10

Re: Дмитрий Наркисович Мамин - Сибиряк - Весенние грозы

Кубова больше всего интересовало, что делается в городе: как живут Клепиковы, что Анна Николаевна, дедушка Яков Семеныч, где гимназистки, студенты и т. п.

— Я ведь целый год не был в Шервоже и почти ничего не знаю, — говорил Кубов, закуривая папиросу. — Обещали писать, и никто не пишет… Подчас тоска забирает, потому что чувствуешь себя забытым.

— А что у нас нового? Всё по-старому… Сильно перебивалась зимой Анна Николаевна, а теперь ничего, устроилась помаленьку. Клепиковы тоже по-старому… У них только и разговору, что про своих студентов: что, да как, да где?.. Получат письмо и читают его целую неделю… Гриша Печаткин чаще пишет, потому что заботится сильно о матери, а Сережа пореже. Дедушка Яков Семеныч даже ворчит на баб, зачем надрываются так…

— А гимназистки? Выросли сильно?

— Ничего, как следует быть юницам. Всё с книжками своими возятся… Тоже студентами своими бредят. Только и свету в окне… А тебе, Володька, поди, завидно?

— Чему?

— Ну, что ты не студент…

— Да… Хотелось бы поучиться. Впрочем, не всем же университеты да академии кончать… Радуюсь, по крайней мере, за других.

Дьякон задумался, вздохнул и заметил:

— Завидовать грешно, а молодых-то гусей по осени считают… Помнишь, каков человек был Григорий Иваныч, а университета и не понюхал. Однако, брат, я спать хочу… Утро вечера мудренее… Покалякаем завтра…

Кубов увел дьякона на сеновал. Там они улеглись вместе, и дьякон сейчас захрапел, а Кубов долго не мог заснуть. Им овладело двойное чувство, в котором он не мог разобраться. С одной стороны, он завидовал более счастливым товарищам, получавшим высшее образование, а с другой стороны, ему было дорого и свое деревенское маленькое дело, с которым он так сросся. Наконец, ему было обидно просто за то, что он недостаточно уверен в себе и в своем деле и может завидовать кому-нибудь. Ведь у всякого свой удел, и нужно уметь им воспользоваться.

Несмотря на короткий отдых, Кубов поднялся на другой день раньше всех. Ему нужно было кончить в кузнице какую-то срочную работу. Огнев и дьякон нашли его именно здесь у пылающего кузнечного горна. Работа кипела, и искры сыпались из-под молотов огненным дождем — сваривали новую шину к деревенскому колесу. У коновязи ждали несколько лошадей.

— А что, скажите, это трудно? — спрашивал Огнев.

— Не труднее того, как править ученические тетрадки. Привычка…

— А сколько вы можете заработать в день?

— В хороший летний день от трех рублей до пяти. Из них нужно заплатить помощнику-молотобойцу шестьдесят копеек… Ничего, работать можно. Я сейчас, только кончу лошадей…

Дьякон не утерпел и попробовал работать тяжелым молотом. Руки были сильные, но непривычные, и молот попадал не в такт и не по тому месту.

— Володька, а сколько бы ты мне дал поденщины?

— Копеек пятнадцать… по знакомству.

Кончив свою работу, Кубов показал последовательно всё свое хозяйство. У него были две рабочих лошади, корова с годовой телкой, шесть штук овец, свинья с поросятами, козлуха, два десятка куриц, пара гусей с выводком. Большинство живности находилось в поле, нагуливаясь на даровых кормах. Для Огнева многое было совершенно непонятно, начиная с хозяйственной терминологии. Затем он нашел, что можно было бы всё устроить гораздо красивее и прочнее.

— Да, но на это нужно было бы затратить большой капитал, которого у меня нет, — объяснил Кубов. — Я устраиваю всё, как делается у мужика… Ведь мужицкое хозяйство складывалось веками и разрешает величайшую экономическую задачу, именно при минимуме средств добиться максимума доходности. Возьмите самую обыкновенную крестьянскую курицу, хохлатую, некрасивую, а между тем она гораздо выгоднее всяких кохинхинок и брамапутр. Эта курица тысячью поколений приспособлена ко всему укладу крестьянского хозяйства. Впоследствии, когда поставлю полное крестьянское хозяйство, могу перейти к интенсивной культуре с искусственными туками, машинами и прочей премудростью. Главное, нужно быть строго последовательным и итти от самого маленького к сложному и большому, а красота уже в конце концов. Пока я занят искусственным травосеянием. Делаю опыты с клевером и тимофеевкой… Затем перейду к фосфоритам. У меня есть свое маленькое опытное поле…

В течение двух лет своего учительства Кубов довел запашку в трех полях до двадцати десятин; дальнейшее увеличение было невыгодным, потому что требовало увеличения хозяйственного инвентаря, лошадей и лишних наемных рабочих рук. В хозяйстве всё тесно связано одно с другим, одно другое поддерживает и одно без другого не может существовать.

— Если не устали, пройдемтесь в поле, — предлагал Кубов.

— Нет, как-нибудь в другой раз, — уклонился Огнев, для которого всё крестьянское хозяйство являлось тарабарской грамотой. — Для начала и этого достаточно… Я ведь не понимаю и половины ваших объяснений. Вот лучше скажите мне, как вы успеваете со школой и с хозяйством? И то и другое требует массы времени…

— Конечно, городскому учителю немыслимо вести такое хозяйство, как мое, но в сельских школах занятия кончаются ранней весной и начинаются поздней осенью, чтобы не отнимать детей от сельских летних работ. У меня как раз остается свободным самое необходимое для сельской работы летнее время…

— Надеюсь, что вы своей усиленной работой не преследуете исключительно одной цели, именно нажить деньги?

— Не скрою, отчасти есть и такой грех: деньги в деревне еще нужнее, чем в городе. Чем больше денег, тем лучше… С другой стороны, я боюсь похвастаться, что желаю основать образцовое хозяйство, как живой пример для крестьян. Конечно, я кое-чему могу их поучить впоследствии, а пока сам учусь у них…

Для Огнева неделя, прозеденная в Березовке, являлась настоящей Америкой. Раскрывался совершенно неведомый мир, такой бодрый и уверенный, и в центре этого мира стоял простой сельский учитель. Получалось что-то невероятное, т. е. невероятное на городскую мерку, где всё мерялось жалованьем, казенным местом и опять жалованьем. Припоминая свою молодость, Огнев знал только одно, что в его время таких людей, как учитель Кубов, не было. Он мог только жалеть, что ему не двадцать лет и что он не может начать свою жизнь сызнова. С другой стороны, в душу Огнева закрадывалось старческое сомнение, долго ли выдержит Кубов и не бросит ли дела на полдороге. Как хотите, а похоронить себя в двадцать лет навсегда в деревне — это уже целый подвиг.

Последняя мысль мучила Огнева всё время пребывания в Березовке, и он внимательно вслушивался в рассказы Кубова, инстинктивно отыскивая в них какой-нибудь скрытой фальши.

— Я знаю, что вы думаете, Павел, Васильич, — заметил раз Кубов, поймав испытующий взгляд старого учителя. — Вы боитесь поверить в меня и в мое дело… да?

— Как вам сказать… сомневаюсь…

— Откровенность за откровенность: я не думаю навсегда остаться сельским учителем. Поработаю лет пять-шесть, поучусь деревенскому уму-разуму, а там увидим…

Огнев ответил стихом из Некрасова:

          …Нe рыбачий парус бедный —
           Корабли мне снятся!

— Корабли не корабли, Павел Васильич, а около того… Ну, да об этом рано говорить, и вообще можно говорить только о том, что сделано, а хорошими намерениями вымощен целый ад.

— Смирение паче гордости, — заметил дьякон.

Гости провели в Березовке целую неделю. Огнев заметно повеселел, сделался разговорчивее и всё больше входил в интересы деревни. Городская хандра быстро спадала. Канун отъезда, прошел, против ожидания, как-то особенно грустно. Разговоры не вязались, и каждый думал что-то свое. Кубову было тяжело оставаться опять одному, а Огнев предчувствовал приступы городской хандры. Дьякон тоже хмурился.

— Вот что я скажу тебе, Володька, — заговорил, наконец, дьякон с таким усилием, точно выворачивал из себя тяжелый камень. — Всё это хорошо, ну, кузница там, хлебопашество, школа… Хорошо, а ежели разобрать, так ничего это твое хорошее не стоит.

— Вот тебе раз!.. — удивился Кубов, смутившись.

Огнев тоже только развел руками.

— Не догадываетесь? — медлил дьякон. — И сам-то ты, Володька, ничего не стоишь, потому как не понимаешь настоящего… Какой ты хозяин, когда у тебя хозяйки в доме нет? Разве мужик без бабы бывает… Вот ты раскуси это самое дело, племяш.

Гости ушли пешком. Кубов провожал их до своей пашни, которую показывал с особенною любовью, как самое дорогое детище.

— Когда будешь в городе-то у нас, милаш? — спрашивал дьякон на прощанье.

— А, право, не знаю… Летом-то у нас в деревне работа, как на пожаре. Там пары поднимать, боронить, а тут сенокос подоспеет… Отвели сенокос — жнитво начнется. Так кругом и кружит… Может быть, осенью как-нибудь удосужусь.

Огнев простился с молодым другом по-отечески и проговорил свою любимую фразу:

— Не забывайте, Кубов, одного, что мы все должны жить для истины, добра и красоты…

Эта риторическая фраза звучала немного странно на этом широком трудовом просторе русских полей, но Кубов отлично её понимал и молча пожал руку старого учителя.



III

Весна в Шервоже имела решающее значение, потому что вместе с открытием навигации по Лаче должны были приехать желанные гости — студенты. Это была мечта долгой и трудовой зимы. Да, все поработали в свою долю, а вместе со студентами должны были явиться и отдых, и веселье, и радость. И Любочка и Катя уже имели небольшие уроки и очень гордились своими первыми заработанными деньгами. Дела у Анны Николаевны помаленьку устроились, хотя сначала ей и приходилось трудненько.

Главном помощью являлась назначенная Любочке земская стипендия, затем Гриша высылал рублей по десяти в месяц, наконец, сама она зарабатывала немного на гимназистах-квартирантах. Катя, когда бывала у Печаткиных, каждый раз испытывала какое-то щемящее чувство пустоты. Давно ли вот эти комнаты жили такой хорошей и кипучей жизнью, а теперь прошлое напоминала только обстановка да разговоры. Анна Николаевна рада была видеть Катю, потому что заставляла её перечитывать письма Гриши по десяти раз.

— Как только Лача вскроется, так и наши приедут, — повторяла Любочка тысячи раз.

Ей кязалось недостаточно верным считать дни по календарю, — всё дело в Лаче. Побегут пароходы и привезут дорогих людей. В марте Любочка несколько раз таскала дедушку Якова Семеныча на пристани посмотреть, как всё ремонтировалось к открытию навигации, точно к великому празднику. Между собой гимназистки не откровенничали и не поверяли друг другу никаких тайн. У Кати их не было, а Любочка немножко дулась на неё за скрытность. Сама она с отчаянным нетерпением ждала письма от Сережи, нет — одной строчки, одного словечка не получила. Это было очень обидно, и Любочка даже плакала. Но к весне это страшное горе прошло: она всё простила коварному Сереже, только бы он приехал на лето. Ведь уж счастье просто взглянуть на него, услышать его голос, пожать ему руку.

Матери волновались не меньше дочерей, хотя и по другим причинам. Легко сказать, целый год не видались, а приедут — опять с ними новые заботы и новые хлопоты.

Катя и Любочка вместе встретили вскрытие Лачи, составлявшее настоящее торжество для всего Шервожа, особенно для мещанства, кормившегося, главным образом, около реки. Девочки вместе проводили и первый пароход, уходивший «на-низ». Это была первая ласточка, делавшая их весну. Теперь они отлично знали все рейсы, все пароходы и особенно часы прибытия пароходов. Обе боялись одного, именно, что «наши» могли приехать с утреннним пароходом, когда они были в гимназии. Из писем трудно было определить вполне точно день отъезда страстно ожидаемых гостей, да и сами студенты еще не могли его определить. Во всяком случае, могло выйти так, что они приехали бы, как все другие, без всякой встречи, а это уже было бы ужасно обидно.

Наконец они приехали… Это было вечером, прекрасным весенним вечером, когда вся Лача переливалась радужным золотом, точно живой перламутр. Первой увидела наших Любочка и по привычке даже взвизгнула. Сережа услыхал этот визг и надулся. Помилуйте, что за ребячество… На пристани могли быть знакомые. Он поздоровался с Любочкой довольно сухо и отправился домой надутый, с испорченным настроением.

— Они совсем, совсем большие… — едва успела шепнуть Любочка подруге.

Гимназистки торжествовали, проезжая по городу с настоящими студентами. Да, с настоящими студентами, а не с какими-нибудь несчастными гимназистами. Им казалось, что все на них смотрят и все им завидуют. Сережа всю дорогу сердился и ворчал:

— Какая несносная эта Любочка… Разве можно себя так держать?..

— Что же делать, Сережа, если у неё такой характер… Она очень милая.

Серело, прищурившись, смотрел на знакомые улицы и знакомые дома, и всё ему казалось таким маленьким и несчастным. Настоящее воронье гнездо… И Катя тоже совсем еще маленькая девчонка и одета с обидной скромностью. Сережа успел заметить несколько заплат на её осеннем стареньком пальто и заштопанные дыры на коричневом люстриновом платье. Началась эта милая родная нищета.

Дома ему не понравились слезы и причитанья матери, повиснувшей у него на шее, хотя он и любил её. Затем Петушок приставал с разными глупыми вопросами… Всё раздражало Сережу, как он ни старался сохранить хладнокровие.

— Устал с дороги, вот и брюзжит, — объяснила про себя Марфа Даниловна.

Эти первые минуты появления Сережи оставили в душе Кати тяжелое впечатление, потому что совершенно не выкупали затраченной на ожидание «наших» энергии. Вот Гриша, так тот совсем иначе держал себя. Такой он милый и простой и так любовно ко всем относится. В первый же день устроил экзамен маленькой Соне, а затем отправился колоть дрова. Впрочем, сварливое настроение Сережи скоро улеглось, и он примирился со своей участью, хотя и повел совершенно изолированный образ жизни. Запрется у себя в комнате и по целым дням читает книги. На обязанность Кати было возложено добывать из библиотек книжки новых журналов, что она исполняла с большой охотой.

У гимназисток подходили роковые выпускные экзамены, и на время пришлось забыть целый мир. Решался капитальный вопрос, кто кончит с золотой медалью. Любочка давно отказалась от всяких претензий на такое отличие, а Катя находилась в числе первых кандидаток. Девушки опять целые дни проводили в женской общине, в сосновом бору, поднимая на ноги весь свой курс за семь лет. На Любочку иногда находило какое-то тупое отчаяние, и она швыряла книгу в траву.

— Я всё забыла… — повторяла она. — И ничего не понимаю.

Любочку почему-то занимал больше всего вопрос о своей собственной генеалогии, и она выводила род Печаткиных от первого русского типографа (печатника) Федора. По другой версии, род Печаткиных вёл свое начало из господина Великого Новгорода, где один из предков хранил какую-то «печать» необыкновенной государственной важности. Дело закончилось тем, что Любочка оказалась, в конце концов, потомком шотландских королей и родственницей чернокнижника Брюса и Лермонтова, так как где-то вычитала, что они тоже были потомками королевского шотландского дома.

— И вдруг я окажусь принцессой крови и наследницей шотландского престола? — мечтала она вслух.

— Одним словом, второй номер Марии Стюарт, — смеялась Катя: — с маленькой поправкой, так как ты рассчитываешь получить на экзамене самую великолепную двойку… Это уж никак не вяжется с наследственной королевской гордостью.

— Я бы сказала тогда своим подданным: L'état — c'est moi, как говорил король-солнце, он же Луишка Каторз. Ха-ха… В самом деле, зачем я не королева, и зачем у меня нет благодарных подданных, обязанных меня обожать?..

Какое это роковое слово: последние экзамены… Трудный семилетний искус заканчивался, а впереди брезжило что-то такое новое и хорошее, чему трудно было подобрать даже подходящее название. Теперь весь мир для выпускных гимназисток сосредоточивался именно в этих экзаменах, как он сосредоточивается иногда в каком-нибудь больном зубе. Правда, оставался еще педагогический восьмой класс, но там получалось уже совсем другое положение. Итак, вперед… О, не уставайте, нервы!.. Еще только одно последнее усилие… Любочка клялась, что, когда сдаст экзамены, то никогда не пройдет даже мимо гимназии: до того она ей надоела.

— Еще вспомнишь её, — успокаивала Катя. — И добром помянешь… Да. Будешь нарочно мимо проходить, чтобы хоть в окошечко посмотреть. Дескать, и я была молодая когда-то, а теперь старая… лицо в морщинах… волосы седые…

— Никогда! Я никогда не буду старухой… брр…

— Не согласна?.. А как же другие-то старятся?

— И пусть старятся, если это им нравится, а я не хочу.

Экзамены приближались с роковой быстротой. Любочка совсем упала духом и накануне первого экзамена дала даже какое-то трогательное обещание религиозного характера.

Целый месяц экзаменов прошел в каком-то чаду, так что, когда закончился последний, Любочка не имела сил для радости, хотя, против всякого ожидания, получила серебряную медаль. Катя кончила с золотой.

— Я от души завидую тебе, — иронически заметил Сережа, когда Катя прилетела домой с радостным известием. — Отчего не дают гимназисткам шпор и эполет? Тогда они задавились бы от усердия.

— Ладно, смейся, — говорил Петр Афонасьевич, лаская Катю. — А мы всё-таки заполучили золотушку… хе-хе! Единственная золотая вещь в доме…

— Которую можно только заложить в ссудную кассу — единственное назначение всех этих знаков отличия.

— Ладно, разговаривай…

Даже Марфа Даниловна расступилась и расцеловала дочь, что Катю немного смутило — она не привыкла к ласкам. Мать всегда почему-то была особенно сурова с ней, или, вернее, точно её не замечала. Вот Сережа — другое дело… Между прочим, Сережа усвоил себе какой-то покровительственный тон и называл мать родительницей, а отца родителем.

Отдохнувши, студенты теперь испытывали порядочную скуку и были очень рады, что гимназистки, наконец, развязались с своими экзаменами. Всё-таки веселее. Сережа почти никуда не выходил из дому. Марфа Даниловна приписывала это его необыкновенной серьезности, а дело было гораздо проще — Сережа стеснялся своих костюмов. Выходить в публику каким-то санкюлотом он совсем не желал. Пусть другие веселятся… Его никак не могли затащить даже на самое простое гулянье в городской сад, куда с кончившими гимназистками отправлялся Гриша один.

— Гриша, какие у тебя ужасные сапоги, — жалела Любочка. — И пальто порыжело и шляпа измятая… Просто стыдно с тобой рядом итти.

— Наружность обманчива… — отшучивался Гриша добродушно.

Он никогда не обращал внимания на свои костюмы, как и на костюмы других. Дело самое простое: если бы у него было хорошее платье, отчего бы и не облечься в оное, а если его нет, то горевать решительно не стоит. Если бы у него были деньги, он освежил бы Любочкины костюмы. Да… потому что эти маленькие женщины питают неискоренимую слабость к той внешности, которую можно надеть на себя. Вероятно, это так и следует…

Сережа соглашался ездить вместе с компанией только в Курью, где его ничто не стесняло, а, главное, здесь не нужно было городских костюмов. Время летело с той веселой быстротой, как это бывает только в молодости, когда люди скромно живут на капитал своих двадцати лет. Даже бедность не в состоянии потушить этого молодого веселья, которое безотчетно разливается в молодой крови.

— Нет, как-то даже смешно теперь смотреть на других, — уверяла Любочка. — Все эти пятиклассницы, шестиклассницы — такая всё жалкая мелочь. А тут вдруг ученица восьмого класса шервожской гимназии Любовь Печаткина разговаривает с ученицей восьмого класса той же гимназии Екатериной Клепиковой… Чорт возьми, нас пора уже вывозить в свет… За мной как-то целых две улицы бежал чиновник казенной палаты… Ей-богу. Глупенький такой, и вдобавок лицо всё в веснушках. Я нарочно тише пошла. «Позвольте вас проводить, мадмуазель». Знаешь, Катя, я непременно поступлю в актрисы.

— Вот в историю ты влетишь — это верно. Разве можно так себя держать?..

— А я-то чем виновата?.. В довершение всего, мне очень нравится один чиновник из канцелярии губернатора. Белокуренький такой, усики шильцем, пенснэ — я тоже себе заведу пенснэ. Да, надену пенснэ и отправлюсь гулять под руку с Гришей и буду говорить всем: «Это мой брат, студент-медик». Пусть чувствуют, а я еще замурлыкаю:

           Проведемте, друзья,
           Эту ночь веселей…

— Ах, Любочка, Любочка, какая еще ты глупая!..

— Нет, совсем даже не глупая… Я уже разлюбила Сережу, потому что у него, вместо усов, какой-то гусиный пушок. Вообще, я заметила, что любовь делает человека глупее…

Привезенная студентами некоторая важность растаяла сама собой, так как сказалась молодая потребность в живом общении, желание поделиться с другими своим настроением, мыслями и чувствами. Этими «другими» теперь являлись Любочка и Катя, быстро посвятившиеся в новый для них круг специально-университетских разговоров. Говорили о профессорах, о товарищах, о лекциях, лабораториях, препаратах и т. д. Известных профессоров панибратски называли просто по именам: Сергей Васильич, Павел Лукич, и даже просто студенческими кличками — Макся, Захарка. Катя и Любочка просто задыхались от этого наплыва новых ощущений и быстро освоились в новом для них мире ученых знаменитостей, ученых слов и разных университетских историй. Своя собственная серенькая жизнь отходила на задний план, вежливо уступая честь и место всему новому. Ведь весь свет и всё настоящее было там, а здесь только так, пока… Любочка дошла до полного самоотречения и раз даже взяла в руки живую лягушку, потому что Гриша называл её «зовом медицины».



IV

Настоящее веселье закипело, когда в Шервоже появились Миша Гребнев и Сеня Заливкин. Молодежь сбилась в одну кучку и совсем недурно коротала свое маленькое время. Товарищи сходились у Печаткиных или Клепиковых и веселой гурьбой отправлялись в Курью к «родителю» — теперь все так называли Петра Афонасьевича, что последнему очень нравилось.

— Ну, вы, петухи, хорошо поете, а только посмотрим, где еще сядете, — добродушно ворчал он. — Из одного дерева и лопату и икону делают, а то и просто балалайка выйдет.

Дедушка Яков Семеныч немного прихварывал и по целым дням отлеживался в своей избушке, как старый кот. Он только жмурился и вздыхал, прислушиваясь к веселому говору, беззаботному смеху и кипевшему ключом молодому веселью. Что говорить, конечно, хорошо. Только не всё хорошая погода бывает, а зарядит и ненастье в другой раз. Ох, молодо — зелено… Что же, дай бог! Надо молодым повеселиться, а старость сама незваная придет. Вообще старики совсем отошли на задний план и только старались не мешать. Молодые люди в эгоизме своей молодой силы не обращали на них никакого внимания, как не обращают в хозяйстве на очень подержаные вещи, которые берегутся на всякий случай. Марфа Даниловна больше не стесняла Катю никакими нравоучениями, положившись на её благоразумие. Девочка хоть куда и ничего лишнего себе не позволит.

Гриша, отдохнув, нашел себе уроки и вообще днем занимался, а вечером позволял себе развлечения. В семье молодежи он выглядел не по летам серьезным, так что его прозвали «дедушкой». «Дедушка опять нахмурился», «дедушка огорчен, что Америка открыта до него», «дедушка развеселился» и т. д. Всё это выходило и смешно и весело.

— Знаешь, Катя, мне иногда делается просто жаль всех этих наших богатых подруг по гимназии, как Женя Болтина или Клочковская, — откровенничала Любочка. — Честное слово… Киснут они по своим хороминам, как фарфоровые куклы, и только завидуют нам, бедняжки.

— Как! Ты им завидовала еще так недавно?

— Никогда! — отказалась Любочка.

В Любочке появились неприятные «черты». Она быстро усвоила себе какие-то студенческие замашки, некоторые грубые слова и вообще забавное ухарство. Всё это сказывалось и в жестах, и во взгляде, и в манере говорить.

— Полумужнчье какое-то, — ворчала Марфа Даниловна. — Удивляюсь, чего смотрит Анна Николаевна… Настоящие-то девушки разве такие бывают? Воды не замутит настоящая-то девушка, а эта никакого прилику не знает: ей слово, а она десять. Тоже и свой женский стыд надо иметь…

«Женский стыд» на языке Марфы Даниловны означал в переводе ту женственность, о которой так любят говорить поэты, моралисты и вообще всякие проповедники. Марфа Даниловна не замечала только одного, что ухарство в Любочке совершенно напускное и что сама она еще совсем ребенок. В этом переходном девичьем возрасте, который недаром называется неблагодарным, бывают резкие моменты. Гораздо справедливее определял их монастырский Келькешоз, называвший эти проявления еще не упорядочившейся молодой силы «козлякованьем». Семинарское слово было, пожалуй, и некрасиво, но метко. Кстати, монастырский дьякон тоже примкнул к молодой компании, когда в Шервож приехал на побывку учитель Кубов. Да, он не вытерпел и приехал посмотреть на университетских, как-то они поживают. Его появление произвело сенсацию, начиная с того, что Кубов приехал настоящим «пропрпетером», т.-е. на собственных лошадях.

Это появление сельского учителя Кубова внесло совершенно новую струю в жизнь студенческого кружка: кружок только еще готовился к жизни, к будущему, а учитель Кубов уже жил настоящей жизнью. До некоторой степени он явился даже чужим среди этой университетской молодежи, потому что нес с собой свои собственные мысли, заботы и намерения. При первой встрече старых гимназических товарищей произошла некоторая неловкость: стороны не знали, как себя держать. Всех больше смущены были восьмиклассницы, смотревшие на Кубова, как на чужого человека. Даже спокойная и рассудительная Катя не могла в первое время освободиться от этого сознания отчужденности.

— Да, конечно, быть сельским учителем хорошо, это даже целый подвиг, — рассуждала она наедине с Любочкой:- но… Как это тебе сказать? Чего-то как будто недостает.

— Очень просто, — решала Любочка с обычной быстротой. — Одно — какой-то сельский учитель, а другое — люди с университетским образованием.

— А самообразование?

— То да не то…

Одним словом, учителю Кубову недоставало поэзии студенческих разговоров, университетских аудиторий и лабораторий, всех тех декораций, которыми обставила себя «святая наука». Как хотите, а внешность великое дело, особенно в том возрасте, когда суть вещей так легко прикрывается хорошими словами, громкими фразами и более или менее интересными и заманчивыми аксессуарами.

— Вот уж никогда не пошла бы замуж за сельского учителя, — решила Любочка, начинавшая с женской логикой мерять людей и явления собственной особой. — Помилуйте, похоронить себя заживо в какой-нибудь трущобе… Благодарю, не ожидал!

Не смущался только сам учитель Кубов, слишком полный своим деревенским настроением. Даже напротив, он несколько разочаровался в университетских товарищах, которые как-то разом выпрыгнули из настоящего и поставили себя в какое-то привилегированное положение. Получалась слишком отвлеченная «хорошесть», существовавшая за счет совершенно неизвестного будущего. На эту тему у Кубова было несколько серьезных разговоров с Катей, причем стороны откровенно не хотели понять друг друга и остались каждая при своем. Дьякон Келькешоз, сидя в избушке Якова Семеныча, решил вопрос одним словом:

— Белоручки, дедушка…

В этом определении сказывалось неясное раздражение дьякона на привилегированную молодежь, которую он не мог не сравнивать с своим черноделом-племяшом. В сущности, дьякон очень любил «академиков», хотя и чувствовал, как быстро растет что-то такое, что отделяет стороны. В его лексиконе не находилось подходящего слова для определения происходившего.

Студенты были в восторге от того, как устроился Кубов у себя в деревне, и даже решили отправиться к нему в гости, когда начнется сенокос. Но это намерение так и осталось в области фантазии, потому что и далеко, и непогода, и явилось разногласие. Кубов мог прожить в Шервоже всего несколько дней и так же быстро исчез, как появился, точно канул в какую-то неведомую глубину. Его приезд всё-таки послужил какой-то меркой общего настроения, и Катя с Любочкой еще больше утвердились в своих университетских симпатиях. Остальной мир не существовал, а так было что-то неясное, непонятное и не требовавшее разъяснения, тем более, что здесь всё было так ясно, просто и хорошо.

Вопрос о любви оставался открытым, потому что было просто хорошо, слишком хорошо и вообще хорошо. Эгоизм этого чувства еще не охватил настолько, чтобы закрыть весь остальной мир. Кате, с одной стороны, казалось ребячеством её прошлогоднее настроение, а с другой — она чувствовала Гришу таким близким, родным, что как-то даже не могла отделить себя от него. Разве себя любят, вернее — разве можно себя не любить? Молодые люди часто проводили целые дни вместе и нередко оставались с глазу на глаз, но это не повело ни к каким объяснениям. Да и о чем было говорить, когда и без слов всё так просто и ясно! О будущем Катя как-то даже и не думала… Но вышел один случай, который заставил её серьезно призадуматься.

У Печаткиных Катя бывала чуть не каждый день и привыкла чувствовать себя почти дома. После одного особенно удачного пикника в Курью она пришла к Любочке утром, но Любочки не оказалось дома — она отправилась за какими-то покупками на рынок. Анна Николаевна была в кухне и встретила Катю как-то сухо. Говоря правду, в последнее время Катя совсем не интересовалась, в каком настроении Анна Николаевна, потому что слишком была занята своим собственным настроением.

— Вы нездоровы, Анна Николаевна, — заметила Катя, с участием глядя на раскрасневшееся от плиты лицо Печаткиной.

— Нет, ничего, слава богу… — так же сухо ответила Анна Николаевна и даже отвернулась.

«Может быть, вышли какие-нибудь неприятности?» — подумала про себя Катя и прибавила совершенно машинально:- А Гриша на уроке?

— Григорий Григорьевич на уроке, — поправила Анна Николаевна и как-то вызывающе посмотрела на Катю прищуренными глазками… — Он занят… да.

Катя смутилась и почувствовала, как начинает краснеть. В глаза она всегда называла Гришу полным именем и позволила его назвать Гришей по детской привычке, как Любочка называла её брата Сережей. Что же тут обидного? А главное, какими глазами на неё смотрела Анна Николаевна и каким тоном говорила с ней? Было и обидно и как-то безотчетно-стыдно.

— Григорию Григорьичу нужно заниматься, а не терять напрасно время по гуляньям, — продолжала Анна Николаевна в том же тоне. — Нам не до гулянья… да. Это богатым впору разгуливать-то, а мы беднота непокрытая…

Катя сразу поняла, в чем дело, и ничего не могла сказать, а только стояла на одном месте, как пришибленная. Она чувствовала, что Анна Николаевна ненавидит её и смутно догадывалась об истинных причинах этой ненависти. Выступал на сцену тот материнский эгоизм, который в каждой молоденькой женщине видит тайного врага, который вот-вот схватит вырощенное детище. Впрочем, Анна Николаевна овладела собой и постаралась спросить своим обычным тоном, как здоровье Марфы Даниловны. Но дело было сделано. Точно что раскололось… Прежней Анны Николаевны уже не было, как не было и прежней Кати.

Появление Любочки вывело обеих женщин из крайне неловкого положения. К счастью, Любочка ничего не заметила, и Катя выдержала характер до конца. Она вошла в этот дом своим человеком, а уходила чужим. Да, произошло что-то очень большое, очень несправедливое и очень обидное. Это было первое облачко, которое черной тенью пронеслось по ясному небу… Одна Любочка ничего не понимала, счастливая собственным неведением.

Однако и Любочке досталось, когда Катя ушла. Расходившейся Анне Николаевне нужно было на ком-нибудь «сорвать сердце».

— Ишь, принцесса какая разлетелась! — ворчала Анна Николаевна, усаживаясь к самовару. — Знаем мы эти ваши фигли-мигли…

— Ты это про кого, мама? — полюбопытствовала Любочка.

— А так, про себя… Сегодня гулянье, завтра гулянье — что же это за порядок, в самом-то деле! Я уж не знаю, чего смотрит Марфа Даниловна. Кажется, женщина серьезная и мать в своем полном праве.

— Что же ей смотреть?

— А вот это самое… Прост Гриша-то, вот что!.. А им это и на руку… Ты еще глупая и ничего не понимаешь. Да… А того не подумаешь, что будет, ежели Гриша женится? Бедность на бедности женится, то-то семейная радость… Будет! Кажется, досыта нахлебались. А эта твоя Катя хитрая, даром что тихоня. Только меня-то не проведешь, голубушка… Всё вижу, как она подманивает.

— Мама, опомнись, что ты говоришь?

— Какой он ей Гриша? Я её давеча так обрезала… А еще ученые барышни. Мужички так не сделают…

Произошла очень бурная сцена. Любочка вспылила, защищая подругу, и наговорила матери неприятных и обидных вещей. Анна Николаевна кричала на неё и кончила тем, что расплакалась.

— Мне стыдно за тебя, мама! — не унималась Любочка, тоже со слезами на глазах. — Никто и не думает ничего, кроме тебя… Да и Катя такая серьезная девушка. Я просто удивляюсь, как тебе могло притти что-нибудь подобное в голову.

— Э, матушка, дело житейское: и ученые и неученые девушки одно себе высматривают. Не от нас это пошло и не нами кончится. Да… Вот, небойсь, Сережа не женится на тебе. Не таковский человек, чтобы на бесприданнице жениться. Тоже тихоня, спроста слова не скажет, а посмотри, какую богачку подцепит… Вот помяни мое слово. Разговоры-то эти ваши все позабудет… А Гриша прост, весь в отца… Слава богу, достаточно я видела людей и знаю, кто чего стоит.

— Что же, по-твоему, и Гриша должен тоже на богатой жениться?

— Уж это — как кому судьба… Надо же и богатым невестам за кого-нибудь выходить, и нет того лучше, когда бедный на богатой, а богатый на бедной женятся. Как раз пополам и выйдет…

Любочка была совершенно ошеломлена этой безжалостной прозой, которую не ожидала встретить именно в родной матери. Живой человек не имел цены на этом рынке, а только положение, средства и связи… Всё это так не вязалось с тем, что сама она переживала сейчас, и Любочке делалось больно и за себя, и за Катю, и за Гришу. Нет, это ужасно, это несправедливо, этого не должно быть… Она даже не могла никому сказать об этом. Впрочем, что тут говорить, когда Катя уже, наверно, догадалась по обращению с ней матери. Ах, мама, мама, что ты наделала…

11

Re: Дмитрий Наркисович Мамин - Сибиряк - Весенние грозы

V

Для Кати началась медленная пытка. Сообразив все обстоятельства, она поняла, что прежде всего ничем не должна выдавать себя. Нужно было сохранять по внешности всю прежнюю обстановку. В лучшем случае она могла сказаться больной, чтобы не участвовать в какой-нибудь прогулке. Да, другие могли веселиться с чистым сердцем, а она чувствовала себя спокойной только в своей комнате. Хуже всего были те дни, когда Кате приходилось заставлять себя итти к Печаткиным. Это опять служило только одной из тех маленьких военных хитростей, из каких иногда складывается жизнь самым глупым образом. А какая пытка делать веселое лицо и улыбаться, когда на душе кошки скребут! Затем, ей казалось, что все начинают смотреть на неё глазами Анны Николаевны, и она чувствовала, как делается неестественной в каждом движении, в тоне голоса, во взгляде. Ведь есть вещи, которые можно скрыть только от себя, а не от других.

— Что с тобой, Катя? — спросила Любочка с участием.

— Ничего… так…

Любочка тоже мучилась, мучилась до того, что не могла даже облегчить душу обычной откровенностью. Она, в свою очередь, старалась делать вид, что ничего особенного не замечает и удовлетворяется ответом: «так». А тут еще Гриша каждую минуту мог заметить, и тогда началась бы уже круговая ложь.

На время Катю развлекло новое обстоятельство. Она совершенно случайно познакомилась со своим дядей доктором. Это знакомство произошло в городском саду. Катя сидела с Любочкой на скамейке, машинально наблюдая гулявшую публику. Мимо них два раза прошел Огнев под руку с доктором. Катя знала его только издали. Когда Огнев раскланялся с гимназистками, доктор его остановил и что-то спросил.

— Ведь это твой дядя… — шепнула Любочка. — Ай, батюшки, он идет сюда…

Доктор, действительно, оставил своего компаньона и немного колеблющейся походкой направился к гимназисткам. Это был высокого роста господин с окладистой поповской бородой. Мундир военного врача сидел на нем как-то особенно неловко, как умеют носить такие мундиры только семинаристы. Он довольно развязно подошел прямо к Любочке и, протягивая руку, проговорил:

— Если не ошибаюсь, m-lle Клепикова?

— Нет, я Печаткина, а вот Катя… — отрекомендовала Любочка.

— Ах, всё равно… Здравствуйте, господа. Очень рад познакомиться… Только что слышал о ваших победах. Поздравляю…

Первое впечатление Кати сложилось из таких признаков: рука у дяди потная и холодная, глаза близорукие, хороша была добродушная улыбка, если бы от дяди не пахло вином.

— Я вас знаю, дядя, только по наслышке, — объяснила Катя, когда он сел на скамью рядом с ней.

— Да, да… Война Алой и Белой розы, Монтекки и Капулетти, Гвельфы и Гибеллины — виноват, даже и этого нет, а просто сапоги всмятку. Мы это дело разберем, милая племянница, как-нибудь на-досуге… А знаете, почему я решился подойти к вам? Мне этого очень хотелось… Я уже несколько раз следил за вами… да. Вы так весело проводите свое время… гм… Это в порядке вещей, когда жизнь представляет собой tabula rasa. И, знаете, я позавидовал вам от души, как может завидовать только человек… человек, ну, моих лет. Ведь и я когда-то был таким же, и так же хорошо себя чувствовал. Ах, как было хорошо…

Любочка под каким-то предлогом улизнула, предоставив милым родственникам познакомиться с глазу на глаз. Катя решительно не знала, что ей говорить с мудреным дядей. Впрочем, он говорил всё время один, говорил и улыбался своей хорошей улыбкой.

— Как вы думаете: хороший я человек или дурной? — неожиданно спросил он, глядя на неё в упор. — Нет, говорите откровенно…

— Право, я не знаю, дядя… Конечно, хороший…

— А вот и нет… И вы сказали неправду. Сознайтесь?.. Вы меня тоже считаете нехорошим человеком и совершенно правы…

Немного раскачиваясь и продолжая улыбаться, он прибавил:

— А в сущности, ежели разобрать, так я… как это вам сказать? Да вот приходите ко мне и сами увидите, что такое ваш дядя Павел Данилыч Конусов. Ей-богу, приходите…

— Благодарю, но…

— Без «но», а приходите запросто. Я беру с вас честное слово… Ведь между нами не может быть никаких счетов. Другое дело — сестра… Ах, барышня, вот вы не знаете самой простой вещи, как я люблю сестрицу Марфу Даниловну и как мучаюсь за неё. Это правда… И она знает, что я её люблю. И папашу Петра Афонасьевича тоже… Да что тут говорить!.. Итак, у нас сегодня пятница, а в воскресенье я жду вас завтракать, милая племянница. Я горжусь, что у меня такая племянница… Вы очень напоминаете сестру, когда она была молодой. Очень…

Доктор неожиданно вынул платок, поправил золотые очки и вытер слезу. Этого Катя никак не ожидала и только смотрела на дядю удивленными глазами — это был совсем не тот человек, представление о котором сложилось у неё еще в детстве по семейным рассказам.

— Буду ждать… А теперь прощайте. Нет, решительно сестра Марфинька, когда ей было семнадцать лет… Кланяйтесь ей.

Когда Катя рассказала дома об этой встрече, Марфа Даниловна очень близко приняла её к сердцу и заставила повторить некоторые подробности.

— Взял слово, что придешь? — повторила она, что-то соображая. — Что же, сходи. Твое дело сторона…

— Неловко, мама. Я стесняюсь…

— Перестань, дурочка. Брат ни при чем… Всё дело в жене. Ну, да это дело семейное, и трудно судить со стороны. Нет, сходи… Раньше он другой был, а как женился, так и не узнали — точно и не он.

В другое время Катя, вероятно, как-нибудь развязалась бы с этим визитом, но сейчас ей было не до того. Да и дядя почему-то интересовал её. Всё-таки, отправившись в воскресенье к дяде. Катя испытывала большое волнение и готова была вернуться с полдороги домой. Конусов занимал казенную квартиру при военном лазарете, — это было на выезде. На звонок выскочил денщик.

— Барин дома?

Денщик-солдат как-то испуганно скосил глаз и несколько мгновений не мог ничего ответить. На выручку к нему подоспела горничная и довольно сухо пригласила гостью «пожаловать в гостиную». Обстановка докторского жилья тоже была какая-то казенная. От неё веяло нежилым, как в домах, где «не ладно». Всё было устроено только «для порядку», потому что так принято. Гостиная глядела каким-то пустырем, и от неё веяло холодом. Катя просидела здесь, по крайней мере, четверть часа, прежде чем показалась хозяйка, низенькая, толстая и подслеповатая дама, казавшаяся еще толще от своего шелкового платья.

— Очень рада… — проговорила она. — Я так много о вас слышала. Павел Данилыч сейчас выйдет…

Этим разговор и кончился. Дальше говорить было не о чем, как обе стороны ни старались занять друг друга. Домовладыка показался только через четверть часа, сконфуженно-серьезный, с какими-то испуганными глазами. Это был совсем другой человек, ничего общего не имевший с тем милым дядей, который мог так мило разговаривать, когда над ним не висел уничтожавший его взгляд жены. К Кате он отнесся с таким видом, точно удивлялся, зачем она явилась сюда. К завтраку вышли двое детей, мальчик и девочка, тоже какие-то испуганные, как и отец. Вообще получалась очень милая обстановка, и Катя вздохнула свободнее только тогда, когда очутилась на улице.

— И это жизнь? — вслух подумала она, шагая к себе в маленький домик, казавшийся теперь раем по сравнению с этим казенным холодом. — Бедный дядя… Да, я его понимаю.

История доктора Конусова была очень несложна. Сейчас по выходе из медицинской академии он имел несчастие жениться на «генеральской дочери». Она считала себя неизмеримо выше по общественному положению, и это отравило всю жизнь доктора. Из-за неё он разошелся с родными, из-за неё вел знакомство с провинциальной аристократией, которой не мог выносить, из-за неё его дом превратился в какой-то склеп. Вся жизнь сделалась одной фальшивой нотой, и доктор потихоньку от жены напивался где-нибудь в гостях. Вообще он чувствовал себя свободно только за пределами своего законного семейного счастья.

Встретившись опять с дядей в саду, Катя сделала вид, что не заметила его. Она боялась поставить его в неловкое положение. Кто знает, может быть, она компрометировала его. Но он сам подошел к ней; это был тот милый дядя, каким она узнала его в первую встречу. Взяв её под руку, он заговорил:

— Голубчик, вы теперь всё знаете… Я сделал большой риск, пригласив вас к себе, но не раскаиваюсь. Вы видели, как люди не должны жить. Это может вам пригодиться, как лучший наглядный урок. Ведь вы понимаете меня?

— О, да…

Это знакомство, действительно, послужило для Кати открытием, и она много думала о нем. Ведь есть другие люди, другие отношения, другая жизнь… И только сейчас она вполне оценила собственное чувство к Грише, простому, хорошему, серьезному Грише, хотя он теперь меньше, чем когда-нибудь, мог догадываться о нем. Катя даже и не желала взаимности. К чему, когда и без того жизнь полна… Однако объяснение последовало, точно на зло материнской политике Анны Николаевны, даже больше — прямо вызванное ей.

— Что-то случилось, Катерина Петровна, чего я не знаю, — заговорил Гриша первым, когда они в Курье остались с глазу на глаз. — Я говорю про вас…

— Ничего особенного, Григорий Григорьич…

— Нет, зачем так говорить… Мне не нравится самый тон, которым вы говорите.

— Тон? Вы ошибаетесь… Всякому может быть не по себе — и только.

Он взял её за руку — это было еще в первый раз — и заговорил совсем тихо:

— Я в большом долгу перед вами… Помните, перед отъездом я просил вас не забывать моей семьи? Живя в Казани, мне было как-то приятно думать, что вы в Шервоже и можете заменить меня в случае необходимости. Это эгоистично, но мне казалось, что в Шервоже осталась моя лучшая часть, и это успокаивало меня.

— Но ведь мне ничего не пришлось сделать для вашей семьи. Весь год прошел благополучно.

— Да. Надеюсь, вы понимаете, что я хочу сказать?

Она замолчала и, опустив глаза, освободила свою руку. Он заговорил еще тише…

— Да, да, да… Я делаю глупость, задавая подобный вопрос. Есть вещи, которые не нуждаются в названиях и собственных именах… Ах, как я счастлив, как я счастлив!.. А вы?..

Она так же молча посмотрела на него счастливыми глазами и прижалась к его руке.

Над Лачей садилось пылавшее солнце. Гладь реки синела, как вороненая сталь, и в ней отражался летний закат. Где-то на песчаной отмели перекликались кулички. Несколько лодок точно застыли в необъятной шири заснувшей реки. Дедушка Яков Семеныч сидел на пороге своей избушки и старческим глазом издали наблюдал за счастливой парочкой.

— Ах, молодость, молодость… — шептал старик, покачивая седой головой.



VI

Сколько грустной поэзии в слове: последний год. В данном случае — последний год в женской гимназии. Собственно говоря, Любочка и Катя уже кончили курс и оставались теперь только в восьмом педагогическом классе, где главным предметом была педагогика, а главным преподавателем Павел Васильевич Огнев. Не было уже тех строгостей, не было и отметок, а ученицы находились на исключительном положении педагогичек. Катя и Любочка уже давали пробные уроки в приготовительном классе. Всё это поднимало их в собственных глазах и делало большими, а у больших людей, как известно, должны быть и большие серьезные разговоры. Даже Любочка больше не выкидывала своих веселых маленьких глупостей и ходила с таким комично-серьезным лицом.

— Ты посмотри на меня, Катя, сбоку, достаточно ли я серьезна, — говорила она с комической важностью. — По-моему, всё дело в профиле…

— А ты как раз страдаешь именно недостатком всякого профиля, как лепешка…

— Я лепешка? Ошибаетесь, милостивая государыня… У меня греческий тип.

К педагогичкам иначе относились и учителя и классные дамы. Одинаковой оставалась только старушка-начальница Анна Федоровна.

Самым важным преимуществом восьмого класса было всё-таки то, что педагогичкам по преимуществу доставлялись уроки. У Кати уже было три урока, на которых она зарабатывала до двадцати пяти рублей в месяц — сумма громадная. Положим, все деньги она отдавала матери, но зато теперь не слышала попреков в том, что даром ест хлеб, а затем у неё были свои деньги на те мелочи, без которых так трудно обойтись: нужны и перчатки, и чулки, и башмаки, и шляпа, и зонтик, и мелочь на извозчика.

— Вот как мы нынче, — хвастался Петр Афонасьевич за Катю. — Ни у кого не будем просить, а сами еще дадим другим…

Марфа Даниловна относилась почти равнодушно к деньгам Кати, точно это, так и должно быть. Что же тут особенного? Слава богу, целых семь лет учили в гимназии, вытягивались из последних жил — нужно и честь знать. Впрочем, Катя уже привыкла к такому отношению матери и не возмущалась, как это бывало раньше.

Для неё эти уроки имели другое значение, именно, они вводили её в настоящую жизнь, знакомя с самыми разнообразными людьми, обстановками и положениями. Богатых родных и знакомых у Клепиковых не было, и с детства для маленькой Кати большие каменные дома казались каким-то заколдованным царством, в котором живут совсем особенные люди. Да, эти богатые люди должны иначе думать, иначе чувствовать и вообще вести какой-то другой, высший порядок жизни, как избранные существа. И вот теперь она вошла в этот заколдованный мир богатого купечества и высшего губернского чиновничества. Впоследствии ей делалось смешно, когда она припоминала эти первые впечатления. Её поражала и роскошь обстановки, и костюмы, и весь домашний уклад, — меркой, конечно, служил свой собственный маленький домишко и своя, более чем скромная обстановка. Как девочку, её больше всего прельщала сервировка завтраков и обедов, чайная и столовая посуда, столовое богатое белье, а затем обстановка детских, и в особенности — эти домашние костюмы, сделанные с дорогой простотой. Как это всё хорошо и как всё это должно быть дорого: ночные кофточки, расшитые полотенца, камчатные скатерти, наволочки, с прошивками и кружевами, — один восторг. Прикидывая в уме, сколько, приблизительно, могло стоить подобное великолепие, Катя приходила просто в ужас.

— Хорошо богатым людям жить на свете, — говорила она Любочке. — Хоть бы несколько дней так пожить…

Любочка, против ожидания, относилась совершенно равнодушно к этому показному великолепию. В Кате сказалась домовитость и чистоплотность Марфы Даниловны, усвоенные с раннего детства. Это смутное тяготение к комфорту у Кати связалось с общим настроением, с желанием быть лучше. Раньше она как-то мало обращала внимания на свою наружность, а теперь этот вопрос и занимал и волновал её. Обыкновенно у девочек этот период совпадает с возрастом между десятью и двенадцатью годами, когда они делаются неестественными, начинают наряжаться и вообще занимаются усиленно своей наружностью. Катя наблюдала на маленьких гимназистках это превращение, а теперь переживала его сама, что её и смущало и огорчало. Иногда она сама себе казалась и красивой и изящной, иногда, наоборот, «мовешкой», а ей так страстно хотелось быть первой. В самом деле, ведь это так несправедливо, что одни девушки родятся красивыми, а другие дурнушками. Первым открыто всё и вперед обеспечено счастье, а вторые должны только смотреть на это чужое счастье и изнывать от зависти. Встречая где-нибудь на улице красивую девушку, Катя испытывала именно это тяжелое чувство зависти. Какие, в самом деле, есть красивые девушки: высокие, стройные, с удивительно правильными и нежными лицами, с такими чудными глазами и этим чудным девичьим румянцем. Катя начинала ненавидеть свое бледное лицо и тонкую фигуру. Сухарь какой-то… Впрочем, это было величайшей тайной, о существовании которой никто не должен был даже подозревать.

Раз Катя попалась. Она стояла перед зеркалом и рассматривала в него свое лицо. Именно на этом невинном занятии её и застала Любочка.

— Катя, ты ли это?

— Я… а что?

— Мне стыдно за тебя, мой друг… Да и на зеркале могут образоваться дыры, если часто и так усердно смотреться в него, как ты. Зачем же портить хорошую и полезную вещь?

Катя совсем растерялась, покраснела и не нашлась, что отвечать. Любочка захохотала.

— Знаешь, что я тебе скажу? — заговорила Любочка. — Это глупо… да. Пусть смотрятся в зеркало кисейные барышни, которые для этого и созданы. А знаешь, говоря откровенно, я сама этим занималась еще в третьем классе. Ты не замечала? Я даже плакала от огорчения, что Клочковская красивее меня. Ха-ха!.. А теперь мне всё равно. И знаешь почему? Для чего все девушки так хотят быть непременно хорошенькими? Чтобы нравиться мужчинам… Это обидно. Неужели я буду жить только для того, чтобы иметь честь понравиться какому-то Сидору или Карпу? Благодарю покорно… Я просто хочу быть человеком. Не урод, не безобразна — и прекрасно.

У Любочки теперь прорывалось какое-то резкое настроение, странным образом сменявшее её обычную веселость. Так было и теперь.

— А согласись, всё-таки приятно видеть красивое лицо и красивую фигуру, — говорила Катя. — Это всегда было и всегда так будет… Для кого пишутся стихи, музыка? Всё для неё, для красивой женщины… Для неё и цветы благоухают, и солнце поднимается, и все радости.

— Вздор… Я буду счастлива вот такой, какая есть.

— А как ты находишь меня: красива я или нет?

— Так себе… До красавицы не дошла, а если бы я была мужчиной, я бы женилась на тебе. Я люблю таких бледненьких и худеньких… Меня возмущают румяные лица, как мое. Что-то такое вульгарное и совсем не поэтичное… А в сущности, говоря откровенно, мне жаль тебя, Катя. Не стоит… брось… Ты понимаешь, о чем и о ком я говорю? Вот посмотри, как мы обе останемся при печальном интересе. Э, свет не клином сошелся… Я прошлым летом внимательно присматривалась к Грише и нашла, что он порядочная пьяница.

— Ну, уж это ты ошибаешься.

Девушки давно не говорили откровенно на эту тему, несколько лет, и Катя очень сконфузилась.

Великим событием в их жизни было то, когда они отправились в первый раз в театр. Раньше о таком удовольствии они не смели и подумать, а тут сама Поликсена Карловна пригласила их с собой в ложу.

— Вы никогда не бывали в театре? — удивлялась она. — Никогда? О, значит, вы ничего не видали… Для этого стоит жить на свете.

Даже отказаться было неудобно. Марфа Даниловна ворчала, а Петр Афонасьевич одобрял.

— Я сам, когда был холостой, два раза ходил в театр, — рассказывал он. — Представляли в первый раз кардинала Ришелье, а во второй «Дитя в лесу». Отлично было. И еще одна барышня танцовала с бубном.

Теперь давали пьесу Островского «Без вины виноватые». Катя ужасно волновалась с самого утра, и ей всё казалось, что или театр сгорит до представления, или все актеры захворают. Но не случилось ни того, ни другого, а они с Любочкой сидели в ложе бенуара и в первый раз осматривали театральную залу. Её всё здесь поражало и подавляло роскошью, начиная с грубо размалеванного занавеса. В ложе, кроме Поликсены Карловны, сидел еще Огнев, скучающими глазами смотревший на собиравшуюся в партере публику. Как тут можно было скучать? Вон Поликсена Карловна и та совсем другая сегодня, такая веселая и довольная.

Этот первый спектакль произвел на Катю неизгладимое впечатление. Она была в восторге, нет, больше. Ведь на сцене говорили много такого, что она сама думала и чувствовала. Как ей было жаль этой бедной девушки-швеи, которую так бессовестно обманывал этот дрянной чиновник. Катю возмущало, что Огнев всё время ворчал и был недоволен артистами.

— Эх, разве так играют? — возмущался он.

12

Re: Дмитрий Наркисович Мамин - Сибиряк - Весенние грозы

— Нужно довольствоваться и этим, — спорила с ним Поликсена Карловна. — Разве Незнамов плох? Конечно, провинциальная труппа…

— Обидно за искусство…

Огнев принадлежал к разряду тех строгих провинциальных театралов, которые всегда недовольны. Он каждый антракт ухолил в буфет и возвращался всё мрачнее.

— Вам нравится? — спрашивала Поликсена Карловна, увлекавшаяся актером, игравшим Незнамова. — Не правда ли, сколько благородства… чувства…

Женщины плакали в последнем акте, и Любочка, конечно, тоже. Катя вся замерла, очарованная всем происходившим. Вот где настоящая жизнь и настоящие люди… Поликсена Карловна была права в своих восторгах театром. Закончился спектакль глупейшим водевилем «Утка и стакан воды», причем Любочка хохотала до слез, так что на неё начали смотреть из соседних лож.

— M-lle Печаткина… — шептала Поликсена Карловна, делая привычно-строгое лицо. — На нас наводят бинокли… так нельзя…

Но удержать Любочку было не так-то легко. Она краснела, сдерживая душивший её смех, и кончила тем, что раскашлялась на весь театр. Теперь публика смеялась уже её смехом, а один актер со сцены раскланялся по её адресу.

Домой Катя вернулась в тумане, охваченная неиспытанными ощущениями. Да, сцена — всё, сцена — жизнь, наслаждение… Она долго не могла успокоиться и целую ночь видела актера Смагу, корчившего пресмешные гримасы.

После этого спектакля Поликсена Карловна начала покровительствовать молодым девушкам и потащила их в концерт, дававшийся в зале Благородного Собрания. Это окончательно уже возмутило Марфу Даниловну.

— Что мы, миллионеры, что ли? — ворчала она на Катю. — Это богатым людям театры да концерты, а наш брат сыт — и слава богу…

— Мама, ведь Поликсена Карловна сама пригласила… — оправдывалась Катя.

— В самом деле, неловко отказываться, — по обыкновению вступился за дочь Петр Афонасьевич. — Такая почтенная классная дама… И всего-то рубль.

— А у тебя много этих рублей? — накинулась Марфа Даниловна на мужа, чтобы сорвать сердце хоть на нем. — Много? Бьемся-бьемся, свету белого не видим, а Катя будет по театрам да по концертам ухлестывать…

— Да ведь она на свои деньги пойдет! Наконец, Сережа вон пишет, что часто бывает в театре.

— Сережа — другое… Сережа — мужчина, ему в другой раз и нельзя, а девушка сидела бы лучше дома.

Когда Катя ушла в концерт, дома разыгралась настоящая сцена. Марфа Даниловна расплакалась и наговорила массу неприятных вещей мужу. Петр Афонасьевич вспылил и тоже наговорил лишнего. В этой истории принял участие даже Петушок.

— Ты балуешь Катю! — кричала Марфа Даниловна. — А потом спохватишься, когда она от рук отобьется, да будет поздно.

— Ты вот так балуешь своего Сережу… А дочь у меня одна. Что хочу, то и делаю с ней. Она с золотой медалью кончила курс… Чего же тебе еще нужно? Она по двадцати пяти рублей в месяц зарабатывает. Нужно же ей маленькое развлечение получить… Пока молода, и пусть повеселится, а там еще неизвестно, что впереди будет.

— Ты бы вот подумал, как мы Петушка будем воспитывать. Вот осенью его в гимназию отдавать, опять расходы, заботы… Измучилась я с вами, а вы только о своих удовольствиях заботитесь.

— Это я-то?..

Бурю усмирил дедушка Яков Семеныч, прибревший как раз во-время. Он внимательно выслушал всё дело и принял сторону Марфы Даниловны. Конечно, все эти гулянья лишнее. Ведь можно без них обойтись, ну, так о чем тут кричать и горячиться? Петр Афонасьевич поссорился сгоряча и со стариком.

— Ну, будет тебе, воевода, — уговаривал его Яков Семеныч. — Знаешь поговорку: на сердитых-то воду возят…

Вернувшись из концерта, Катя застала дедушку и, взглянув на лица, поняла, что здесь происходило. Она отказалась от ужина и ушла к себе в комнату. Какая пропасть отделяла её теперь от всего, что её окружало…

— Вот видишь? — заметила Марфа Даниловна мужу, указывая глазами на дверь в комнату Кати.



VII

С Анной Николаевной в течение года Катя видалась мало, за исключением тех случаев, когда приходила навестить дедушку Якова Семеныча. Между ними установились сдержанно-неловкие отношения. Исключение вышло по случаю болезни Любочки, у которой открылся жестокий тиф. Анна Николаевна растерялась и не знала, что делать.

— Ты уж, Катя, того, не оставляй нас, — просил Яков Семеныч. — Я поговорю с матерью… Она ничего. Как быть-то, дело житейское…

Марфа Даниловна, против всякого ожидания, согласилась, и Катя на целых две недели перебралась к Печаткиным. Лечил Любочку гимназический доктор, сердитый поляк-старик, которого гимназистки знали только по имени. Он приезжал каждое утро к больной и очень ворчал за каждую неисправность. И квартира скверная, к белья мало, и воздух нехорош, и еще много чего другого. Сначала Катя очень его боялась, а потом привыкла и даже подружилась.

— Вы сегодня опять будете ворчать на меня, — предупреждала она вперед. — Температура у нас не совсем хорошая…

— Я так и знал.

Любочке приходилось очень плохо, особенно перед кризисом.

Жизнь висела на волоске. Катя дежурила у постели больной попеременно с Анной Николаевной. Любочка не узнавала никого. Казалось, что нить жизни вот-вот порвется. Особенно тяжела была последняя ночь. Доктор предупредил, что всё может разрешиться очень быстро в ту или другую сторону. Катя еще в первый раз стояла так близко, почти лицом к лицу со смертью. Да, какая-нибудь одна ночь, и человека не стало… Для чего же человек хлопочет целую жизнь, рассчитывает, к чему-то стремится, волнуется и всё чего-то ждет? Сегодня есть Любочка, а завтра может её и не быть…

Но Любочка пережила кризис. Выручил молодой организм.

— Ваше счастье, что у вас сердце хорошее, — в последний раз проворчал доктор. — А впрочем, хорошо то, что хорошо кончается…

Любочка не могла ничего отвечать, а только смотрела беспомощными округлившимися глазами. Ей даже тяжело было смотреть. Теперь Катя могла вернуться домой, чтобы отдохнуть после бессонных ночей. Она только сейчас припомнила, что Анна Николаевна всё время относилась к ней холодно и с каким-то недоверием. Что она ей сделала?..

Катя не подозревала, какая сцена разыгралась у постели больной незадолго до кризиса. Дежурила Анна Николаевна. Она вздремнула и испугалась, когда Любочка её слабо позвала.

— Мама, я умру… я это чувствую…

— Перестань, Любочка… Всё от бога.

— Нет, и чувствую… да. Ты будешь плакать, и мне очень тебя жаль… Если я умру, мама… вместо меня останется тебе Катя… она хорошая…

Анна Николаевна ничего не ответила и только заплакала. Теперь ей сделалось совершенно ясно, почему Катя с таким самоотвержением ухаживала за больной Любочкой… О, эта тихоня хорошо знает, что нужно делать. Гриша, конечно, узнает всё и будет её считать благодетельницей. Вообще, что бы ни сделала Катя, она в глазах Анны Николаевны казалась тонкой интриганкой, преследовавшей упорно одну цель.

Выздоровление Любочки совпало с наступлением весны. Она долго не могла выходить из дому. Чудесные волосы были обрезаны. Румяное круглое лицо вытянулось и побледнело. Вообще это был совсем другой человек, и даже Катя только удивлялась, наблюдая подругу со стороны. Не было и прежней Любочкиной веселости…

Первый выход Любочки из дому совпал с приездом студентов. На этот раз их появление уже не произвело того эффекта, как в прошлом году: они уже потеряли прелесть новизны. И ждали их не с тем нетерпением. Сережа Клепиков даже надулся, что вышло очень смешно. Он всегда заявлял себя врагом телячьих нежностей.

— На будущий год я не приеду, — заявил он, чтобы чем-нибудь досадить. — Нужно будет серьезно готовиться к выпускному экзамену. Возьму урок где-нибудь на лето… И проживу и что-нибудь еще заработаю.

Это заявление очень огорчило Марфу Даниловну, хотя она и промолчала, скрепив сердце. Сережа был для неё чем-то вроде домашнего идола, и она всё могла ему извинить, кроме отсутствия. Петр Афонасьевич отнесся к этому заявлению совершенно равнодушно, чем Марфа Даниловна была огорчена окончательно и, по материнской логике, перенесла свое неудовольствие на него.

— Родной сын бежит из дому… — говорила она. — Да и чего ему здесь, в самом-то деле, болтаться! Другие отцы не нарадуются, а нам ни тепло, ни холодно…

— Приедет, — успокаивал Петр Афонасьевич. — Так, поговорит… Попугать хочет.

Гриша сильно изменился за год — похудел, вытянулся и оброс темной бородой. Последняя доставляла Любочке много удовольствия.

— Теперь у нас есть настоящий наш собственный мужчина, — повторяла она.

Встретившись с Катей, Гриша молча поблагодарил её. Да и что было тут говорить? Он нашел, что за год она окончательно выросла и сделалась настоящей взрослой девушкой. Только гимназическая форма еще придавала некоторый оттенок детства, который снимется вместе с этой формой.

— Куда думаете по окончании гимназии? — спрашивал Печаткин.

— Право, еще не знаю… Кажется, что останусь года на два в Шервоже. Буду давать уроки и копить деньги… Мне ведь не на что рассчитывать.

— Что же, и это хорошо.

Экзамены в восьмом классе были сравнительно очень легкие. Огнев держался своей собственной системы и к экзаменам относился как к ненужной фамильярности. Ведь он каждую ученицу в течение года мог узнать лучше, чем все экзаминаторы, взятые вместе, в те полчаса, пока она стоит перед экзаменационным столом. Положим, этот взгляд шел вразрез с принятой системой, но на практике многие педагоги уже давно придерживались его. Любочке пришлось посидеть, наверстывая пропущенное во время болезни время, но и она не особенно трусила.

Прошел и последний экзамен. Любочка и Катя сидели так же на одной парте, как и при поступлении.

— Неужели всё кончилось, всё? — спрашивала Любочка, собирая свои тетрадки и книжки. — И форма не нужна, и ходить в классы не нужно, и готовить уроки не нужно? Мне даже как-то страшно делается, точно я сама сделалась никому ненужной…

— Помнишь, сколько я раз говорила тебе, что еще пожалеешь гимназию?

У Любочки были слезы на глазах.

Самый трогательный момент произошел, когда в класс пришла начальница Анна Федоровна, чтобы проститься с ученицами. Старушка прихварывала и с трудом дошла из своей квартиры до экзаменационного зала. Она заметно волновалась и несколько времени молчала, переводя дух.

— Вот, дети, мы и кончили… — тихо заговорила она, обводя своими добрыми глазами толпу молодежи. — Официально вы уже большие, а для меня вы попрежнему дети… Я слишком привыкла к вам, сжилась, сроднилась, потому что никогда не отделяла себя от вас. Да, дети, милые, дорогие дети… Не скрою, что мне очень тяжело с вами расставаться, тем более, что пред каждой из вас стоит то неизвестное, которое называется жизнью. Конечно, молодость счастлива уже потому, что она полна сил и энергии, что она верит в свое будущее, что она несет его сама в себе. В последний раз мне хочется сказать вам к тому, что вы слышали в этих стенах, очень немного: самое главное в каждом человеке — доброе сердце… Есть люди и умные, и талантливые, и энергичные, но только доброе сердце дает истинное счастье. Запомните это, дети… Желаю вам от души именно этого счастья.

Конечно, сцена прощанья разрешилась слезами. Анна Федоровна благословила каждую ученицу и каждой что-нибудь сказала. Поликсена Карловна прижалась в уголок и стояла все время, закрыв глаза платком. Кате показалась она такой жалкой, такой несчастной, что она подошла и бросилась к ней на шею.

Домой девушки вернулись с опухшими от слез глазами. Сережа Клепиков посмотрел на сестру, поднял брови и процедил:

— Официальное наводнение случилось, сестрица?

— Да, наводнение…

— Как хорошо было бы, если бы слезы что-нибудь стоили…

— Для тебя, конечно, они ничего не стоят, потому что ты эгоист. Вообще мы говорим ни о чем, и ты не поймешь самой простой вещи, что люди жалеют о том хорошем, что теряют. Да… Я многим обязана своей гимназии и всегда буду вспоминать её с благодарностью.

— Хорошо, что ты напомнила, сестрица. Я как-нибудь отправлюсь в свою добрую старую гимназию, брошусь на шею доброго старого генерала «Не-мне» и орошу его грудь благодарной слезой.

— Как это остроумно!

Даже Марфа Даниловна возмутилась бессердечием Сережи. Она живо припомнила тот осенний день, когда повела Сережу на экзамен. Как это было давно и, вместе, точно случилось вчера. Генерал «Не-мне» продолжал оставаться директором, наперекор своему больше чем преклонному возрасту, и оставался всё таким же. Местные остряки говорили, что он позабыт и смертью и своим высшим начальством.

— Нехорошо, Сережа, забывать старое добро, — выговорила Марфа Даниловна. — В свое время старик сделал много тебе добра, да и не тебе одному, а всем.

— Это его обязанность, мама. В директора гимназии не назначают разбойников…

— Мама, ты не спорь с ним, — вступилась Катя. — Он это говорит только из духа противоречия… чтобы позлить меня… А мне решительно всё равно, что бы он ни говорил.

После окончания экзаменов была устроена восьмым классом традиционная прогулка. Петр Афонасьевич сам предложил, чтоб гимназистки ехали к нему в Курью — лучше места не найти.

— И самовар будет, и уху такую заварим с Яковом Семенычем, что одному архиерею только есть…

Это предложение, конечно, было принято с удовольствием, и даже сама Анна Федоровна согласилась принять участие в пикнике. Она больше всего на свете боялась сырости, а там была избушка — значит, всё могло обойтись благополучно.

В назначенный день в Курье всё было готово к приему дорогих гостей. У дедушки Якова Семеныча в плетеном садке уже ходили живые стерляди. Петр Афонасьевич мог приехать только к вечеру, а потому старик чувствовал себя лицом ответственным за всё. Гимназистки должны были приехать около двух часов дня, а он уже с двенадцати часов то и дело выходил на берег Лачи и присматривал из-под руки, не едут ли.

— Пусть повеселятся в последний-то раз, — бормотал старик, щуря глаза от солнца. — Молодо — зелено, погулять велено… Да и какая гулянка: чайку попьют, песенок попоют, ушку съедят. Известное девичье положение….

Нетерпение старика росло по мере приближения рокового момента. Каково же было его удивление, когда, вместо ожидаемой большой косной лодки, показалась маленькая однодеревка-душегубка, а в ней сидел дьякон Келькешоз.

— Старцу многая лета! — прогремел дьяконский бас еще издали.

«Вот не во-время-то принесло! — подумал Яков Семеныч. — Ах, как не во-время… Всю обедню у нас дьякон испортит».

— Ты это что же, старче, как будто и не рад мне? — басил дьякон, причаливая к берегу. — А я-то плыву да думаю: вот обрадуется старик…

— Как не рад… Всегда рад.

Произошла неловкая сцена. Яков Семеныч всё мялся и даже отвечал дьякону невпопад. Ах, испортит дьякон всё дело… Как это чудовище, генеральше Анне Федоровне показать? Еще как раз испугает.

— Да ты что жмешься-то, старче? — приставал дьякон. — Может быть, у тебя живот болит?..

— Нет, слава богу, ничего… только, значит, того…

— Ну, этого?..

— Маленько не во-время, значит… Уж я тебе прямо скажу: видишь ли, сюда приедут гимназистки справлять свое окончание, ну, с ними и генеральша приедет, Анна Федоровна. Значит, всё женский пол…

— А вы-то с Петром Афонасьевичем как?

— Наше дело сторона…

— Ну, и мое дело сторона… Я им еще такое закачу многолетие, что весь век поминать будут. Ничего, старче… Я не спесивый гость: меня хоть на лавку, хоть под лавку.

— Ах, дьякон, дьякон, что бы тебе в другое время приехать, право…

— Вот так приехал гость: проходите почаще мимо, без вас веселее. Погоди, старче, ведь с ними Огнев приедет, а мы с ним большая родня: вместе пешком путешествовали.

— Ты бы хоть спрятался в избушку, — советовал Яков Семеныч. — А то еще как раз напугаешь генеральшу… Старушка деликатная, а ты вон какой уродился.

Большая косная лодка причалила к Курье с веселыми песнями. Всех набралось человек двадцать и все были одеты по-новому, большинство — в простенькие ситцевые платья. Анне Федоровне очень понравилась Курья и Огневу тоже. Присутствие дьякона Келькешоза всех сначала немного смутило, а потом всё обошлось.

— Мадмуазель, силянс…

Весь день прошел очень весело. Гуляли, катались на лодке, пели, затевали разные игры. Дьякон некоторое время сделался душой общества, именно, когда подтянул своим могучим басом хору вчерашних гимназисток, а затем — когда принял самое живое участие в «горелках». Приехавший вечером Петр Афонасьевич, издали завидев бегавшего по берегу дьякона, только развел руками.

Огнев подвыпил и начинал несколько раз говорить речи «молодому поколению». Анна Федоровна сидела около огонька и вела тихую беседу с Яковом Семенычем.

— Какие у меня славные детки, Яков Семеныч, — говорила она.

— Да, ваше превосходительство… Вот смотрю я на них и точно сам молодею. Пусть погуляют, порадуются, а там и опять за работу.

День закончился самой торжественной ухой.



VIII

Лето пролетело необыкновенно быстро, хотя и не с тем оживлением, как в прошлом году. Университетские разговоры были всё те же, повторялись те же имена, и научная терминология уже потеряла прелесть новизны. Вообще было что-то такое, что не говорилось, но тем сильнее чувствовалась какая-то глухая и скрытая рознь, какое-то недовольство. Чего-то недоставало… Сережа Клепиков держал себя еще с большей важностью, чем в прошлом году, а Гриша Печаткин усиленно занимался. Не было и прошлогодних веселых прогулок, потому что Катя Клепикова часто отказывалась принимать в них участие под разными предлогами: то какая-то работа, то занятия с Петушком, которого осенью нужно было сдавать в гимназию, то просто как-то нездоровится.

— Какая нынче Катя странная сделалась… — говорил Гриша Печаткин несколько раз сестре. — Совсем узнать нельзя.

— Ты находишь? — удивлялась Любочка. — Иногда мы принимаем перемену в самих себе за перемену в других…

— Кажется, я всё такой же…

— Ты забываешь только одно, что мы совсем большие девушки, Гриша, а это разница. Не всё же прыгать на одной ножке…

Как Катя Клепикова ни избегала всяких прогулок и пикников, но ей всё-таки приходилось участвовать в них. Наконец, этого требовала сама Марфа Даниловна.

— Что сидеть-то, в самом деле, — говорила она. — Посмотри на себя, какая ты худая да бледная… Отчего с Сережей и не съездить покататься. Не одна поедешь…

Сережа отправлялся на такие прогулки с недовольным видом, как человек, который делает кому-то очень большое одолжение. Это тяготило Катю, и она просто совестилась за брата. Этакая ломушка — этот Сережа… Нет, чтобы держать себя просто, как все, хоть так, как держал себя Гриша.

Кате случалось теперь подолгу и серьезно разговаривать с Гришей. Он так просто и хорошо рассказывал о своих занятиях, мечтал о будущей деятельности врачом и вообще поверял девушке все свои заветные планы.

— Мне бы не хотелось быть врачом в городе, — говорил Гриша. — И без того столько в городах врачей… Лучше поступить куда-нибудь в деревню и там работать. Все ищут теплых мест, больших доходов и забывают свои прямые обязанности — служить простому народу.

— Да, это хорошая мысль, — соглашалась Катя. — Только вам трудно будет привыкать к совершенно неизвестной обстановке… Мы всё-таки нисколько не знаем деревни.