19

Re: Дмитрий Наркисович Мамин - Сибиряк - Весенние грозы

— Есть у меня, дед, некоторая девица на примете…

— Есть? Ах, ты, плут… Когда это ты успел заприметить-то? Строгая девица?

— Уж такая строгая, дед, что и не выговоришь. Целый год около неё хожу, а сказать не смею…

— Ну вот тебе, значит, в самый раз. Правильная самая…

— Хороша девица… Похаживаю, поглядываю, а сказать не смею.

— Совестно?

— Нет, боюсь, что пропишет мне сразу отставку. Ах, хороша девица, дедушка… Отдай всё — и мало. Мне бы в самый раз.

— А ты не бойся, Володя. От судьбы не уйдешь…

На другое утро Катя заявила, что не поедет в город. На неё напало какое-то непонятное упрямство.

— Я уж сказал, что поедете, — уверенно повторял Кубов. — Дело в том, что нужно будет посмотреть вам хорошенько Петра Афонасьевича… Я как-то заходил к старику. Не нравится мне… Особенного ничего, а такой скучный. Вообше, сами посмотрите хорошенько. Нехорошо одного старика оставлять…

— А Сережа?..

— Сережа… гм… Сереже некогда. Он пошел в гору…

Ничего не оставалось, как ехать в город, хотя Кате и не хотелось попасть туда именно к празднику. Старая гроза улеглась, но всё-таки тяжело. Кубов отлично понимал настроение девушки и ни слова не говорил о Печаткиных, о том, как живет Гриша. Только деду Якову Семенычу сказал перед отъездом:

— Не красно живется Григорию Григорьичу…

— А что?

— Да так… вообще… Сам-то он ничего… Впрочем, не наше это дело.

Всю дорогу Катя молчала. До города всего было две станции, и они промелькнули незаметно. Погода стояла крепкая, зимняя. Дорога — скатерть скатертью. Кубов тоже молчал, наблюдая молчаливую спутницу. На морозе Катя вся раскраснелась, и только глаза попрежнему смотрели грустно.

— О чем вы думаете, Катерина Петровна?

— Я?.. А так… Хорошо думается дорогой. Мысли точно плывут… одна за другой… О чем я сейчас думала? Да, вот о чем: об отце… Тяжело старику. А между тем каждый так же должен кончить, т.-е. старостью. Ведь это страшно, Владимир Гаврилыч… Ничто не спасет от этой старости, т.-е. от разрушения, и каждый из нас кончит жизнь банкротом. Сегодня глаза отказались, завтра ноги, а там и весь человек никуда не годится…

— Какие у вас грустные мысли, Катерина Петровна.

Катя ничего не ответила, а только отвернулась.

Отец встретил её с каким-то странным равнодушием, точно она была чужая.

— Ты здоров, папа?

— Ничего, кажется.

За эти три года Петр Афонасьевич сильно состарился. Как-то весь осунулся, поседел, сгорбился. Теперь он мало обращал внимания на всё, что делалось кругом него и даже в собственном доме. На Катю так и пахнуло этим разрушением.

— А где Петушок, папа?

— Ушел куда-то… скучно ему со мной. Кажется, к Печаткиным ушел.

Петушок перешел уже в пятый класс, вытянулся и выглядел большим гимназистом. К Кате он относился покровительственно, усвоив тон брата Сережи.

Катя целый день провела в том, чтобы привести в порядок весь дом. Всё выглядело как-то неуютно. Кухарка жила новая и не знала заведенных порядков. Комнаты оставались неметеными, везде валялись неприбранные вещи, вообще царил самый обидный беспорядок. Катя всё время наблюдала отца, и её поразило больше всего то, что он и к Сереже относился с тем же непонятным равнодушием.

— Ты у него давно был? — спрашивала Катя, наблюдая отца. — Ну, что он?

— Сережа-то? А ничего… Живет.

— Хорошо живет?

— А кто его знает…

Петр Афонасьевич грустно улыбнулся, посмотрел на дочь какими-то грустными глазами и прибавил:

— Того, Катя… как это тебе сказать… ну, не понимаю я.

— Что не понимаешь?

— А так… Помнишь, как Сережа-то поступил в гимназию? Сколько было хлопот, работы… да… Ждали всё Сережу. Мать так и не дождалась. Всё я её жалел, что не дождалась она. А теперь… Ну, да это я так.

— Нет, говори, папа…

— Да ты бы сама посмотрела на Сережу, Катя. Точно вы чужие… Даже обидно. А впрочем, как знаете, сами не маленькие… Да, что я тебе хотел сказать?.. Ах, да… Мать-то я всё жалел, а теперь… Устроился наш Сережа хорошо, как все адвокаты, всё у него есть… своих лошадей держит. Посылаю к нему как-то вдову-соседку… Помнишь, сапожник рядом жил? Ну, так он умер… пил сильно… После него осталось какое-то имущество, избенка, а дети-то мать и выгнали. Пришла, плачет. Послал я её к Сереже, чтобы он помог ей.

Петр Афонасьевич сделал передышку, точно ему трудно было выговорить роковое слово.

— Не принял… — тихо проговорил он наконец. — Некогда, говорит. Ежели я всякие пустяки буду разбирать, говорит, так поесть некогда. Вот как он разговаривает, наш Сережа-то… Забыл, как сам рос в бедности да в нужде. Чужая-то беда не трогает… Обидно это мне стало, Катя, ну, я и сказал: «А помнишь, Сережа, как покойный Григорий Иваныч всякую бедноту призревал? Никому отказа не было…» Он, Сережа-то, только этак усмехнулся и говорит: «Ну, папа, перестань разводить сентиментальности». Вот я тогда и вспомнил про мать-то. Разве для этого мы ростили Сережу? Ну, женится он на богатой, еще пару лошадей заведет, купит себе дом, — всё, как у богатых. Только всё это в свою кожу, для собственного удовольствия… Горько мне стало, Катя. Грешный человек, подумал, что, пожалуй, и хорошо сделала мать-то, что во-время умерла…

Катя стала защищать Сережу, чтобы разогнать тяжелое настроение старика, но Петр Афонасьевич не поддался на это.

— Ах, не то, Катя… и сама ты не то думаешь. Помнишь, когда Сережа поступил в гимназию, так Григорий Иваныч устроил целый бал. И речь сказал. О богатых он тогда правильно выразил всё. Ну, вот я и вспомнил…

В уме Кати пронеслась далекая картина раннего детства. Да, Григорий Иваныч был прав, как сейчас прав отец. В маленьком домике незримо прошла тень честного труженика, предостерегавшего детей от увлечения богатством.



IV

Присмотревшись к отцу в течение нескольких дней, Катя убедилась в том, что у него, действительно, встречаются ненормальные моменты. Иногда Петр Афонасьевич горячился и выходил из себя по какому-нибудь ничтожному поводу, иногда не хотел ничего замечать, иногда упорно молчал — вообще, было что-то ненормальное, но что такое — определить было трудно. Один случай неожиданно поразил Катю. Это как раз происходило накануне рождества, в сочельник. В прежнее время этот день справлялся у Клепиковых с некоторой торжественностью. Вся семья была в сборе, и все готовились к встрече праздника постом — до вечерней звезды. Марфа Даниловна никому не давала ни крошки, даже маленьким детям. Так это и шло из года в год, как некоторая семейная традиция. Именно всё это и напомнил Петру Афонасьевичу и Кате наступивший нынешний сочельник, хотя прямо они ничего и не говорили друг другу. Петушок крепился до обеда, а потом потихоньку отправился к брату Сергею и там закусил. Это ничтожное обстоятельство очень огорчило Петра Афонасьевича. Он даже рассердился на Сережу.

— Ну, что же, сам пусть живет, как знает, а зачем Петушка портит? — жаловался он Кате. — У немцев сочельник даже празднуют, веселятся, а у нас, православных, наоборот — постятся. Может быть, это и глупо, но такой обычай. И отцы, и деды, н прадеды соблюдали сочельник, а мы вот не можем потерпеть пустяков. Мальчику нужна выдержка, а то не будет ничего знать — ни бога, ни чорта.

Катя молчала. Она привыкла в деревне соблюдать посты по необходимости, потому что все стали бы указывать на неё пальцами. Посты в Березовке соблюдались с особенной настойчивостью, и в конце концов она пришла к заключению, что в них нет ничего страшного, а даже известная польза — получалась известная выдержка, а затем даже в физическом отношении это было полезно.

— А главное, скверно то, что Петушок обманывает, — продолжал Петр Афонасьевич. — Пошел и потихоньку наелся. Нет, нехорошо.

Вообще выдался грустный день. Катя провела всё время в хлопотах по хозяйству, как это делалось при матери. Заставила кухарку вымыть полы, окна и двери, переменила занавески на окнах, постлала новые половики, затеплила лампадки перед образом, — одним словом, делала то же самое, что всегда делалось при Марфе Даниловне.

— Вот это хорошо… — похвалил её Петр Афонасьевич, принимавший деятельное участие в этих хлопотах. — Праздник так праздник. Утром я пойду к заутрене в общину.

Катя устала и хотела просто выспаться. Она уже была два раза в общине у сестры Агапиты. Спать легли рано. Петр Афонасьевич весь вечер чувствовал себя как-то особенно оживленно и походил на прежнего Петра Афонасьевича, домовитого, деятельного, старательного. Неожиданно ночью он разбудил Катю.

— Что тебе, папа? — удивилась Катя.

Было два часа ночи. Он стоял перед ней в своем халате, бледный, испуганный, с округлившимися от страха глазами.

— Что случилось, папа? Ты болен?

— Нет, я так… Мне страшно, Катя. Стал засыпать, даже, кажется, заснул, и вдруг напал на меня страх. Такой страх, такой страх. Сам не знаю, чего боюсь. Лежу и не смею пошевелиться.

— Может быть, видел дурной сон?

— Не помню…

Он поставил свечу на стол, присел на стул и горько заплакал.

— Папа, ты просто болен… У тебя нервы расходились.

— Ничего не знаю…

Катя быстро оделась и дала отцу выпить холодной воды. Он немного успокоился, но продолжал смотреть на Катю такими глазами, точно боялся, что она его выгонит из комнаты.

— Ты этого не поймешь, Катя, — объяснял он, подбирая слова. — Надо это самому испытать… Так нехорошо, так нехорошо. Знаешь, какой со мной недавно случай вышел: принял заказное письмо и позабыл записать в книгу. Понимаешь: позабыл. В течение тридцати пяти лет моей службы это был первый случай… Мне тогда тоже страшно сделалось, и было это среди белого дня… Сидел у себя в конторе, кругом всё знакомые чиновники, а я сижу и дрожу.

— Тебе нужно просто отдохнуть, папа. Ты ведь никогда даже отпуска не имел…

— Нет, не случалось, кроме двух дней, когда женился. Ведь другие так же служат, совестно отдыхать-то… Пока еще в силах, могу работать.

— И всё-таки необходимо дать себе отдых. Вот поедем ко мне в Березовку. У меня отлично…

Петр Афонасьевич отрицательно покачал головой. Он даже обиделся. От чего отдыхать-то?.. Слава богу, еще в силах, здоров. Конечно, почтовая служба каторжная, да ведь другие-то тянут ту же лямку, а на людях и смерть красна.

Затем Петр Афонасьевич сделал неожиданный переход к Сереже и проговорил сдержанным шопотом:

— Ведь я о нем думал, Катя… И знаешь, пришел к убеждению, что Сережа дрянь. Да… Больно это думать, а ничего не поделаешь. Карьерист он, себялюбец, в богатые люди выйдет… И горько и обидно. Да… А как я радовался, когда он кончил свой университет, как его устраивал, даже стыдился показать себя его отцом. И ничего этого не нужно… совсем не нужно. Стыдно мне, седому человеку, честно проработавшему всю жизнь, не видеть того, куда он идет… Ах, нехорошо, Катя!..

Петр Афонасьевич опять расплакался, а потом принялся громко бранить Сережу. Что же, он пойдет к Сереже и скажет ему всё в глаза. Решительно всё… Перед чужими людьми стыдно, что дармоеда вырастил. Петр Афонасьевич говорил с ожесточением, сжимая кулаки. Лицо побледнело, глаза блуждали.

— Мы об этом потолкуем завтра, папа, — пыталась остановить отца встревоженная Катя. — А теперь иди спать…

— И всё-таки дрянь наш Сережа!.. Дрянь!.. Мне по улице стыдно ходить, точно все видят мои мысли…

Так до утра Катя и провозилась с отцом, стараясь отвлечь его мысли от больного пункта. Для неё было ясно одно, — что он болен и болен серьезно и что эта сцена являлась только началом чего-то. Нужно будет посоветоваться с опытным доктором. Но вопрос — с кем? Лечивший мать старичок-доктор умер; доктор, который состоял при их гимназии, перевелся в другой город. Конечно, дядя не откажет в совете, но Кате не хотелось к нему итти. У неё неожиданно мелькнула мысль о Грише…

Утром в первый день рождества Катя отправилась к Сереже, у которого не бывала больше года. Он теперь занимал большую квартиру на главной улице. Дверь ей отворил лакей — новое лицо в хозяйстве холостого молодого человека.

— Барин дома?

— Точно так-с… Как прикажете доложить?

Сережа вышел в модном шлафроке из какой-то восточной материи, расшитом пестрыми шелками. Он пополнел, оброс бородой и принял вид молодого человека, «подающего блестящие надежды».

— Я к тебе по делу, Сережа, и не задержу, — предупредила Катя.

— Ах, пожалуйста, без церемоний, Катерина Петровна. Мы не чужие люди, и ты можешь считать себя здесь дома… У меня очень развита родственная шишка. Ну, как ты поживаешь?

— Ничего, попрежнему… Я пришла поговорить с тобой об отце. Мне не с кем посоветоваться.

Лицо Сережи приняло прилично-кислое выражение, точно он говорил с безнадежной клиенткой. Катя присела на какое-то вычурное кресло и в коротких словах передала сегодняшнюю ночную сцену.

— Упрямый старик, — заметил Сережа, барабаня пальцами по ручке кресла. — Ведь я сколько раз предлагал ему переехать ко мне… Не желает. Что же я поделаю? Конечно, я не могу доставить всех тех удобств, какие желал бы иметь, но что у меня есть…

— Я нахожу положение отца серьезным, Сережа, гораздо серьезнее, чем ты предполагаешь. Единственное, что я желала бы, это уговорить его переехать ко мне в Березовку… Старик отдохнет и поправится. Ты, может быть, уговоришь его лучше меня…

Сережа только развел руками.

— Он какой-то странный, Катя… да. Мне даже кажется, что он намеренно избегает меня. Я это заметил… да. Хотя, с своей стороны, решительно не подавал никакого повода… Если хочешь, — попробую, но за успех не ручаюсь.

— Нужно же что-нибудь сделать?..

После некоторого размышления Сережа просветлел.

— Знаешь что, Катя?.. Я как-нибудь завезу к нему Гришу. Будто мы случайно встретились и завернули навестить старика. А Гриша его посмотрит и решит вопрос…

— Мне кажется, что это будет не совсем удобно…

— Ах, да… гм… Катя?.. да ведь все это пустяки, нужно же когда-нибудь серьезно смотреть на вещи и перестать ребячиться. Ты понимаешь, что я хочу сказать… Есть свои детские болезни…

Катя поднялась и проговорила:

— Мы оставим этот разговор, т.-е. детские болезни. Каждый ошибается по-своему…

— Хорошо, хорошо. Ведь я же так сболтнул, к слову пришлось. А Гриша знает дело…

Вернувшись домой, Катя серьезно обдумала предложение брата и написала ему письмо, что согласна. Она назначила день и час, когда Сережа должен был привести доктора, а сама ушла на это время в общину к сестре Агапите.

Петр Афонасьевич отнесся к молодым людям довольно подозрительно, и Грише большого труда стоило разговориться с ним. Старик отвечал уклончиво и как-то по-ребячьи заинтересовался больше всего военным мундиром Гриши.

— Вот и офицер… — повторял он. — Давненько я не видал тебя, т.-е. вас, Григорий Григорьевич…

— Зовите меня попрежнему Гришей, — говорил Печаткин, наблюдая старика.

Тяжело было Грише ехать в старый клепиковский дом, в котором всё говорило о прошлом и невозвратном. Да, те же маленькие комнатки, та же обстановка, та же приличная бедность. А сколько хорошего и доброго было похоронено вот в этих стенах… О присутствии Кати он догадался по дорожным вещам, лежавшим на отдельном столике. У Гриши явилось мучительное желание увидеть эту хорошую девушку хотя издали, сказать ей… Позвольте, что он скажет ей? Да, вот что — он всё тот же, нет — больше, чем «тот». Ему хотелось остаться вот в этих маленьких комнатках, где так всё просто, уютно и понятно, где он мог бы видеть её, говорить с ней, просто чувствовать её присутствие и отдохнуть душой. Много-много хорошего он сказал бы этой девушке и еще раз покаялся бы во всем, чтобы снять давившую сердце тяжесть. Где она? Что она делает? Как живет? Гриша даже не решался спросить. А старые отцовские глаза смотрели на него так пытливо и так просто…

— Вы нас совсем позабыли, — говорил Гриша на прощанье. — Нехорошо, Петр Афонасьевич. Мама на вас сердится… Теперь ведь она живет у меня вместе с Любочкой. У меня большая казенная квартира, и я их перевез к себе…

— Что же, доброе дело… — согласился Петр Афонасьевич и неожиданно прибавил, продолжая какую-то свою тайную мысль:- Ах, Гриша, Гриша… Вся беда в том, что хороший ты человек.

— Какая беда?..

— Разве я сказал? Ну, дело твое… Ужо как-нибудь забреду к вам. Давно собираюсь и всё не могу собраться.

Выходя на улицу, Гриша покачал головой.

— Ну, как ты нашел старика? — спросил Сережа, усаживаясь в свои щегольские сани. — Кажется, особенного ничего…

— Нет, я этого не скажу. Меня беспокоит его рассеянность. Как-нибудь заверну еще раз, чтобы проверить…

Этрт ответ очень встревожил Катю, и она решилась переговорить с Гришей лично, а не через брата. Тут было не до своего личного настроения. У Печаткиных она была в последний раз летом, когда Анна Николаевна и Любочка жили еще на отдельной квартире. Теперь было просто неловко не зайти к ним, и то Любочка уже сердится, да и Анна Николаевна тоже. Есть такие ничтожные факты, совершение которых требует большого мужества, даже героизма, как в данном случае. Видеть Гришу удобнее всего было у него же в квартире, на глазах у всех, чтобы не подать повода к ненужным разговорам, на которые так щедра добродушная провинция. Неудачный роман Кати уже не был тайной…



V

Утро в квартире военного врача Печаткина приблизительно начиналось одинаково. Квартира была большая, целых восемь комнат. Обставить её по-настоящему до сих пор еще не удалось: там не хватало мебели, тут нужно переменить обои и т. д. Большие холодные комнаты походили на казарму. Анна Николаевна поднималась утром раньше всех и будила кухарку, кухарка будила солдата-денщика, и утро открывалось. Гриша пил чай у себя в кабинете и в восемь часов уезжал на службу, в свой военный госпиталь. Затем выходила Любочка и пила чай в столовой, не отрываясь от книги. Последнее всегда злило Анну Николаевну.

— Чтой-то за напасть такая: и легла и встала с книгой, — ворчала она, с перевальцем десять раз обходя стол. — Брось, Люба… и чай простынет.

Любочка ничего не отвечала. Она вообще не любила говорить и жила своей собственной жизнью. Суровые черты в характере переходили в неприятную резкость, так что Анна Николаевна побаивалась дочери, как раньше боялась мужа. Кто её знает, какой она ногой встала… Уткнет нос в книжку и сидит, а потом убежит на уроки. И так изо дня в день, как часы. Знакомых у Любочки было мало, две-три подруги, да и те по неделям не заглядывали. Пробовали появляться молодые люди, но и из этого ничего не вышло. Любочка или запрется у себя в комнате, или книжку свою читает, или что-нибудь нагрубит.

— Уж и характер! — удивлялась Анна Николаевна. — Вот помяните мое слово, Любовь Григорьевна, что засидитесь вы в девках… Тоже не сладко вековушей-то остаться. А всё от характера… Другие-то подруги замуж повыскакали, а ты вот сиди да посиди.

— Одна добрая мать, оставь одну добрую дочь, — отвечала Любочка.

— Вот помяни мое слово… Какое у тебя обращение с кавалерами? Непременно что-нибудь обидное скажет. Ну, кавалер и в подворотню… Взять хоть этого, ну, еще у губернатора в канцелярии служит… Ты ему нравилась. И он ничего, аккуратный такой, вежливый…

От подобных разговоров Любочка уходила к себе в комнату.

Нынешнее утро было похоже на все другие, с той разницей, что по случаю праздников Любочка оставалась дома и не вышла из своей комнаты. В столовой пила чай жена Гриши, молодая белокурая женщина с каким-то бесцветным лицом. Она имела дурную привычку постоянно курить папиросы, что постоянно возмущало Анну Николаевну. Сегодня Анна Николаевна была не в духе и не вытерпела.

— Вы бы, Людмила Григорьевна, бросили свою папироску, а то, как солдат, надымили в столовой…

Людмила Григорьевна посмотрела на милую тещу своими бесцветными глазами и сделала отчаянную затяжку.

— Разве настоящая дама будет табак курить? — не унималась Анна Николаевна. — Противно смотреть… А туда же: «я казанская, я в Панаевском саду гуляла, я по театрам да маскарадам ходила»… Тьфу!..

— Вы слишком много себе позволяете, сударыня, — ответила лениво Людмила Григорьевна. — И при этом мне решительно всё равно, что вы будете говорить. Вашу необразованность я достаточно видела…

— Ты образованная… Я-то столбовая дворянка, а ты из петербургской подворотни выскочила. Много вас таких-то там, в Казани. Ну, и обманываете, кто попроще попадет. Вертите хвостом, глазами закатываете, лясы точите, а молодой человек и попался. Разе у нас не стало своих девушек? Получше вас будут, а вот сидят в девушках… Сурьезные девицы есть вполне.

— Еще что можете прибавить?.. А впрочем, я удивляюсь тому, что вы начинаете ругаться у меня в доме…

— И не у тебя, а на квартире у собственного сына!

— А чей сын-то теперь? Вот захочу, и завтра же вас не будет…

— А мы и сами уйдем!.. Сдуру согласилась переехать-то сюда. Очень уж Гриша просил…

— Он это из вежливости сделал, а вы и обрадовались.

— Значит, вы меня гоните из дому, невестушка?!..

— Что мне вас гнать: сами уберетесь…

— Это матери-то вы так отвечаете?..

Лица у обеих раскраснелись, в голосах послышались резкие ноты. Людмила Григорьевна даже поднялась со своего места и приняла угрожающую позу. Анна Николаевна тоже приготовилась сделать какой-то воинственный жест. В самый критический момент в дверях столовой показалась Любочка.

— Люба, она нас гонит! — кричала Анна Николаевна. — Она говорит, что Гриша пригласил нас жить к себе на квартиру из вежливости, а мы сдуру согласились… Она…

— Я не говорила: «сдуру». Вы вечно выдумаете что-нибудь…

— Значит, я, по-твоему, лгунья!…

— Мутерхен, пренебреги, — заметила Любочка, повернулась и вышла.

Это безучастие дочери окончательно дорезало Анну Николаевну. Она расплакалась и сейчас же начала собирать свой вещи.

— Ни одной секунды не останусь здесь… Да! — повторяла она, отбирая свою чайную посуду. — Вы скоро бить меня будете… да.

— Не уедете, — поддразнивала Людмила Григорьевна. — Так, моду свою показываете, чтобы поломаться…

— Что-о? Разве я актриса, чтобы ломаться?..

Произошла одна из тех жалких семейных сцен, когда стороны начинают осыпать друг друга самыми нелепыми упреками, оскорблениями и жестокими словами. В самый разгар этой сцены в гостиной кто-то так громко крякнул, что Анна Николаевна вскрикнула и даже присела. Через секунду двери столовой были заслонены мощной фигурой дьякона Келькешоза.

— Многоуважаемой Анне Николаевне многая лета! — забасил дьякон. — А я там ждал-ждал в гостиной, никто не выходит, ну, я и крякнул…

— Ох, испугал, отец!.. — смеялась Анна Николаевна сквозь слезы. — Точно вот пароход рявкнул…

Людмила Григорьевна воспользовалась удобным моментом и торжественно вышла из столовой, шелестя шелковой юбкой. На поклон отца дьякона она не ответила даже кивком, а только сделала гримасу.

— Видел нашу-то принцессу? — спрашивала Анна Николаевна. — Сейчас выгнала меня из дому… Вот собираюсь. И родная дочь тоже хороша: хоть зарежь мать, а она будет книжку читать. Ох, согрешила я, отец…

Анна Николаевна опустилась на стул и разлилась рекой, так что о. дьякон принужден был крякнуть вторично.

— А я к вам, многоуважаемая матрона, по некоторому очень важному казусу…

Вытерев слезы, Анна Николаевна могла убедиться в серьезных намерениях о. дьякона и по выражению лица, а главное, по его костюму — новенький люстриновый подрясник и новенькая суконная ряска.

— На именины куда-нибудь собрался?

— Около того… гм… да… Вообще же мне нужно видеть Любовь Григорьевну.

— Она дома… Мальчика какого-нибудь учить?

— Около этого… Есть такой мерзавец, которого нужно поучить. Могу я видеть оную девицу?..

— Отчего же, можно. Ужо я схожу к ней…

Пока Анна Николаевна ходила к дочери, о. дьякон прогуливался по гостиной. Между прочим, он подошел к окну и показал кому-то кулак. Любочка вышла с вопросительным выражением на лице.

— Очень рада вас видеть, отец дьякон… Садитесь. Чем могу служить?

О. дьякон сел не торопясь. Потом расправил полы рясы, огляделся и заговорил:

— По пути зашел, Любовь Григорьевна… т.-е. даже и не по пути, а нарочно к вам. Да… Думаю, еще помешаю… Нынче ведь всё занятой народ, всем некогда, все куда-то торопятся. Вообще суета суетствий…

— Мама говорит, что вы предлагаете урок?

— Урок? Ах, да… Видите ли, Любовь Григорьевна, как это вам сказать… только вы, пожалуйста, не сердитесь… Он ничего не знает, а я сам… Ей-богу, сам! Мы уже давно с дьяконицей всё дело обмозговали, ну, она и послала меня к вам… Какой я человек, ежели бы не дьяконица? Совсем бы пропал…

— Извините, я решительно ничего не понимаю…

— Вот то-то и есть, Любовь Григорьевна… И дьяконица моя то же самое говорит: «ничего, говорит, Любовь Григорьевна не понимает».

— Благодарю…

— Нет, в самом деле. Сурьезно… Девушке, говорит дьяконица, и понимать этого не следует. Да…

Любочка сделала нетерпеливое движение.

— Пожалуйста, не сердитесь… Я сейчас всё скажу. Есть некоторый человек, который весьма подвержен вам и вместе с сим робеет. Хороший человек, ежели особенно к рукам. Ну, вот я пришел…

— Кажется, вы сватаете меня за кого-то?..

— Вот это и есть… Именно сватаю… Весьма хороший человек.

— Надеюсь, у него есть даже собственное имя?

— Всё есть… Мой племяш, Владимир Гаврилыч Кубов. Последнюю фразу о. дьякон произнес с большой натугой, как человек, исполняющий какую-то ответственную роль. Затем, когда роковое слово было сказано, он вытер лицо шелковым платком и торжествующе посмотрел на свою собеседницу.

— Скажите, пожалуйста, он знает о вашем походе?

— Как вам сказать… Нет, не знает, хотя сейчас должен зайти. Мы уговорились встретиться здесь… Он сам-то того, не решается. Всё откладывает…

Любочка, несмотря на свой решительный характер, вдруг как-то растерялась. Дьяконская непосредственность её обезоружила. Она вдруг почувствовала себя барышней и даже покраснела.

20

Re: Дмитрий Наркисович Мамин - Сибиряк - Весенние грозы

— Что же, Любовь Григорьевна?

Любочка поднялась, посмотрела на о. дьякона улыбающимися глазами и проговорила:

— О. дьякон, спросите мою маменьку, а сама я ничего не знаю…

В следующий момент Любочка вдруг покраснела и убежала к себе в комнату.

Знаменитое сватовство закончилось появлением Кубова. Любочка долго не хотела ни за что выйти из своей комнаты.

— Вам не стыдно устраивать такие комедии? — заявила она довольно сурово.

— Любовь Григорьевна, я тут не виноват… Был простой разговор… О. дьякон настойчиво советовал мне сделать вам предложение, а я отшучивался и говорил, что пошлю его сватом. Вот и всё. Действительно, вышло очень… очень как-то некрасиво, т.-е. для меня… Я, право, не знаю…

В этот момент ворвалась в комнату Анна Николаевна и со слезами бросилась на шею к Любочке.

— Мама, что с тобой? Ты опять ссорилась с кем-нибудь?..

— Нет… Ах, Люба, отчего ты мне сама-то ничего не сказала… Дьякон так меня напугал. Ведь всё вдруг…

Когда вечером этого дня Катя пришла к Печаткиным, Анна Николаевна встретила её известием, что «Любочке, наконец, господь послал судьбу».

— Ну, это еще старуха на-двое сказала, — объяснила сама Любочка.

— Да ведь ты же сама дала согласие? — наступала Анна Николаевна.

— Да, дала, чтобы отвязаться от вас… Будет. Надоели с пустяками. Я и сама еще хорошенько не знаю…

Встреча с Гришей вышла довольно официальная. Он видимо смущался, подбирал слова и вообще не знал, как ему быть. Свидетельницей этой сцены была и Людмила Григорьевна. Она в первый раз видела Катю, о которой слышала, как о своей сопернице.

«Ну, это не опасная конкурентка», — презрительно думала она, оглядывая скромный костюм Кати.



VI

Катя прожила все святки в Шервоже и теперь довольно часто была у Печаткиных, главным образом по утрам, когда Гриша уходил на службу. Она ближе познакомилась с Людмилой Григорьевной, которая сначала сторонилась её, а потом привыкла.

— Я слышала о вас и думала, что вы совсем не такая, — откровенно признавалась эта довольно странная женщина.

— Какая же я, по-вашему, должна быть?

— Как вам сказать… ну, гордячка. Вообще неприятная, и я заранее ненавидела вас.

— За что?

— А так, просто…

У Людмилы Григорьевны был какой-то странный характер. Она то сердилась на всех, то пускалась в откровенные разговоры. Катя понимала её положение и относилась к ней с сочувствием. Она ставила себя на её место и невольно жалела. В другой семье и с другим мужем Людмила Григорьевна была бы счастлива по-своему, а теперь сама чувствовала свое неловкое положение и плакала.

— Они меня все ненавидят, — жаловалась она Кате:- Анна Николаевна поедом съела… Ну, да и я тоже живая в руки не дамся. А сестрица Любочка гордячка… да.

— Всё-таки не следует ссориться, — уговаривала её Катя. — Ведь вы знаете, что они обе очень добрые женщины…

— Да, добрые для других, а не для меня… Нет, уж вы это оставьте, Катерина Петровна. Посадить бы вас в мою кожу, так вы не то заговорили бы… Просто, иногда жизни своей не рада.

Между свекровью и снохой время от времени разыгрывались очень бурные сцены, и Катя являлась примирительницей. Обе плакали, обе жаловались, и обе были правы и неправы. Раз после одной такой сцены, когда Катя устраивала примирение, Людмила Григорьевна сквозь слезы проговорила:

— Смотрю я на вас, Катерина Петровна, и удивляюсь…

— Именно?

— Не совсем вы умом, ежели разобрать… Вы не обижайтесь, я правду говорю. Доведись до меня, да я бы растерзала свою разлучницу, а вы меня же жалеете. Ведь я это чувствую, что вы одна меня жалеете.

— Ведь дурного в этом ничего нет, почему же я не совсем умом?

— Да так, как-то не по-людски всё выходит… Ведь и я вас должна бы ненавидеть, и не могу. В другой раз стараюсь рассердиться, и ничего не выходит… Ведь я-то вижу, что Гриша любит вас. Да, да, любит… Я это чувствую, когда он о вас думает, и так бы, кажется, растерзала его. А в другой раз думаю: брошу всё, уйду, куда! глаза глядят, не буду чужой век заедать… Вы выйдете замуж за Гришу и будете счастливы. Опять мне иногда кажется, что я умерла, лежу в гробу, а Гриша рад, что развязался… Ведь он будет рад… Да, да! Не спорьте, я знаю всё… Вот вы все ученые да образованные, а ведь я тоже понимаю, хотя и малограмотная… Всё понимаю, до ниточки… И всё-таки я не виновата, что меня не учили, а Гриша видел, кого брал замуж. Вы думаете, у меня своих женихов не было? Сколько угодно… Меня отличный портной сватал в Казани. Конечно, дура, польстилась быть благородной — вот теперь и казнюсь.

— Ничего, всё устроится понемногу…

— Нет, не устроится, Катерина Петроина. Не такое дело… Сердце не повернешь. Если бы еще у нас были дети, ну, тогда другое дело…

Людмила Григорьевна вздыхала и задумывалась. Катя теперь уж знала всю её несложную биографию. Она осталась после отца, портного, сиротой и десяти лет была отдана в ученье в модную мастерскую. Много пришлось перенести здесь бедной девочке и побоев, и голода, и непосильной работы. Катя с ужасом слушала, чего стоят эти пышные дамские наряды, особенно перед праздниками, когда идет «спешка». Швеи иногда работают целые ночи напролет, не разгибая спины, работают до обморока. Это настоящая каторга… Потом маленькая Людмила перешла уже в разряд платных швей, и её положение значительно улучшилось, хотя приходилось голодать попрежнему, потому что нужно было сберегать крохи на костюмы.

— В магазине чумичкой-то не будешь сидеть, — объясняла Людмила Григорьевна, — а жалованья шесть рублей в месяц… Каждую пуговку высчитаешь, каждую ленточку. Не дай бог никому… А тут кругом соблазн. Тоже, по молодому делу, и погулять хочется, отдохнуть от работы, а куда ни повернулся — везде подавай деньги. Как я завидовала богатым, Катерина Петровна, до слез завидовала. Вот, думаю, живут да радуются, а ты тут сохни над работой. Всё мечтала за богатого замуж выйти, чтобы на меня другие девушки работали. Конечно, молода была, глупа… Ну, вот и вышла, всё у меня есть, а я себя не знаю, куда девать. Так тошно делается в другой раз… Опять бы пошла в свой магазин. Ведь я уж была закройщицей под конец и пятнадцать рублей жалованья получала. Потом ушла из магазина и дома стала работать, ну, а потом познакомилась с Григорием Григорьичем… Ах, зачем он тогда откровенно ничего не сказал! Ну, погоревала бы я, поплакала, а потом, может быть, и свою настоящую судьбу нашла…

Это слово «настоящая судьба» отзывалось в душе Кати режущей болью. Ей делалось как-то обидно и за себя, и за Гришу, и за Людмилу Григорьевну. Всем было тяжело, и все, отдельно взятые, были люди недурные. Была какая-то обидная несправедливость в этой «настоящей судьбе»… Если обвинять во всем одного Гришу, то опять будет неверно, потому что какая же роль достается на их долю — всё зависело только от одного Гриши, а сами по себе они ничего не значили… Нет, так просто не задалось счастье…

Анна Николаевна никак не могла понять, почему Катя «дружит» с Людмилой Григорьевной, и только качала головой.

— Мудреная ты какая-то, Катенька, с младенчества, — говорила старушка, покачивая головой. — Ни к чему тебя не применишь.

— Ничего нет мудреного, Анна Николаевна, такая же, как и все другие люди.

— Такая же, да не такая… То-то, поди, Людмила Григорьевна золотит меня? а? Она и то тигрой меня как-то назвала…

— Нет, она ничего не говорит… Она хорошая, Анна Николаевна.

— Людмилка хорошая? Значит, я кругом виновата, по-твоему? Значит, я напрасно её браню?

— Я ничего не сказала про вас, Анна Николаевна. Отдельно и вы хорошая и Людмила Григорьевна тоже, а вместе вам трудно… Знаете, мой совет вам разойтись. Лучше будет…

— Ну, так я и знала: это Людмилка тебя научила.

— Честное слово, она ничего не говорила. Это я говорю…

— Пожалуйста, не заговаривай зубов, немного пораньше тебя родилась, да и яйца курицу не учат… Людмилка хороша, да и ты, пожалуй, не лучше была бы: тоже в шею погнала бы богоданную матушку. Тихоня, а свое не упустила бы…

Анна Николаевна умела как-то смешно сердиться и говорила в такие минуты удивительные вещи, так что Катя могла только улыбаться.

— Тоже вот дочку бог послал, — не унималась Анна Николаевна, входя в азарт:- я про Любовь Григорьевну свою… Родная дочь, а скажу. Тоже невеста называется… Володя-то к ней и так и этак, а она уткнет нос в книгу или запрется у себя в комнате. Чему это только в гимназии учили?.. Никакого обращения. А Володя хороший, всё меня маменькой навеличивает… К нему и жить перееду, на службу в тещи поступлю. Тогда меня и рукой не достанешь…

Любочка, действительно, порядочно дичила и всё никак не могла освоиться со своей ролью невесты. Последнее ей казалось чем-то таким нелепым и даже обидным. Что такое невеста?.. Такой же человек, как и все другие, а тут чуть пальцами не указывают: невеста, невеста, невеста… Ведь никому и дела нет, а смотрят. Раз пять Любочка наотрез отказывала жениху, и сватовство начиналось с первых шагов. Выручал дьякон Келькешоз, который являлся в качестве парламентера для необходимых переговоров.

— Так нельзя, достоуважаемая Любовь Григорьевна… Неблагопотребно.

— А вам какая печаль? — грубила Любочка. — Вообще отвяжитесь…

— Ах, мадмуазель, рессюреву келькешоз…

Любочка сдавалась только тогда, когда дьякон заставлял её улыбнуться. Кубов ужасно волновался каждый раз и принимал выходки Любочки за чистую монету. Он вообще терял всякий апломб и выглядел таким смешным, — роль жениха тоже тяготила его. День свадьбы назначался несколько раз и откладывался из-за каких-нибудь пустяков. В минуты огорчения он отправлялся к Анне Николаевне и открывал ей свою душу.

— Да ты построже с ней, — учила Анна Николаевна. — А еще мужчина называется… Слыхал, как в церкви дьякон читает: жена да убоится своего мужа. Вот и ты испугай чем-нибудь Любу… Что она ломается, в самом-то деле! Другая бы была рада-радешенька… Да что тут говорить, ежели бы мне двадцать пять лет убавить, так сама бы с радостью пошла за тебя. Какого еще мужа нужно?

Кате очень нравился Кубов в этом настроении. Он благоговел перед своей избранницей и восхищался ею издали. Тот Кубов, который являлся таким решительным и энергичным во всех остальных делах, точно исчезал под обаянием молодого чувства. Бедняга был до того счастлив, что даже стыдился показать это, точно его счастье могло обидеть всех остальных. С Катей Кубов ничего не говорил, тоже из деликатности, чтобы своим примером не напоминать её одиночества. Эта деликатность не ускользнула от внимания Кати, и она оценила её по достоинству.

— Ведь вам хочется поговорить о Любе? — спрашивала его Катя. — Да?..

— Ах, Катерина Петровна, это такая девушка, такая… Слов даже нет выразить всё.

— Одна такая в целом мире, и никогда еще такой не было?.. Мне как-то Анна Николаевна жаловалась на вас, что вы даже не поцеловали невесту ни разу…

— То-есть видите ли… гм… Любочка не выносит нежностей вообще, а поцелуй еще ничего не значит. Да…

Всего смешнее было то, что Кубов ревновал Любочку к Сереже. Прямо он этого не высказывал, но не умел и скрывать предательского чувства. Когда Любочка хотела рассказать ему про свою детскую любовь, Кубов даже побелел от волнения и умоляюще проговорил:

— Ради бога, ничего не говорите… Я не желаю ничего знать. Я… я убью его… да.

— Да ведь ничего серьезного и не было.

— Всё равно, убью…

На Любочку эта энергия произвела особенное впечатление, и она посмотрела на жениха удивленными глазами. Какой он страшный, этот Володя… Ведь в самом деле может убить. Она подозвала его ближе к себе, усадила рядом и, глядя в глаза, тихо спросила:

— Ведь этак ты и меня убьешь?..

— Нет, зачем же…

— А ты меня любишь, Володя? очень?

— Я-то люблю, а вот вы…

— Я не знаю… я не понимаю ничего в этих делах… Одним словом, пустяки, о которых не стоит говорить. Ах, какой ты смешной…

Анна Николаевна случайно подслушала эту сцену и только покачала головой. Очень уж кроток Володя-то, пожалуй, этак ничего и не выйдет. Да и Любочка совсем на невесту не походит… Вон какие слова выражает, только слушай. Тоже это нехорошо, когда курица петухом запоет. Анна Николаевна вообще приняла сторону будущего зятя и откровенно высказывала это Любочке.

— Очень уж скорые на слова нынешние девицы… Тоже надо и свою девичью скромность знать. Да и дело не шуточное: век вековать с мужем-то будешь. Теперь-то он смирнее теленка, а тоже и свою прыть вот как может показать…

— Добрая мать, ты меня пугаешь.

— Вот и ты разговариваешь со мной, точно Людмила. Все вы на одну колодку… Ох, замаялась я с вами!..

Это ворчанье у Анны Николаевны иногда сменялось беспричинной жалостью к дочери. Ведь легко это сказать: невеста… Прежде-то девушки-невесты река рекой разливались, да и самое замужество «судом божиим» называлось, а нынче всё равно, что стакан воды выпить. Дальше Анна Николаевна начинала думать о покойном муже. Дети-то подросли и почти не вспомнят отца. Разве когда так, к слову придется. Конечно, молодое дело, самим до себя. Раздумавшись, Анна Николаевна про себя начинала напевать старинные свадебные песни, особенно те, которые сложены были про невесту-сироту. Уж и хороши песни, столько-то жалобные, столько-то умильные, так что Анна Николаевна потихоньку от всех плакала от них. И тоже молодые-то ничего слышать не хотят: трень-брень на фортепьянах модный романс по нотам — и всё тут. А настоящего-то свадебного ни-ни…



VII

Присмотревшись ко всему, что делалось в Шервоже, Катя с особенным удовольствием начинала думать о своей Березовке. Она положительно тосковала о деревне, о своих двух комнатках, о деревенской детворе, о дедушке Якове Семеныче. Там была настоящая жизнь, настоящая работа, настоящие радости и огорчения. Оставалась в городе Катя до конца святок потому, что свадьба Любочки должна была состояться сейчас после крещенья. С другой стороны, ей хотелось окончательно выяснить вопрос о здоровье отца. Петр Афонасьевич с её приездом заметно почувствовал себя лучше, т.-е. сделался бодрее, разговорчивее, вообще оживился. Это успокоило Катю, и она занялась Петушком, который учился уже в шестом классе гимназии. Глядя на него, Катя часто удивлялась, когда это время успело пройти… Давно ли, кажется, Сережа поступал в гимназию, давно ли сама она с Любочкой ходила в гимназической форме, а вот уже и Петушок совсем большой. Мальчик вырос как-то так, между прочим, без особенных хлопот, и раньше Сережи сделался самостоятельным. Катю забавлял покровительственный тон, которым он говорил с ней. Точно так же выросла незаметно у Печаткиных рыженькая Зиночка, вытянулась, выровнялась и тоже почти большая. Она училась уже в четвертом классе и резко отличалась в семье своими рыжими волосами. Петушок и Зиночка представляли уже второе поколение, у них были свои интересы, заботы и отношения. Да, нарастало новое, а старое должно было уступать свое место. Умер и добряк-генерал «Не-мне», а начальница Анна Федоровна отказалась от своего места и жила в Шервоже на покое.

С Гришей Катя почти не встречалась, или встречалась мельком, при других. Она не избегала его и не искала встреч. Теперь у неё явилось какое-то особенное спокойствие, и девушка даже спрашивала сама себя, было ли то, что пронеслось грозой. Бывают такие страшные сны, которых никак нельзя припомнить. Ужели всё это было ошибкой, и она никогда не любила его? Кате иногда начинало казаться, что именно так.

Раз на святках Сережа привез Кате билет в концерт, который давали местные любители в помещении благородного собрания. Это было с его стороны большой любезностью, так что Катя даже немного сконфузилась: она не привыкла к таким знакам внимания.

— Ты не подумай, что я тебе завез свой билет, потому что сам раздумал ехать, — объяснил Сережа. — Нет, я буду добрым братом до конца и провожу тебя в концерт и даже из концерта.

По привычке Сережа скрыл, что билет был приготовлен одной даме, за которой он ухаживал и которая не поехала почему-то. Юный адвокат с особенным вниманием отнесся к простенькому костюму сестры, сделал несколько указаний и вообще держал себя большим специалистом по части дамских костюмов.

— Откуда ты всё это знаешь? — наивно удивлялась Катя.

— Я? А приходится иметь дело и с вашими костюмами, как… с вещественными доказательствами. Понимаешь, на суде, когда разбираются дела об убийстве или грабеже. Гм… Приходится всё знать.

Сам Сережа одет был с иголочки, и Петушок каждый раз смотрел на него завистливыми глазами. Катя поймала такой взгляд и покраснела, припомнив, как одно время завидовала богатым. Впрочем, это пустяки и в свое время пройдет. Между прочим, Сереже хотелось похвастать новой лошадью, которую он только что купил. Он вообще быстро шел в гору и имел успех. Катя даже не заметила новой лошади и дорогой завела разговор о свадьбе Любочки.

— Ах, да, я что-то такое слышал… — неохотно ответил Сережа, кутаясь в шинель с дорогим бобром. — Что же, я желаю им всего лучшего. Кажется, так принято…

— А тебя не мучит совесть?

Сережа засмеялся.

— Меня всегда удивляет, как это женщины умеют делать из мухи слона. Вообще сентиментальности… Если считать всех женщин, в которых я был влюблен, то составится целый монастырь.

— Ты всегда отшучиваешься, Сережа.

— Да ведь и Любочка давно забыла о моем существовании. Одним словом, всё в порядке вещей…

— А я думаю, что ты был бы гораздо счастливее с Любочкой, чем с той мифической богатой невестой, о которой говорят.

— Может, быть, — равнодушно согласился Сережа. — А вот в концерт мы с тобой запоздали.

— Важные лица всегда запаздывают…

Концерт мало интересовал Катю, а также и провинциальная публика, за исключением некоторых подруг по гимназии и бывших учениц, которых она надеялась встретить здесь.

Первое отделение, действительно, уже началось, и Клепиковы должны были остановиться в проходе, чтобы здесь подождать антракта. Что-то такое пели и играли, но Катя была занята только публикой. Она обрадовалась, когда в первых рядах стульев увидела седую голову Огнева. Он очень любил музыку и не пропускал ни одного концерта. Потом в толпе мелькнула фигура дяди Павла Данилыча Конусова. Он за эти два года, в течение которых Катя его не видала, ужасно изменился — сгорбился, поседел, обрюзг. Павел Данилыч шел в толпе с таким видом, точно ему было решительно всё равно, где ни итти, только бы убить вечер так или иначе. В клубе он был старшиной, и, кажется, это звание доставляло ему больше всего удовольствия.

— А вон и Гриша, — предупредил Сережа. — Третий ряд кресел, налево.

Катя даже вздрогнула. Она совсем не думала о Грише, который редко куда-нибудь показывался. Ей вдруг сделалось страшно, безотчетно страшно, как это бывало в раннем детстве. Явилось даже малодушное желание убежать и скрыться. Вероятно, она так бы и сделала, если бы не Сережа. В антракте её выручил Огнев, который подошел к ней.

— Будьте моим кавалером, Павел Васильич, — просила его Катя. — Я так отвыкла от всякой толпы, что даже боюсь одна…

— Прикажете сделать руку кренделем? — весело ответил Огнев.

— Нет, пожалуйста, без кренделя… Пройдемтесь по залам так, просто.

Сережа, воспользовавшись удобным случаем, скромно улизнул, и Катя заметила его уже около Клочковской, которая являлась царицей вечера. Огнев что-то говорил и сам же смеялся. Катя тоже смеялась, не зная чему — она плохо понимала, что делается кругом. В зале, где устраивались танцы, их догнал Конусов.

— Павел Васильич, Павел Васильич…

— Что прикажете, ваше преподобие?

Конусов только хотел предложить Огневу проследовать в буфет «к источнику», но узнал Катю и заметно смутился.

— Милая племянница…

— Милый дядюшка, вы, пожалуйста, не стесняйтесь: я освобождаю Павла Васильича ровно на пять минут.

— Вы, кажется, на что-то намекаете, государыня моя? — шутил Огнев. — Может быть, вы хотите сказать, что мы отправимся пить коньяк?..

«Молодые люди» быстро исчезли в толпе, а Катя осталась у двери, прислонившись в уголок. В этот момент мимо неё проходил Печаткин. Он шел с рассеянным видом человека, у которого мысли бежали другой дорогой. Заметив Катю, он остановился в нерешительности, а потом быстро подошел и крепко пожал руку. Вид у него был такой серьезный и грустный.

— Я никак не ожидала встретить здесь именно вас… — заговорила Катя, чувствуя, что ей вдруг сделалось легко. — И потом у вас такое лицо…

— Да? Я сам не знаю, зачем пришел… Нужно же куда-нибудь деваться.

Он провел рукой по волосам и внимательно посмотрел на её лицо, точно стараясь что-то припомнить. Да, это было то же дорогое милое лицо, которое он так любил и которое ему отвечало когда-то такой приветливой, любящей улыбкой. Теперь оно окончательно сформировалось и получило неуловимо-тонкий отпечаток той мягкости, какой бывает у хороших русских женщин. Девичья угловатость уступала место спокойному выражению.

21

Re: Дмитрий Наркисович Мамин - Сибиряк - Весенние грозы

Не сказав ни слова, они пошли за двигавшейся толпой, а потом очутились в уютной маленькой гостиной, отделявшей игорную залу от общих комнат. Катя опомнилась только тогда, когда они уже сидели на маленьком диванчике. Публики здесь совсем не было, за исключением доктора Конусова, который торопливо прошел мимо, кого-то разыскивая. Он уже успел заметно нагрузиться и держался не совсем твердо на ногах.

— Знаете, Катерина Петровна, я боюсь вашего дядюшки, — заговорил Гриша, прерывая затянувшуюся паузу. — Да, боюсь… Ведь мы с ним вместе служим и часто встречаемся. И каждый раз мне больно его видеть, потому что в нем я вижу себя… У нас много общего… Скажите откровенно, вы ведь то же подумали, когда он сейчас проходил мимо?

— Да, то-есть нет… я не знаю…

Она ответила как-то по-детски, как отвечают ученицы учителю. Не следовало оставаться здесь, но она не имела сил подняться. Между прочим, она только сейчас заметила, что Гриша в новом военном мундире и что этот мундир очень шел к нему, что у него красивая окладистая борода, что он смотрит на неё такими добрыми и такими грустными глазами.

— Да, буду уходить вот так же каждый вечер в клуб… — думал он вслух. — Много таких потерянных субъектов; Сережа называет их клубными животными. День за работой, а вечером бежать куда глаза глядят…

Он неожиданно придвинулся к ней совсем близко и взял за руку.

— Григорий Григорьич, что вы делаете… — шептала она со слезами в голосе. — Опомнитесь…

— Э, всё равно… О, я так измучился, исстрадался… Я так давно ждал вот этой минуты, чтобы сказать вам что-то такое хорошее. Да, очень хорошее…

Он тяжело дышал. Она молчала, не смея шевельнуться. Зашуршавшее в соседней комнате платье заставило его отодвинуться.

— Вы меня презираете, Катерина Петровна?

— Нет…

— Хуже: жалеете. А хуже всего то, что я сам напрашивался вот сейчас на такое сожаление. Мужчина, потерявший свою мужскую гордость, самое последнее дело… Если бы вы только знали, как я презираю сам себя. И это чувство растет… У меня бывают целые дни какого-то тупого отчаяния.

— К чему вы всё это говорите, Григорий Григорьич? Какое, наконец, мне дело до вас вообще и в частности?.. Я рада, что мы сегодня встретились и что я могу сказать это вам прямо в глаза… Прежней Кати нет; она умерла, а мертвые не воскресают. У нас разные дороги… Про себя могу прибавить только то, что я совершенно счастлива. Да… счастлива до того, что даже не могу сочувствовать чужому несчастию — ведь все счастливые люди эгоисты.

Это была отчаянная самозащита. Катя сама верила тому, что сейчас говорила. Но он был другого мнения, потому что терпеливо выслушал её до конца и улыбнулся.

— Вы чему смеетесь, Григорий Григорьич?..

Она сделала попытку встать, но он её опять взял за руку и удержал.

— Еще одно слово… последнее…

— Пожалуйста, только поскорее, не задерживайте меня. Сейчас уже началось второе отделение…

— Да, да, именно второе отделение, Катерина Петровна…

Ей показалось, что он посмотрел на неё злыми глазами. Она еще не видала такого выражения на его лице. Через амфиладу комнат до них донесся гул дружных аплодисментов.

— Я вам не верю, Катерина Петровна, — спокойно и отчетливо проговорил он. — Да, не верю… Ведь от себя не убежать. На время, пожалуй, можно обмануть, сделать, наконец, вид, но это всё не то… Я вам не верю!.. И себе не верю и вам не верю…

Она что-то хотела ему ответить, хотела подняться, но только закрыла лицо руками. Только тонущие люди испытывают это ощущение мертвого бессилия, когда нельзя пошевелить ни рукой, ни ногой, а холодная бездна неудержимо тянет вниз. А он продолжал улыбаться как-то странно… Его рука уже протягивалась к ней, но в этот момент в дверях показался Огнев. Он молча посмотрел своими близорукими глазами на молодых людей, молча подошел, молча подал руку Кате и молча увел ее. А Гриша смотрел вслед им и продолжал улыбаться нехорошей, злой улыбкой.

— Не верю… Никому не верю! — шептал он.



VIII

Огнев провел свою даму прямо в переднюю, помог надеть шубу, опять подал руку и вывел на подъезд. Усадив её на извозчика, он поместился рядом и проговорил всего одно слово:

— Нехорошо…

Ночь была морозная, светлая. Снег скрипел под полозьями. Продрогшая извозчичья кляча летела стрелой. Катя сидела и не чувствовала бившего в лицо морозного воздуха, катившихся по лицу слез — ничего.

— Да, нехорошо… — повторил Огнев. — Завтра же увезу вас, барышня, в деревню, домой. Так нельзя…

Катя разрыдалась и в порыве отчаяния рассказала ему всю историю своей неудачной любви. Она испытывала непреодолимую потребность высказаться, исповедаться.

— Так, так… — повторял Огнев в такт рассказа.

— Ведь он хороший, Павел Васильевич… Я ему сказала всё, что думала и чувствовала. Да, всё… Я считала себя уже застрахованной от всякой вспышки… Ах, пустите меня! Я вернусь туда… я не могу…

— Ну, уж этого не будет, государыня моя! Извините… Хорошие люди еще лучше, если смотреть на них издали. Есть такая психическая перспектива.

Катя опять плакала и опять умоляла его отпустить её туда, в клуб, чтобы еще раз взглянуть на него.

— Я только издали посмотрю, Павел Васильич, и конец, всему конец…

— Не могу, государыня моя. Да вот мы и дома… Я что-то немножко замерз и с удовольствием напьюсь чайку. Петра Афонасьевича разбудим…

Катя как-то инстинктивно повиновалась во всем своему провожатому. На неё действовал уверенный тон его голоса и еще сохранившееся гимназическое уважение к бывшему учителю. Разбуженный Петр Афонасьевич очень встревожился, когда, увидал Огнева, а потом успокоился.

— А я по пути из концерта проводил барышню, — объяснял Огнев. — Сережа там ухаживает за дамами, ну, я и проводил… Самовар будет?..

— Сейчас, сейчас… — бормотал Петр Афонасьевич, торопливо и бесцельно шмыгая из комнаты в комнату. — Разве водочки с холоду, Павел Васильич?

— Можно и водочки, стомаха ради и частых недуг…

Катя прошла к себе в комнату, умылась, выпила воды и немного прилегла отдохнуть. Через дверь она слышала разговор в гостиной. Говорил больше Огнев, а Петр Афонасьевич только отвечал.

— Давненько я вас не видал, Петр Афонасьевич…

— Да где видеть-то, Павел Васильич. Всю жизнь просидел в своей почтовой конторе… Можно сказать, и свету божьего не видал.

— Да, да… А Курья?

— Прежде оно, точно, в Курье рыбачил, а вот нынче, пожалуй, не под силу будет. Состарился, Павел Васильич… Тоже вот дедушка Яков Семеныч изменился, а без старика всё как-то не клеится. То, да не то…

— Конечно, привычка… Вторая натура. Везде скучно, Петр Афонасьевич. Вот мы были с Катериной Петровной в концерте: играют, поют. Всё бы, кажется, хорошо, а как будто чего-то и недостает. Да…

— Кому что требуется. Вот и у рыбы свой ход, у каждой: сегодня стерлядь пошла, завтра язь, потом судак, там щука…

— Вот именно. У всякой рыбы свой ход…

Скоро появился самовар на столе, домашняя закуска и графинчик водки. Петр Афонасьевич давно уже не являлся в роли хозяина и развеселился. Его интересовала самая обстановка.

— Надоело мне, Павел Васильич, — говорил старик. — Лямка своя почтовая надоела… И ни к чему, вот главная причина. Дети совсем большие, а младшему, Петушку, много ли нужно…

— Конечно… Вам и отдохнуть пора, Петр Афонасьевич.

— Нет, не то, Павел Васильич. А так, вообще…

Старик чего-то не договаривал. Огнев выпил рюмку и долго ходил по комнате. Катя слышала его тяжелые шаги.

— Эх, Петр Афонасьевич… Не то!..

— Что не то-то, Павел Васильич?..

— Да так… У каждой рыбы свой ход. Много ли нужно человеку, чтобы быть счастливым?.. Сыт, одет, и довольно. А нам всё мало… В чужом рте кусок велик. Так и во всем…

— А я, признаться, ничего не понимаю в этих делах, Павел Васильич. Прожил век, и слава богу. Кажется, никого не обидел, никому не досадил… А посмотришь на нынешних… Ну, да это не нашего ума дела. Мы по-своему, они по-своему… Главное в человеке — совесть. Нет совести — ничего нет… Главное это дело, чтобы совесть сохранить.

Катя долго слушала эти стариковские умные разговоры и потом вышла в гостиную. Петр Афонасьевич обрадовался, что она ничего, здорова.

— А мы тут стариковским делом тары да бары, — точно оправдывался он. — А время идёт… Близко полночи сейчас, Павел Васильич?

— Да, без десяти минут. Концерт сейчас должен кончиться… Как вы себя чувствуете, Катерина Петровна?

— Ничего… лучше.

Это участие и радовало и смущало Катю. Всё-таки чужой человек… Нет, теперь не чужой, потому что он знает всё.

Огнев посидел еще с полчаса, а потом распростился и уехал.

— Папа, я завтра еду к себе домой, — заявила Катя, отправляясь спать.

— Что же, твое дело. Спасибо, что приехала…

Катя почти не спала всю ночь. Ей и плакать хотелось, и что-то такое было жаль, и что-то такое хорошее грезилось. Ведь есть же и жизнь, и люди, и живое дело… Она еще раз по ниточке разобрала всю свою жизнь и пришла к тому заключению, что Огнев прав — ничего не остается, как ехать в Березовку. Вот её дело, её призвание, её маленькая миссия. Достаточно, если каждый будет делать свое маленькое дело. Лучшим доказательством для неё служила пустая жизнь провинциального городка. Здесь даже удовольствия не имели никакой цены… Она видела скучающие лица, несчастных людей (каждый по-своему), видела целый ряд нелепостей, из которых складывается то, что называется жизнью. И для этого стоит жить?.. Нет, и тысячу раз нет… Она чувствовала теперь себя чужой в отцовском доме уже совсем по другим причинам, чем это было раньше. Пред её глазами стояла другая жизнь, захватывавшая её глубиной своих интересов и тем, что это — настоящая жизнь, настоящие интересы. С этой мыслью Катя и уснула. Она даже улыбалась во сне… Да, она еще нужна там, в деревне, где у неё и своя семья, и труд по душе, и то, что может назваться счастьем. Счастье — сколько умных голов, сколько гениальных умов бьется над разрешением этого вопроса, а он так прост, если смотреть на него просто.

Утром она проснулась рано, потихоньку оделась и незаметно вышла. Она знала, что Гриша отправляется на службу в свой военный госпиталь к девяти часам, и дождалась его на улице. Он был и удивлен и смущен, когда встретил её.

— Я на вас не сержусь, Григорий Григорьич, — заговорила она просто, точно ничего особенного вчера не случилось. — Сегодня я уезжаю к себе в деревню, и мне хотелось серьезно поговорить с вами.

— Я слушаю…

— Вчера вы не рисовались своим отчаянием?

— Нет, к сожалению…

— Хорошо… Дело в том, что всё это пустяки. Понимаете? У нас есть обязанности… да. Ведь через год ваша обязательная служба кончается? Да? Вот и отлично… Поступайте врачом в деревню…

— Т.-е. что это значит?

— А то, что вы будете жить в деревне, приносить пользу тысячам людей, и будете счастливы уже одним сознанием, что не даром живете на белом свете. Диплом еще ничего не дает… Нужно уметь приложить свои знания. Попробуйте, и тогда, по крайней мере, избавитесь от своей хандры, потому что увидите настоящее горе, настоящую нужду, настоящую жизнь. Ведь все наши культурные горести круглый нуль, если сравнить их с тем, чем живет деревенская Россия. Мне даже некогда слушать ваши возражения — я сейчас еду. Если хотите поделиться мыслями — пишите, а пока до свидания.

Он стоял и с удивлением смотрел на неё. Это была совсем другая женщина, а не прежняя гимназистка Катя. За ней стояло какое-то громадное дело, которое придавало ей и решимость и силы.

— От души завидую вашим знаниям, — говорила Катя на прощанье. — Да, они нужны там, где не имеют возможности платить жалованья и определенной платы за визиты. В материальном отношении вы, может быть, и потеряете, но зато в тысячу раз выиграете в нравственном… Прощайте.

— И только? — едва мог проговорить Гриша.

— Да…

Она крепко пожала его руку и быстро исчезла. Он долго стоял на одном месте, провожая её глазами, и припоминал свое далекое детство. Да, если б отец был жив, он сказал бы то же самое… Воспоминания детства для Гриши неразрывно были связаны с маленькой Катей и отцом. Он не понимал только одного, что могло случиться с Катей за такой сравнительно короткий срок, — еще вчера она была другой.

Он понял бы всё, если бы мог видеть, как через час из Шервожа выезжала земская кибитка, увозившая Катю и Огнева в деревенскую глушь. Катя была весела, как никогда. Ей делалось даже совестно за свое настроение, тем более, что отец на прощанье как-то особенно грустно сказал:

— Может быть, Катя, и я к тебе скоро приеду… Кланяйся дедушке и скажи, что тяжело мне оставаться одному. Ну, да ничего, как-нибудь проживем…

Кате как-то особенно сделалось жаль отца, и вместе с тем она не могла остаться в Шервоже. У неё были свои обязанности.

— Вот и отлично, государыня моя, — проговорил Огнев, когда кибитка миновала заставу. — Обидно, но география имеет громадное значение в нашей судьбе…

— Вы так думаете?

— Приходится так думать… Ведь я говорю с вами как закоренелый городской человек, который только на старости лет открыл, что главное-то заключается в деревенской России. Мне даже совестно в этом сознаться, но это так… Что поделаешь, русский человек задним умом крепок. Помните, как вы учили еще из всеобщей истории о знаменитых римлянах, уходивших в деревню? Цинциннат, например… Одним словом, вы понимаете, что я хочу сказать.

— Да…

Кибитка летела по занесенному снегом тракту, ныряя из ухаба в ухаб и наваливаясь то на один бок, то на другой. Падал мягкий снежок, слепивший глаза. Сквозь его мутную сетку неожиданно вырастали силуэты обозных подвод, занесенных снегом ямщиков, остовы голых придорожных берез, утонувшие в снегу деревушки… Да, это была та настоящая Русь, о которой так мало знают в городах, и Катя с удовольствием думала, что она именно здесь не чужой, а свой, нужный человек, что будут рады её приезду, что её работа оставит свой след — маленький, незаметный след, но всё-таки след. Было для чего жить и трудиться. А как хорошо думается в такую дальнюю дорогу. Мысли в голове кружатся, как снежинки, одна за другой, целая живая сетка, и сквозь неё смутно обрисовывается та далекая цель, к которой нужно итти. Чем дальше подвигалась кибитка, тем легче делалось на душе у Кати.

— Послушайте, Павел Васильич, а я ведь даже не простилась хорошенько с Любочкой, — заявила Катя, когда они подъезжали уже к Березовке.

— Разве? — удивился Огнев. — Да, это нехорошо… А впрочем, вашей Любочке не до нас.

Катя с удивлением посмотрела на своего спутника, — что это значит: не до нас?



IX

Настроение Гриши в конце зимы удивляло и родных и знакомых. Он точно переродился. Людмила Григорьевна не знала, как объяснить себе это. И с ней он был другим. Одно только беспокоило её — это бесконечные разговоры о какой-то деревне.

— В деревнях мужики живут, — отвечала она. — Нам-то какое до них дело…

— А если я тоже перееду в деревню?

— Ну, уж это дудки!.. Извините, Григорий Григорьич, а мужичкой я не желаю быть. Если бы вы мне сказали это тогда, так я бы ни в жисть не пошла за вас замуж.

— Отчего же сестра Люба может жить с мужем в деревне, а ты не можешь?

— Они молодые. Им и в деревне весело… У Владимира Гаврилыча какой-то там подряд — вот и живут, а окончится подряд — выедут опять в Шервож.

— А Катя Клепикова?

— Катерина Петровна особь статья… Её к другим и ровнять нельзя. Удивляюсь я мужчинам… Взять хоть тебя… Ну, где у тебя глаза были?.. Ведь такой девушки и с огнем не сыщешь, а она-то тебя вот как любила. Нет, женился на мне… Теперь бы я была женой портного и жила бы в Казани в полное свое удовольствие, а ты вот хочешь меня в деревню свезти. Не-ет, голубчик…

Раньше подобные разговоры приводили Гришу в отчаяние, а теперь он только улыбался: по-своему, жена была совершенно права.

Немало удивляло всех и то, что Гриша как-то особенно сблизился с дьяконом Келькешозом. Вечером частенько он прямо из своего госпиталя проезжал к дьякону и там просиживал до полуночи. Это сближение произошло еще на свадьбе сестры, в которой дьякон принимал такое деятельное участие.

— Володька, конечно, дурак, и без меня он давно бы пропал, как червь! — с гордостью повторял дьякон. — И Любовь Григорьевны ему бы не видать, как своих ушей, ежели бы не я…

Квартира дьякона была недалеко от военного госпиталя, и Гриша любил даже подъезжать к ней. Такой уютный деревянный домик в три небольших комнаты. В нем всегда было жарко, а вентиляции не полагалось: дьякон не признавал форточек. В самом деле, придумали какую-то гигиену, вентиляторы, дезинфекцию, карболку… Гриша необыкновенно хорошо чувствовал себя именно в этих невентилированных комнатах с застоявшимся тяжелым воздухом. Весело горит небольшая лампочка, на столе кипит самовар, дьякон грузно шагает из угла в угол.

— Ну, что, Гриша, нового в газете пишут? Всё проклятый Бисмарк мутит?.. Если бы я не был дьяконом, непременно пошел бы на войну. Тогда бы не попадайся мне, чортова кукла…

— Да ведь немцы такие же люди, как и мы с вами?

— Такие да не такие… у нас всё-таки совесть есть. Живет-живет человек, и сделается ему совестно: нельзя так жить, надо по-другому. Вот возьми меня: ну, какого мне чорта нужно? Да на мое место сам губернатор с удовольствием пойдет, а мне претит. Будет, пожил, надо и честь знать… Я, братец ты мой, тоже вот как свое дело обмозговал. Кончено. Значит, шабаш…

— Что кончено-то?

— А в Березовку еду…

— В гости?

— Какое в гости — совсем. Заберу дьяконицу с ребятишками и але машир. Деревенским попом буду… Мне уж владыка обещал. А березовский поп сюда просится, к нам в общину, на место попа Евгенья. Старик-то сильно ослабел… чахотка у него.

— Ведь это вам будет невыгодно: городской дьякон вдвое больше получит, чем деревенский поп.