас и в будущем… что ждало всех. И — нет, повторял он себе, не в небе, гимны которому он тоже пел, не в кабине, мифические таинства которой пахнут потом и выжимают человека как половую тряпку, — все решается на земле.

— Главное, — закончил свои наставления Хрюкин, — узнать, что на дорогах!.. Прочеши дороги внимательно… Превозмогая себя, Комлев поднялся в кабину. Штурман и стрелок-радист ждали его.

— Карта подклеена? — обратился он к штурману. — Как меня слышишь? — запросил по внутренней связи стрелка-радиста; они оба были рядом, на своих местах, и такой для него отрадой явилась эта простая возможность сказать им несколько деловых, служебных слов…

…Данные, собранные экипажем «девятки», подтвердили, что главные силы немцев нацелены на Перекоп.

Утром следующего дня, сдав самолет, Комлев попутным транспортом отбывал в свой полк.

Кузя, новый владелец «девятки», приволок к его отлету туго набитую парашютную сумку. Она была крепко увязана, поколебавшись, Кузя размотал бечевку, откинул клапан.

— Пробуй, — сказал он Комлеву. — «Кандиль». Старокрымский «кандиль-синап». Еще есть «сары-синап», мне этот больше нравится. Его за границу продавали.

— Когда успел?

— Успел? — Глаза Аполлона сверкнули. — Во-он в синей кофте, за кустом, видишь? Стесняется, дуреха. Мужа ищет… Пробуй, — повторил он, хрустя сахарной плотью и стряхивая с пальцев липкие капли. — «Кандиль» сорт крымский, больше его нигде не сыщешь.

Запах брезента, прогретого солнцем, возносился над открытой сумкой, перебиваясь ароматом прелого листа и меда, а Комлев заново расслышал тошнотворный дух спекшихся в тавоте, пронятых парами бензина яблок, разбросанных взрывом его сгоревшего ПО-2…

С этой дареной, бугристой, будто камнями набитой ношей Комлев пустился догонять своих.


* * *

Штаб авиационной дивизии, действовавший на одном из участков Южного фронта, ждал результатов бомбового удара по вражеским эшелонам с техникой, ставшим под разгрузку. Первые известия поступили из бомбардировочного полка, куда на должность командира звена прибыл лейтенант Комлев. Дежурный по штабу, не дослушав сообщения, прервал говорившего: «Докладывайте „Триссе“ лично, соединяю…» — и протянул трубку командиру дивизии; штабной закуток землянки насторожился.

— «Трисса» на проводе, «Трисса», — досадливо подтвердил свой новый позывной командир дивизии подполковник Василий Павлович Потокин. Лучшие кодовые имена заимствуют у пернатых: «Орел», «Сокол». Хороши и реки; в спецкомандировке Василию Павловичу подкинули однажды «Прятву», ва Прятве он родился…

Но смелые птицы наперечет, родная речушка одна, и вот, не угодно ли: «Трисса». Сподобят же, господи.

— Кто на проводе? — переспросил Потокин, меняясь в лице. — Лейтенант Комлев? Где капитан?.. Капитан Крупении где, спрашиваю! Нет Крупенина?!.

«Крупенина! — эхом отозвался закуток, — Командира полка!»

— Докладывайте, лейтенант, если не уберегли командира… Комлев, как видно, запротестовал, помехи на линии его заглушали, командир дивизии, не желая слушать объяснений лейтенанта, требовал точных ответов.

— Сколько? — кричал он в трубку, наваливаясь грудью на стол. — А возвратилось?.. Пришло?.. Цифры, цифры! Соотношение!..

Бомбардировочный полк, которым недавно пополнилась дивизия Потокина, выполнял первое боевое задание, и бой, на дальних подступах к железнодорожному узлу навязанный «мессерами» девятке бомбардировщиков, был их первым боем. Экипажи приняли удар, не рассыпались, ждали поддержки истребителей прикрытия…

— «Мессеров» двенадцать, ЯКов пять, — повторял Потокин вслух. — Почему пять? Шесть!.. Была выделена шестерка!

— Ведущего сбили… — Связь улучшилась, голос Комлева зазвучал разборчиво.

— Брусенцова?

— С первой атаки… «Поршень-шесть» — капитан Брусенцов? Его.

«Брусенцов… Юра…» — тихо вздохнул штабной закуток. Маленький, синеглазый Брусенцов. Его эскадрилья почти не несла потери, имела на своем счету наибольшее число сбитых самолетов противника, сам капитан Брусенцов первым в дивизии получил орден Красного Знамени.

— …Проследили до земли, парашюта не было… Я принял решение пробиваться к объекту. С боем, с боем пробивались, товарищ «Трисса», остатками сил. — Голос Комлева звенел. — К экипажам претензий не имею, воздушные стрелки сожгли одного «мессера»…

— Удар по цели нанесен? — нетерпеливо спросил Потокин.

— Бомбы сброшены, — ответил Комлев. — Истребителей прикрытия повел на цель зам. Брусенцова Аликин. Крутился, конечно, а толку?.. Радиосвязь ни к черту, взаимодействие не отработано…

— Аликина, как сядет, ко мне! — бросил дежурному Потокин.

— Грамотной поддержкой нас не обеспечил, потерял капитана Крупенина… — продолжал Комлев.

— Аликин барахлом трясти умеет, коллектив позорить… Продолжайте, Комлев, слышаю, — сказал Потокин, не замечая оговорки, с мрачной решимостью выслушать все.

Не вернулись также экипажи Филимонова и Шувалова.

— Товарищ «Трисса», война не первый день, пора бы истребителям вывод делать, — Комлев шел напропалую. — Боевое сопровождение не парад, тут соображать надо!

Потокин — известный в армии летчик-истребитель; в составе праздничных «пятерок» Анатолия Серова и Ивана Лакеева он открывал воздушные парады на Красной площади, инспектировал полки, а надо знать, что и одной встречи с инспекцией ВВС бывало достаточно, чтобы долго ее помнить — запальчивый лейтенант Комлев больно задел Потокина.

— Держите себя в рамках! — отчеканил подполковник, багровея. Докладывайте по существу! — Гнев он все-таки сдержал.

Дивизия, принятая Потокиным в июне, сокращенно называлась САД смешанная авиационная дивизия, в ней под единым командирским началом Василия Павловича находились и бомбардировочные и истребительные полки, сильно потрепанные, со скудным парком современной техники. А «мессера» на их участке фронта паслись тучными стадами. Разделяясь на пары и четверки с цирковым изяществом, «все вдруг», они гарцевали, красуясь друг перед другом и оставляя за кромками тупо обрубленных крыльев витой инистый след. Ожесточенные бои, особенно потери в людях создавали между полками трения, устранять их Василию Павловичу было непросто. Бомбардировщики с авторитетом Потокина, разумеется, считались, не упуская, однако, из виду, что он истребитель, а своя рубашка, как говорится, ближе к телу. Понимая это и в корне пресекая попытки внести в боевую семью раздор, Василий Павлович в свою очередь не давал повода для упрека в необъективности.

— Я по существу, товарищ «Трисса», по существу, — горестно и твердо проговорил Комлев.

Ответить, должным образом вразумить лейтенанта Потокин не смог — в их разговор вмешался еще один голос.

— «Трисса», але, «Трисса», — довольно настойчиво и так же возбужденно, как Комлев, добивался непрошеный голос командира дивизии.

— Не мешайте! — осадил его подполковник. — Не забивайте линию!

— «Трисса», я — «Поршень»! Я — «Поршень»! — Это истребительный полк, себе на беду, искал Потокина. Узнав командира, «Поршень» обрадовался: Товарищ «Трисса», але! Аликин усадил «мессера»! «Мессер» целехонек, немца забрали в плен!

— Какой Аликин? — уставился в аппарат командир дивизии.

— Петя! Петр!.. Петр Сидорович Аликин!..

Истребители знали, с чем, с какими вестями выходить на командира дивизии.

В истребительном полку служили два Аликица, оба — лейтенанты. Один бывший токарь ленинградской «Электросилы», скромный, дисциплинированный летчик, другой — уралец… Отличился Аликин-второй — уралец… Во время недавней перегонки машин с завода Потокину пришлось с ним столкнуться: этого Аликина вместе с техником по спецоборудованию забрала комендатура как спекулянтов казенным имуществом, пятно легло на всю дивизию. Позже, правда, выяснилось, что торговали не казенным и по рыночной цене, но их выходка задержала отлет. Потокин, водивший перегоночную группу, собственной властью дал Аликину пять суток ареста:

«Бьют не за то, что пьют, а за то, что не умеют пить!» Бывая после этого в полку, Василий Павлович, естественно, к Аликину-второму приглядывался. Сухопарый, с живым лицом, по которому можно читать все владевшие им чувства. «Ты что у „мессера“ зад нюхаешь?» — подступался, например, Аликин к товарищу, промедлившему с открытием огня, и лицо его дышало удивлением и укором. Или: «Я — из Сатки… В Сатке все бабы гладки», — и не оставалось в лице лейтенанта жилочки, не освещенной удовольствием. Он слегка играл этим.

— Из Сатки? — уточнил Потокин.

— Так точно! — весело подтвердил «Поршень». — Из Сатки…

— Выезжаю, — сказал подполковник. — Выезжаем, — повторил он адъютанту, не меняя тяжелой позы.

Девятка бомбардировщиков, искромсанная «мессерами», давила комдива.

Возвратился Василий Павлович под вечер.

— Из штаба ВВС фронта звонил генерал Хрюкин, — доложил дежурный.

— Был какой-то разговор?

— Да… «Что за похабный позывной — „Дрисса“? — спросил Хрюкин. Сменить!» — «Не „Дрисса“ — „Трисса“… термин из геометрии, вернее, хвостик, частица „биссектрисы“…» — «Все равно сменить!» Сам продиктовал телефонограмму: «Потокину явиться лично шесть ноль-ноль. Хрюкин».

Хрюкин. Хрюкин Тимофей Тимофеевич.

Они встретились впервые три года назад в подсобном помещении московского промтоварного магазина, куда вошли с черного хода в военной форме, капитанами, и откуда вышли через час в штатском, имея вид коммивояжеров средней руки. Шляпа Хрюкину была к лицу. «Молодцу все к лицу, и котелок с перчатками», — улыбался Тимофей, довольный своим преимуществом перед теми, кому модельная обувь последнего фасона и пиджак — как корове седло. В Китае он возглавлял бомбардировочную группу наших добровольцев, Потокин был замом командира отряда истребителей. Работали вместе, в сезон «хлебных дождей» подолгу сиживали вдвоем в тесной — табурет да койка комнатенке Хрюкина, слушали патефон, привезенные из дома пластинки, наших молодых певиц, входивших в моду, вздыхали и подпевали им. «На карнавале музыка и танцы…» — беззаботное веселье владело певицей. Хрюкин спрашивал: «Какой карнавал? Который в сказке?» — в их жизни карнавалов не было. «Сердиться не надо…» — давала совет, нежно утешала певица. О многом было говорено… Отметил тогда Василий Павлович, с каким интересом слушал Хрюкин его рассказы из времен детства, например, о бунте против учителя музыки, против домашних уроков фортепиано, о бегстве из детской через окно, с помощью жгута из пододеяльника и простынь, жестко накрахмаленных. Или как воспринял Тимофей конфликт Василия с любимой старшей сестрой, омрачивший всю его жизнь раздор между ними из-за библиотеки, книжного наследия отца… Подробности этого быта, этих отношений были Тимофею в диковинку.

Однажды, когда «хлебные дожди» вызвали перерыв в боевой работе, комкор, зам. главного военного советника в Китае, взял их с собой в поездку с аэродрома Ханькоу, где они стояли, на восток. Дорога шла вдоль рисовых плантаций. Крестьяне по колена в жиже, согнутые спины — без конца и без краю. «Как мураши», — сказал комкор. В штатском платье, с американским «Кодаком» на шее, он схватывал объективом пейзажи, сценки, лица увлеченно и находчиво, как бывалый европейский турист. Разговор между комкором и Хрюкиным все больше сворачивал к дому, к родным местам. Свиньи, дравшиеся возле кормушки, воскресили в памяти комкора грозного, дикого борова Петю, загрызавшего не только молочных поросят, но и молоденьких самок… «То боров! — заметил в ответ Хрюкин. — А когда и родные матери но больно ласковы…» — нехотя, касаясь обиды, не вполне прощенной, добавил про выволочку, свирепую выволочку, полученную от матери за то, что вместо отрубей задал поросятам сеянку… Бумажный куль удобрений под навесом повернул разговор на общую, близкую им обоим тему, в частности о том, как ходившие к Ленину мужики, создатели первых коммун на Тамбовщине, толковали слова Ленина насчет промышленных предприятий в будущем, специальных комбинатов для поставки селу фосфора, калия… Комкор при этом как-то огрузнел, осел в кабине, от всего отвлекся, завздыхал и закручинился, на его обветренном лице ожили сомнения и заботы мужика, тамбовского крестьянина, понявшего Советскую власть как свою в кровавой борьбе с Антоновым… Под вечер они сделали остановку — долить воды в радиатор. Возвращались с поля крестьяне, мычала усталая скотина, низко над крышами носились ласточки. Со двора, куда они зашли, пахнуло на них нищетой и горем: тут околела ослица. Опора хозяйства, главное тягло во всем, от обработки хлопчатника до вращения колеса домашней мельницы. Отец семейства, сидя на корточках в окружении молчаливых детишек, неторопливо, тщательно перебирал собранный в алюминиевую банку верблюжий помет. Каждое непроваренное кукурузное зернышко он очищал и откладывал в сторону, приготовляясь варить на ужин похлебку… Выражение страха, пожизненного страха перед голодом соединяло это семейство, неуловимо родственное всему, что открывалось им в стране, в ячейку живых существ без возраста и надежды… Комкор к своему «Кодаку» не притронулся. «Когда встречаешь такую жизнь, — сказал он, — такую нищету миллионов, иначе воспринимаешь, иначе расцениваешь жертвы, которые несем мы, коммунисты, перестраивая мир…»

Под конец загранкомандировки, когда обсуждались первые итоги и представления к наградам, военный советник высказался о Потокине так: «К ордену — да, к званию — нет». Хрюкин, как бы подтверждая мнение советника, напомнил об охоте за японской авиаматкой, когда белохвостые истребители противника пронырнули мимо нашего эскорта во главе с Потокиным, отвлекли, связали боем экипажи СБ, многочасовой рейд бомбардировщиков кончился ничем… Верно, тут же добавил Хрюкин, по данным наземной разведки выяснилось, что японцы вывели свою авиаматку из устья Янцзы тайком, за три дня до нашей охоты.

Военный советник мнение Хрюкина ценил, сделанное им уточнение оказалось кстати: оба, и Хрюкин и Потокин, возвратились домой майорами.

За год до войны они снова повстречались в инспекции ВВС. Тимофей Тимофеевич, тогда уже генерал, с ним, майором, был сама предупредительность. Собственно, рекомендовал его в инспекцию, определил в ней — генерал Хрюкин.

Когда они скромной проверочной группой прибыли в отдельный гарнизон, чтобы проинспектировать авиационную бригаду, Тимофей Тимофеевич, внешне ничем этого не выражая, взял Потокина под свой присмотр.

Он был инспектор-дебютант, но не новичок, отнюдь. Годы службы в строевых частях позволяли Василию Павловичу быстро входить в незнакомую обстановку. Расторопный техсостав в заношенных, но чистеньких, опрятных комбинезонах, рабочие места механиков, единообразно выкрашенные, сочная кирпичная крошка, сводящая жирные пятна отстойного масла, — все выдавало присутствие хозяйской руки. Позади стоянки подфутболивали тряпичным мячом по воротам с провисшей перекладиной гарнизонные Бутусовы в сапогах, в ремнях через плечо (но через день, под вечер, состоялась финальная встреча волейболистов истребительных и бомбардировочных полков, героем которой, по общему признанию, стал летчик-истребитель Иван Клещев. Хрюкин, темпераментный болельщик, вручил Клещеву именной подарок). Техсостав глазел на них, летчиков-инспекторов из центра, воображая в каждом героя, владельца пожалованных Моссоветом апартаментов (за Потокиным числилась койка в командирском общежитии) и участника приемов в Кремле…

Полковник, командир бригады, управлявший гарнизоном как вотчиной, удивляясь внезапному приходу инспекции, осторожно попенял Хрюкину: «Как из засады наскочили!» В саржевой гимнастерке с накладными карманами и отутюженной складкой на рукаве, сияя полученным за спецзадание орденом, он вполуха выслушивал своих командиров, поднятых по тревоге, доклады о готовности подразделений. С инспекторами держался на равных, на вопросы отвечал без ретивости, всем, кроме Хрюкина, говорил «ты». В его распоряжениях но устройству гостей заметна была искушенность в делах такого рода, диалог с генералом вел находчиво и гибко. «Почему выбран этот аэродром под летний лагерь?» — спросил Хрюкин. «Решение командующего, — отчеканил полковник. — Рассчитывали на стационарный пищеблок». Добавил — от себя, не скрывая личной неприязни к рыцарям пятой нормы: «Наша авиация в этом отношении бабонька балованная…» — «А пищеблока — нет», — угадал Хрюкин. «Нет», — подтвердил полковник, хмуря прямые, более темные, чем волосы, брови. «Надо было ориентироваться на Савинки». — «В Савинках площадка будет поудобней», — рассудил полковник вслух. «Без уклона, по крайней мере», сказал Хрюкин. «Там площадка как стол», — объяснил окружающим достоинства Савинок полковник, неторопливо прочерчивая ладонью ее профиль. Хрюкин, — с его слов и Потокин, — знали о полковнике то немногое, что было у всей бригады на устах: третий месяц собирается он самостоятельно вылететь на истребителе нового образца. Талантами в летном деле полковник не блистал. Если вздумает проверить соседний, километрах в тридцати, полк, техническая служба двое суток не спит, готовится и готовит, а взлетит полковник — дрожит вся бригада: как бы не «блуданул», не потерял ориентировку, не подломал машину при посадке. И вот, взялся за новинку… Выкрасил машину в сидонский красный цвет, держит ее в ангаре. При хорошей погоде ему выводят самолет как скакуна. Он в полной амуниции забирается в кабину. Замирает, затаивается. Прогревает мотор. Рулит в один конец аэродрома, в другой. Туда — сюда… Снова замирает… Пойти на взлет, оторваться от земли не решается.

Хрюкин затребовал себе на просмотр отчеты, диаграммы, графики.

Среда военных инспекторов-летчиков, сплоченная культом профессиональных интересов, была своеобразной, сложной, принадлежность к ней составляла привилегию летного таланта; дорожа ею, Хрюкин зарекомендовал себя докой и по части бумаг, исходящих и входящих. Он ими подчеркнуто не пренебрегал; замечал грамматические ошибки, подчистки бритвой и резинкой, тайное обожание машинистки, печатавшей слова в тексте «начальник штаба» заглавным шрифтом и в разбивку, не говоря уже о исполненных смысла нюансах в таких разделах, как налет, плановый и фактический, как плановые таблицы, методика; просчеты я уловки в документах он схватывал на лету.

Полк, взятый им на проверку, собирался по тревоге слаженно, укладываясь в рамки жесткого временного лимита, но, к сожалению, взятого ритма не выдержал. Вслед за промашками отдельных экипажей пошел разнобой в общих действиях, создалась нервозность, и так до самого заруливания, когда летчики, не дождавшись обязательной команды, покатили со старта вразнобой поодиночке. Видя это, расходившийся полковник рявкнул: «Заруливание — тоже этап! Могут дров наломать запросто!..» Аварии в полку, кстати, случались как на заказ: то на одном самолете надо менять или варить треснувший хвостовой шпангоут, то на другом, то на третьем…

Старший лейтенант, выбранный Хрюкиным из списка наугад, предстал перед генералом, клоня от усердия голову вправо, к узкой ладошке, вскинутой под козырек, — выудить фигуру для проверки Тимофей Тимофеевич тоже умел. «Заправка?» — спросил инспектор для начала. Вопрос нейтральный. Перед длительным маршрутом обе стороны заинтересованы в том, чтобы бензин был взят с запасом. «Хорошо бы долить, товарищ генерал…» — ответил командир со сдержанной рассудительностью. «Долить… не чайник! Как насчет слепой подготовки?» — «Я бы хотел, чтобы вы меня проверили», — подобие улыбки, просительной, недолгой, прошло по твердощекому лицу. Подкупающе вверить себя в руки инспектора — такую предпринял старший лейтенант попытку. «Налет за прошлый год?» — коротко, без неприязни, однако, уточнил генерал, давая понять, что попытка неуместна. «В облаках? Прошлый год, товарищ генерал, весь получился на колесах. Как повело с января, так без остановки… Перевозил семью, к дочурке хвороба привязалась… Хоронил мать…» — В нем теплилась надежда задеть в душе инспектора отзывчивую струнку. «Зуб еще этот…» — «Болит?» — «Болел!» — поспешил успокоить генерала старший лейтенант и раскрыл в подтверждение рот… смутился, демонстрировать зиявшую в десне промоину не стал. «Фельдшерица-пигалица мутузила меня щипцами, аж искры из глаз. Короче, потерял сознание в кресла, такой дикий случай. Сомкнув рот, он удрученно потрогал языком злосчастное место. — После этого комиссия, перекомиссия, еще два месяца из летной практики коту под хвост… Как будто так и надо…» — «Особенности аэродрома?» — «Отработаны. Как следует быть». — «В этом году в облаках летали?» — «В этом? — переспросил старший лейтенант медля, с той же слабой улыбкой. — Если округлить, так часов шесть наскребу…» — «А если вкачу „двойку“?» — приподняв подбородок, прервал его откровения проверяющий. И Потокин ждал, что сейчас генерал, по своему обыкновению, круто развернется, навсегда оставив за спиной незадачливого старшего лейтенанта.

Ошибся.

Назревшего, казалось бы, демарша Хрюкин не предпринял.

Глава подразделения московской инспекции всматривался в летчика с терпением и озабоченностью. Тут и Потокин пригляделся к старшему лейтенанту. Что-то крылось за его неприкаянностью, за желанием вверить себя в руки инспектора. Что-то настораживало. «Быт, — подумал Потокин. — Быт, о котором летчики не говорят, о котором вообще у нас говорить не принято… Быт и „дрова“. В полку пошли „дрова“, то есть поломка за поломкой. Бьют технику, хвосты, такая полоса. Старший лейтенант не уверен в себе, в своих силах, боится, что полоса его захватит, тогда ему шабаш. Не выбраться».

«„Двойку“ мне нельзя, — горестно покачал головой старший лейтенант. — Никак нельзя», — повторил он с каким-то загнанным выражением.

То ли ветер посвежел, то ли предвзлетное возбуждение — старшего лейтенанта познабливало.

Фамилия старшего лейтенанта была Крупенин.

Хрюкин проверил его выучку по всем статьям, в том числе на взлете и посадке (согласно местным, доморощенным установлениям Крупенин взлетал и приземлялся с полуопущенным хвостом), разъяснил промахи методики («Хвост на покатой полосе поднимают повыше не в конце, а в начале пробега, понятно?»), причины поломок.

На этом они с Хрюкиным расстались, а через день открылось, что командир бригады, прознав по собственным каналам о приближении инспекции из Москвы, заблаговременно поднял и расставил людей, настропалив их демонстрировать высокую боеготовность.

6

Re: Анфиногенов Артем - А внизу была земля

Отзвук громового ЧП не утихал долго — и после приказа командующего ВВС, и после смещения полковника.

Дольше всех не мог успокоиться Хрюкин.

«„Липач“, да к тому же еще и фокстротчик!» — негодовал он. Поминал «липача» на совещаниях: «Бесконтрольно поощрять таких нельзя. Не-ет… Таким необходима бускарона, как говорят испанцы: одной рукой — подарок, премия, другой — подзатыльник. Тут же, тут же, не мешкая, не стесняясь… и покрепче!» Возвращался к этой теме в домашних разговорах, усматривая связь между слабой летной выучкой бывшего командира бригады и тем, что показали во время инспекции контрольные полеты с командирами экипажей. «Конечно, говорил Хрюкин, — когда каждый самолет своим появлением обязан крохам, взятым у колхозника, труду рабочего, который ради обороны отказывает себе в необходимом, — в такой обстановке спрос за аварийность должен быть суровым. Очень суровым. И с командира бригады, и с рядового летчика. Без снисхождения, иначе нельзя. Отсюда нервотрепка… Сейчас в авиации перестройка, освоение скоростной техники, по существу — новый этап. Такие моменты показательны, сразу видно, кто с запасом, с багажом, а кто — пирожок с пустом. И вот наш полковник, командир бригады, ему бы тон во всем задавать, а он, видишь, попал в случай и боится расстаться со своим везением. И заметь: эта пагуба передается по воздуху — поделился с Потокиным Хрюкин. — Внизу всегда чувствуют, как с них спросят. Не в смысле жестокости. Управление должно быть жестким. Но при этом можно семь шкур спустить и ничего не добиться, если нет морального права на спрос… В нашей армии без классовых различий командир обязан возвышаться как нравственный авторитет, это в глазах подчиненных справедливо. Когда право командовать другими подкреплено морально, подчиненный в лепешку расшибается, факт!»

Эта внутренняя работа, неостановочно шедшая на глазах Потокина, прошлой весной пришла к завершению.

Мартовским днем, ярким и ветреным, они — он с генералом и их жены — не спеша проходили по скрипучим деревянным мосткам в тихом районе Москвы. Торопливые шажки прохожих, зябкие лица студенточек и военных напомнили Василию Павловичу его знакомство с Надей, их первое свидание в этих переулках; ее деловые интересы были в центре, на Рождественке, она кончала архитектурный, куда Потокин напросился в то же первое их знакомство: пройтись по бывшему Строгановскому училищу, обозреть его залы и стены. «Должна подумать», — ответила Надя, и не скоро было ему позволено явиться на кафедру рисунка. Что-то удерживало Надю афишировать свое с ним знакомство. Потом она так объяснила: летчик, военный — слишком яркая фигура. Он умолчал о том, каким маленьким, потерянным почувствовал он себя, оказавшись на кафедре в молчаливом окружении гипсовых фигур, живущих столетия.

На углу Большой Пироговской и Зубовской Надя и Полина Хрюкина остановились, озабоченно между собой шушукались. Слепил подтаявший, схваченный корочкой снег, ветер задувал леденящий. Покорно ожидая исхода важных обсуждений, занимавших женщин, Тимофей Тимофеевич развивал ему свои идеи — все об одном: «Есть другая крайность, от нее тоже вред порядочный: летать!.. Глаза продрал, на небо глянул: брезжит, — сейчас командует: летать! Выложить старт, открыть полеты! Без подготовки, без методики, без учета метеоусловий… Абы дать налет, выгнать цифру…» — «Мы идем!» объявила Полина Хрюкина решение женщин отправиться на прием в посольство с мужьями, хотя обеим, по мнению мужчин, лучше было бы от такого похода воздержаться…

Между тостами играла музыка. Он кружил с Надей, с киноактрисой, имени которой, как ни старался, не мог вспомнить, с Полиной. Застолье, ритмичное кружение под оркестр оживили румянец на несходящем кубанском загаре лица Полины, она подтрунивала над своими дневными страхами, хвалила Надину решительность, ставила ее себе в пример… Тимофей Тимофеевич не танцевал. В их конце стола он был единственный летчик, Герой, — он раскланивался, отвечал, выслушивал… вряд ли кто-нибудь, кроме Потокина, догадывался, что на душе у молодого, привлекавшего общее внимание генерала. Между тем, известный военный летчик, никем со стороны не побуждаемый, добровольно, по собственному разумению расстался с пилотской кабиной бомбардировщика, казалось бы, все ему принесшей. Поставил на своей летной карьере крест. «Или роль играть, или дело делать», — делился с ним Хрюкин, именно в таких словах пытаясь передать, как претит ему показное благополучие, фальшь положения, мишура и как страшит, какие внушает опасения все, отвлекающее их, военных, от использования благодатной паузы, отодвинувшей, отдалившей момент неизбежного военного конфликта с державами оси. «Я — не Чкалов, не Анисимов. Мой конек — организация, руководство, планирование. На нем мне и скакать…»

Не многие могли понять генерала, и он, Потокин, тоже. Но в пересудах на эту тему Василий Павлович не участвовал. Был снисходителен к Тимофею, помалкивал.

В апреле прошлого, сорокового, года они разъехались, и вот сейчас война свела их вновь — зам. командующего ВВС фронта и командира смешанной авиационной дивизии.

Взаимопонимания, содружества, которых вправе был ожидать Потокин, не складывалось, и, как ни печально, возложить вину за это на Хрюкина Василий Павлович не мог. Невольно и часто, часто возвращался он в мыслях к дням своей довоенной славы, укреплявшейся трудом. Тихие рассветы под многозвучный гул, громыхавший над сонными, без печных еще дымков, деревушками, пыль степных аэродромов на зубах, огни ночных стартов в тени вечерних городов… Все это виделось ему как одно личное напряженное усилие во имя «спокойствия наших границ». Он вообще полагался во всем на себя, не умел, как другие, снискать в загранкомандировке расположения военного советника, заручиться его влиятельной поддержкой… Не протекция, не выслуга, не ловкость в обхождении принесли Василию Потокину высокое положение, но координация, глазомер, расчет. И, может быть, еще нечто, коренящееся в мужских началах человеческой натуры. Может быть, дух, свобода, воля, высшая, земная насквозь, смелость. Его воспоминания отяжеляла горечь: своим довоенным трудом он обещал больше, чем дал. Больше, чем сумел в конце июня и мог теперь, осенью. Он уходил в бой в составе «девятки», чаще всего становясь в пару к капитану Брусенцову, сметливому командиру эскадрильи, умевшему брать инициативу на себя. Строй в сражении дробился, под рукой оставалось звено, четверка, потом он ловил кого-то в прицел, оставаясь с противником один на один… а ведь на его плечах — дивизия. Превосходство немцев в числе было одной из причин — одной, не единственной, — не позволявшей Потокину из участника стать руководителем боя, направлять его уверенно и результативно. Замыслы рушились, едва сложившись, в решениях случались просчеты.

По праву, казалось бы, возглавив авиадивизию, слывя в ней «летчиком номер один», он не находил своей особой командирской тропки, бросался в крайности. То как рядовой вылетал на задание по три раза в день, убеждая себя и других, что его место — в бою, где уловит он, схватит последнее слово тактики и соответственно нацелит подчиненных. То возлагал надежды на штаб, на обобщение опыта, на схемки, заранее проработанные, — их знание защитит от немецкого засилья в небе; привлекал к чертежикам всех способных водить карандашом.

В первый список представленных к наградам, где Потокин и Брусенцов шли на орден Красной Звезды, Хрюкин собственноручно внес такое исправление: командира эскадрильи капитана Брусенцова поднял на орден Красного Знамени, а командира дивизии подполковника Потокина сдвинул на медаль «За боевые заслуги». «Василий Павлович, согласись, — на словах добавил Хрюкин, большего ты не заслужил». Горчайшую преподнес ему пилюлю генерал, не сразу совладал с собой Василий Павлович, покрутил бессонными ночами «бочки» на постели, осознавая меткость слов о том, что горечь — лечит…

После случая с медалью каждая встреча с генералом была для Василия Павловича трудна. В довершение всего — сегодняшний разгром «девятки».

Зная, как легок Тимофей Тимофеевич на подъем и как язвительно песочит опоздавших, когда сам он, ранняя птаха, пребывает в лучшей поре своего неугомонного бдения и свежей утренней волей побуждает окружающих к трудам, дневным заботам, Потокин тем же вечером, как поступила от генерала телефонограмма, выбрался в деревушку, где стоял штаб ВВС. «Что генерал?» спросил он знакомого оперативщика. «Никого не принимает. Затребовал всю отчетность по потерям в САД, с нею закопался…»

Потокин понял, что дела его плохи.

В шесть ноль-ноль он входил в горницу небольшой избы, облюбованной Хрюкиным.

— Здравствуй, — приветствовал его генерал, протягивая руку и не вставая из-за стола. Сон ли не сошел с его лица, отяжелив маленькие веки, примяла ли их усталость? — Здравствуй… Как решаешь вопрос с рассредоточением техники? — Разговор сразу пошел по деловому руслу.

Вместо подробного рассказа о капонирах, вырытых летно-техническим составом между боями, — краткая справка, информация. Хрюкин, впрочем, выслушал ее с интересом. Информация ему понравилась, он оживился и — без всякого перехода:

— Слушай, как он его завалил? Твой Аликин?

«Мой Аликин!»

— На вираже…

— Понимаю, не на вертикали… Сильный летчик? — Пламя лампы, отразившись, блеснуло в глазах генерала. — Сколько сбитых?

— Один.

— Давно воюет?

— С июня.

— Техника пилотирования?

— В норме…

— А стрельба, воздушная стрельба?

Потокин знал эту слабость сошедших с летной работы кадровых военных: продолжая службу в новом качестве, они с неслабеющим вниманием следят за успехами в воздухе, особенно в пилотаже, знакомых и не знакомых им летчиков, терзаясь порой скрытой, затаенной и потому особенно жгучей ревностью.

— У немца мотор сдал, что ли? — осторожно, боясь разочароваться в парне, спросил Хрюкин.

«Аликин — восходящая звезда!» — вот чего он ждал. «Фронт со времеяем получит в нам фигуру!» — вот что он хотел услышать.

— Насчет мотора, будто отказал, байки, Тимофей Тимофеевич, — Потокину пришлось вступиться за Аликина. — Аликинская пуля прошила капот, срезала бензопровод, причем перед помпой. Как бритвой срезала, осмотр произведен мною лично. Мотор сдох, немец сел. Вторая победа Аликина.

— Хорошо! — вроде как оставил летчика в покое Хрюкин. — Обслуживание?.. Связь? — быстро подбирался он к больному месту, к вчерашнему поражению «девятки». — Крупенина помнишь? — неожиданно спросил генерал. — Как я его проверял в бригаде? Во время инспекции?

— Крупенина?.. Постой… Да-да! Лысоватенький такой, старший лейтенант?

— Честно сказать, я в нем сомневался. А в Крыму Крупенин себя проявил. И под Киевом отличился, слыхал? Короче, одиночным экипажем Крупенин работал как надо, людей нехватка, я капитана на полк выдвинул…

— А ведь его Аликин проморгал, Тимофей Тимофеевич. Аликин.

— Этот?

— Он самый.

— Кто взял на себя «девятку»?

— Лейтенант из новеньких, тоже в Крыму работал. Находчивый, но плохо воспитанный. На место его надо ставить, лейтенанта.

— В данном-то случае лейтенант, кажется, из тех, кто сам свое место находит… к счастью. Видишь, как получается: твой Аликин прошляпил Крупенина, мой Крупенин — «девятку»… если не полк. Значит, плохо мы их учим.

— Чему-у?.. — нараспев, устало и с таким откровенным унынием протянул Потокин, что отвечать ему: «войне» — не имело смысла.

— Силы не равны, в этом корень зла, — сказал Хрюкин. — Все несчастья отсюда. «Мессер» в нашем небе ходит гоголем, он король воздуха, его, Василий Павлович, надо как-то развенчать. Хотя бы частично. И к тебе сейчас такое дело: оседлать трофейный «ме — сто девятый». В чем сложность? Описаний нема, а Москву я ждать не буду. Не могу. Морально обезвредить «мессера», снять с него ореол — наша задача, нам ее решать. Тем более что есть инженер, до войны стажировался в Германии. Предмет знает. Воспользуйся пленным. Главное — в темпе. Результат доложишь лично. А как доложишь… Кстати, отвлекся Хрюкин, придвигая к себе проложенную закладками папку. — Ты Понеделина не знал ли? — Он помаргивал замедленно. — Командарм двенадцать… по-моему, служил на востоке…

— Нет…

«Сколько горя, несчастий, сколько потерь за три месяца», — думал Потокин, и все-таки он испытывал облегчение от разговора с Хрюкиным.

«Сбить, сбить, сбить!» — с укором себе вспоминал Потокин свои первые дни в Китае, свой зуд, лихорадку, когда боевая работа, еще не начавшись, ожидалась как новой в его жизни этап, как перемена в его военной судьбе, а все свелось к тому, что он открыл счет лично сбитых. Немалое дело, предельно рисковое, кровавое, потное — боевой счет лично сбитых самолетов противника. Внезапность долгожданного успеха и такой же внезапный страх, что победа над врагом и шумный отзвук на нее — случайность… Жажда новых шансов, погоня за ними — все к тому и свелось. На том он и остановился. Дальше дело не пошло. Способ, навыки, открывшие список его побед, обретали самоценное значение, а теперь видно, что ими нынешнего врага, немецкого фашиста, не возьмешь. «Современного немца не знаю, в бой лечу как слепец…»

А в Хрюкине, как теперь понимал его Потокин, глубже честолюбия жило сознание, что все личное, показное должно быть принесено в жертву умению управлять ходом событий, управлять в бою другими. Тимофей преодолел сомнения, которые мучают его, Потокина, знает больше, понимает лучше… он постиг, — или постигает, — тайну этого тонкого, многосложного искусства, предполагающего широту взгляда, уверенность и твердость действий.

Время быстро меняет людей, всегдашняя загадка — направление, характер происходящих перемен, и вот ответ: решение, принятое Хрюкиным мирным мартовским днем, сделало его значительней, крупнее.

— Сбитого «мессера» облетаешь, — сказал генерал, прощаясь, — будем решать твой вопрос. Ты, по-моему, засиделся на дивизии…

Пленного доставили к самолету под конвоем.

Худой, рослый, лет тридцати.

«Для истребителя, пожалуй, долговяз, — подумал Потокин. — Или у „мессеров“ кабины глубже?» Фирменная пилотка люфтваффе, выправка гимнаста. Щурясь от дневного света, пленный глядел на оголенные осенние курганы и песок сквозь толпившихся возле машины людей. На полросы отвечал охотно. Из Ганновера, не женат, в боевых действиях два года. Сбит впервые… Старшего его, Потокина — выделил безошибочно.

«Какое у меня звание?» — спросил через инженера Потокин, проверяя свою догадку. «Подполковник», — сказал немец без всякого затруднения. «Он?» Василий Павлович показал на соседа. «Военинженер второго ранга, — не ошибся пленный и, в свой черед выставив на обозрение лацкан куртки, спросил: — А я?» Все, в том числе и инженер, молчали, глядя на его серебристые звездочки. «Капитан, — удовлетворенно улыбнулся немец. — Сильных летчиков у вас нет?» спросил он. «У нас отличные летчики, переведите, — вскипел Потокин. Лейтенант Аликин, который сбил его!» — подтолкнув вперед Аликина, Василий Павлович не сводил с пленного глаз, — разумеется, ожидая увидеть не рога, но силясь понять, что за птица этот живой фашист, представший перед ним. «Но я не вижу портретов, рекламы!» — снова улыбнулся немец, удивленно поглядывая вокруг себя. Живого Аликина он как бы не замечал. Аликин для него отсутствовал. «А ведь он, товарищи, меня наглядной агитации учит!» — в сердцах проговорил Потокин.

Выслушав требование — объяснить устройство кабины, капитан несколько потупился, отступил назад… Он, видимо, не принадлежал к людям, о которых немцы говорят: «Man muss abwehrbereit sein» — всегда готов к обороне. Похоже, нет. Приземлился немец, по рассказам очевидцев, не ахти, не дотянув до посадочного знака, и, хотя приземление подбитой машины было вынужденным, аварийным, кто-то из летчиков весело и удивленно, как на откровение, воскликнул: «А „козлит-то“ шульц, как наш курсант Хахалкин!»

Пленный отступил, подумал… вспрыгнул на крыло. Элегантно, легко набросил парашют, рыбкой скользнул в кресло. Снял пилотку. В его темных волосах блеснула седина. «Вертеровская, — почему-то подумал о ней Потокин, удивляясь своему сравнению. — Вертеровская», — повторил он. То есть ранняя. «Во мне… наступает осень. Листья мои блекнут, а с соседних деревьев листья уже опали», — сравнение возникло из строк «Страданий»… Все-таки в сближении Вертера с брюнетом со спортивной выправкой, сидевшим в кабине «мессера», была неожиданность, озаботившая Потокина… впрочем, «мятежный влюбленный», кажется, увлекался лошадьми, слыл темпераментным танцором… что-то спортивное в нем было. Самый знак пережитого смутил Василия Павловича. Седая прядь не вязалась с обликом врага. Не предполагал он и впечатления, вызванного рассмотрением кабины «мессера». Тесный, обжитой, одному летчику ведомый мирок; надписи, таблички, запахи, в кабине обычно застойные, — все не свое, чужое, и все ему, Потокину, доступно, призывает: примерь волчью шкуру на себя, приноровись к ней — чтобы потом ловчей спускать ее с других…

Немец прошелся по арматуре, его жилистая шея покрылась пятнами.

Повторил беглую пробежку с умыслом, что-то говоря. Потокин, профан в немецком, понимал главным образом созвучия: «Kompas» — «компас», «Gas» «газ», «Pult» — «пульт», встречая каждое из них согласным кивком головы. Немец, в свою очередь односложно, с каким-то присвистом одобрял его понятливость. Налаживалось нечто вроде взаимопонимания. «Гош!» — неожиданно для себя сказал вовлеченный в беседу Потокин, ввернув старинное, со времен первой мировой войны, название ручки управления самолетом, термин инструкторов, летавших на «Ньюпорах» и «Фарманах». В отличие от наших, прямоствольных, «гош» трофейного «мессера» имел изгиб, что придавало ему хваткость, прикладистость: «Ja Gosch» — согласился с ним немец, профессионально берясь за рычаг, чтобы привычно поработать им, как это принято у истребителей, вообще у летчиков, — проверить действие рулей. Но ручка управления ему не подчинилась. Она была законтрена, зажата. Ее удерживали в неподвижности специальные зажимы, струбцины, — не фирменные, «мессершмиттовские», а русские, снятые с соседнего ЯКа. Они хорошо исполнили свое назначение.

«Не распорядится ли русский командир убрать их?» — взглядом спросил немец. «Нет», — взглядом же ответил Потокин. Капитан люфтваффе настойчиво подергал ручку, напоминавшую, что он — в плену, что он, как летчик, связан. Потокин подтвердил: струбцины останутся на своих местах, на крыльях. Все останется как есть… Убедившись в жесткости струбцин или в твердости русского, которого ничто не поколеблет, пленный сказал: «Das ist genau so richtig wie Magneto». Он произнес это раздельно, надавливая кнопку, вроде кнопки дверного звонка, удобно, под большим пальцем, красовавшуюся на ручке управления. Фраза была слишком длинной. Потокин сумел различить в ней одно слово: магнето. Он подумал, что, в интересах лучшего взаимопонимания, немец пустил в оборот еще один термин, понятный, как «гош», всем авиаторам «магнето». Капитан, снова нажав кнопку, утопил ее: «Wie… Magneto». Или он хотел сказать, что этим нажатием, утоплением кнопки, включается магнето? Зажигание, без которого мотор не дышит? Нет. Помогая себе интонацией, и в то же время наставительно, капитан проговорил: «Wie… Magneto».

«Точно так же, как магнето», — буквально поревел Потокин, явно чего-то не понимая. А все было важно, все могло повлиять на исход предстоящего облета «мессера». Провал, поломку, какой-то срыв на незнакомой, не отечественного образца машине он для себя исключал. Не намек Хрюкина на возможные перемены в его служебном положении — иные, более серьезные причины побуждали Василия Павловича к возможной тщательности и предусмотрительности. «Wie… Magneto», — еще раз, без прежней старательности повторил капитан. Его волосы растрепались, седая прядь отделилась от зачеса.

Контакт, наметившийся было между ними, разладился, но все, необходимое для опробования «мессера» в воздухе, было Потокину сообщено.

Первый его полет на трофейной машине занял около часа.

Многолюдная аэродромная обслуга судила об испытании на фронтовом аэродроме главным образом по удавшемуся старту, по отличной посадке Потокина. Летчики, его подчиненные, хотели знать существо дела, и сам Василий Павлович оценивал не концевые, зрелищно выигрышные элементы, а сердцевину облета, поучительные пятьдесят минут… После посадки он, похоже, скис в «мессере». «Не заело ли „фонарь“?» — обеспокоился инженер, «Фонарь» откинулся свободно, Василий Павлович оставался в пилотском кресле. И хотя краткое соприкосновение с пленным немцем в чужой привычно пахнувшей кабине ничего не дало Потокину для понимания механизма, посредством которого у всех на виду специальное, чистое, летное, ставшее достоянием человечества совсем недавно, поступило в услужение ложной, зловещей цели, — общее впечатление от чужого самолета оказалось вполне определенным. Впечатление было более сильным, чем ожидал Потокин. Одно дело — читать и знать, другое прочувствовать в небе достоинства боевого истребителя противной стороны. Особенно в сравнении с И-16. «Никаких Вертеров, никаких благородных отвлечений, — говорил себе Потокин, остывая. — Это зло, зло, матерое зло», связывал он воедино молодцеватого капитана из Ганновера и его оружие, самолет, заново осмысливая силу бандитского нашествия, поражаясь грозным его размерам….

Таить свои впечатления Василий Павлович был не вправе, устрашать летчиков, нагнетать обреченность — не мог. «А „козлит-то“ шульц, как наш курсант Хахалкин!» — вспомнил он. Промашка ганноверца, грубоватый подскок, «козел», с которым он приземлился, опростил «мессера», сделал его как бы доступней… Естественно. Теперь — свести трофей и ЯКа. Поставить в учебно-тренировочном бою друг против друга. Показать «мессера» голышом, то есть вне строя, без поддержки могучего радио.

— А «противником» — Аликина-второго, — поддержал Потокина комиссар истребительного полка.

Василий Павлович смерил советчика красноречивым взглядом… сдержался. Тактически Петр Аликин грамотен. Звезд с неба, правда, не хватает, но в данном случае это и неплохо. В том смысле, что любой летчик поставит себя на его место. Пять суток от командира дивизии ни для кого не секрет. Да еще этот слушок, будто он не сбил немца, будто у немца отказал мотор и победа досталась Аликину случайно…

Показательный поединок может завязаться. К сожалению, не исключена и такая реакция летчиков: командир дивизии своим выбором амнистирует разгильдяя.

Потокин колебался.

Еще одна проблема: чей самолет взять? Чью машину?

— Самый летучий ЯК в полку — аликинский, — опять-таки подал уверенный совет комиссар полка.

Его поддержали…

Потокин махнул рукой — будь по-вашему, Аликин.

Местом, в границах которого должно происходить состязание, избрали аэродром истребителей, — пусть все видят. Камешек, брошенный лейтенантом Комлевым в его огород, Потокин не забыл и распорядился, чтобы к назначенному часу подъехали свободные от задания летчики бомбардировочного полка.